355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Александров » Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 » Текст книги (страница 22)
Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"


Автор книги: Александр Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 56 страниц)

– Милый Константин Николаевич! Я прибыл из первопрестольной, вам поклон от князя Петра Андреевича! Все живы-здоровы, – улыбнулся ему Вигель.

– Очень рад, Филипп Филиппович! Чем могу служить? – Батюшков улыбнулся в ответ знакомцу, но взгляд его был тосклив.

– Мы с вами еще посидим, но сейчас… Я приехал в Приютино с моим молодым приятелем, французом, вступившим в нашу службу в Париже. Мы хотели бы быть с ним в соседних комнатах. Не были бы вы так любезны, Константин Николаевич, уступить нам свою и перейти в комнату чуть подальше по коридору. – Он заглянул через его плечо. – Та комната ничуть не хуже этой, – добавил он, снова улыбаясь и складывая пухлые красные губки в кружок.

– Извольте, – пожал плечами Батюшков. – Рад вам услужить.

Ему действительно было все равно. Филипп Филиппович сложенными красными губками со свистом пососал воздух.

Пока слуги перетаскивали их вещи, Филипп Филиппович познакомил его с молодым французом. Его звали Ипполит Оже. У него были красивые карие глаза с двойным рядом больших пушистых ресниц. И Батюшкову почему-то подумалось, что француз непременно понравится Анне Федоровне, и чувство, похожее на ревность, засосало у него под ложечкой.

Он бросил слуг на произвол, позволяя им самим довершить его переезд в другую келью, и удалился в сад. Долго бродил он по приютинскому парку, размышляя о жизни. Почему-то его мысли стала занимать судьба его человека, которого он сдавал намедни для наказания плетьми за пьянство. Пьянство не прекратилось, дня два Митька выдержал и запил снова. Надо отправить его к сестре в деревню и наказать углицкому старосте следить за ним. Если еще раз напьется, то сдать его в рекруты за углицкую вотчину. Или пусть продадут, ибо нужны деньги, а пьяницы совсем не нужны, – усмехнулся он. – Жаль, конечно, старика Осипа, его отца, но что делать?

Темнело. Появились беззвучные летучие мыши. Вспархивали прямо перед лицом, останавливаясь на мгновение в воздухе, и поворачивали вспять. По всему парку слышались голоса: отправились в вечернее путешествие гости под предводительством неугомонного Алексея Николаевича.

«Наверное, среди них и Анна Федоровна, – думал он. – Хорошо бы идти вместе, прикасаться к ее руке, чувствовать дрожь от этого прикосновения…»

Ему показалось, что на лавочке под пальмой сидят двое и целуются. Сердце его замерло, он подумал, что это может быть Анна и ее избранник (но кто он?), однако, присмотревшись, он понял, что это Филипп Филиппович Вигель и француз Оже. Они действительно целовались.

Батюшков отвернулся и сделал вид, что ничего не заметил.

В этот день много смеялись, назавтра ожидали домашний спектакль, оказалось, что Анна Федоровна занята в нем и сейчас репетирует с Гнедичем, а Батюшкову делалось все тоскливей и тоскливей; и в конце концов, не в силах переносить эту сердечную муку, он, никому не сказавшись, уехал.

Об этом ничего не знали Оленины. Хозяин шел впереди коноводом, вел гостей по старому, заброшенному кладбищу в дальнем углу парка. Он шепотом оповещал всех об опасностях, нависших над ними, нагнетал страхи. Дамы жались к кавалерам, кавалеры тоже ощущали легкое покалывание нервов, как вдруг сам он истерично завопил и кричал до тех пор, пока к нему не приблизились остальные, хватая его за плечи.

– Что случилось? – кинулись к нему.

– Не знаю, не могу двинуться, что-то уперлось мне в грудь и не пускает. Ай!

– Покойник, – вскрикнул кто-то.

Кто был посмелее, стал его ощупывать. Оказалось, что в грудь отважного путешественника, крохотного росточком, уперся старый обруч от бочки, на который он в темноте наступил.

Опять много смеялись, а обруч решили отнести в музей, чтобы будущие поколения могли по его размеру определить рост Оленина, если им, конечно, это когда-нибудь понадобится.

Глава восьмая,

в которой цирюльник бреет Пушкина. – Приезд родителей с братом и сестрой. – Пушкин узнает от отца, что с ним мечтают познакомиться Вяземский и Жуковский. – Лето 1814 года.

Цирюльник, старый уже мужик, выслуживший свой срок солдатский, брил Сашу Пушкина и рассказывал. Рассказывал он в охотку, видать, беседовали они не в первый раз, к тому же были совершенно одни, и оттого беседа текла свободно.

– Родитель мой, – продолжал рассказ цирюльник, – состоял при Петре Федоровиче, но не долгое время. Из-под Татищевой, когда князь Голицын разбил их, отец мой бежал домой; а после при допросах отрекся, показал, что состоял при нем из-под неволи, смотря на других; а когда-де уверовал, что он не царь, тотчас-де и бежал от него. Этим самым показанием отец мой спас себя, остался без наказания. А других прочих из нашей братии куда как крепко жарили плетьми, кто до конца держал его сторону и считал его за царя, а иных смертию казнили…

– Так, значит, говоришь, не Емельян Пугачев он был и не царь, так кто же, по-твоему? – поинтересовался Пушкин.

– Да знамо кто – царь! Петр Федорович! Об этом и толковать нечего. Только ты, батюшка, об этом никому не сказывай. Нельзя про это. А под левым глазом знак у него был – маленький рубчик! Так это точно, один гусарский офицер сказывал, Петр Федорович! Он этот рубчик с детства получил. Шалун был, вроде вас вот, сильно бегал и об угол стола ударился. Вот и рубчик. Шалость, да и только, а вот знак на всю жизнь, верный знак!

В закуток, где происходило брадобрение, пулей влетел Лисичка Комовский.

– Француз, к тебе родители приехали!

– Неужели? – почти равнодушно повернулся к нему Пушкин. – Оба, что ли?

– И мать, и отец, и брат, и сестра, – перечислял, не переводя дыхания, Комовский.

– Надо же, и папаша из Варшавы пожаловал! Лисичка, – попросил Пушкин Комовского, – пойди скажи, что скоро пожалую, а сейчас бреюсь, вот добреюсь, тогда и приду…

– А гостинца дашь? – спросил Комовский. – Страсть люблю гостинцы.

– Дам, дам, – махнул рукой Пушкин. – Если что-нибудь будет…

Когда Комовский скрылся, Пушкин как ни в чем не бывало обратился к старику-цирюльнику с вопросом:

– А что была за история с его женитьбой?

– Вот с этой женитьбой все его беды и начались. Великий грех на душу взял, незамолимый! От живой жены жениться не подобает! – вздохнул цирюльник, видимо, еще до сих пор жалея Пугачева, и повернул голову Пушкину, занеся бритву над щекой. – Вот тогда от него Господь и отказался!

Саша вошел в зал и остановился, увидев всю семью в сборе: мать, отца, братца Льва и сестрицу Ольгу. Увидев повзрослевшего младшего брата, он отчего-то отчетливо вспомнил другого, Николашу, умершего в детстве и перед самой смертью показавшего Александру язык. Вспомнил, наверное, потому, что Левушка был похож на умершего. Мать уже посещала его когда-то, в самом начале его заключения в Лицей, отца же он видел впервые с Москвы.

Сергей Львович еще более поплешивел, однако на макушке у него торчал взбалмошный, непослушный хохолок, да и носик у него был загнутый, вроде клювика, что придавало ему сходство с попугаем. Даже перекрашенные волосы усиливали это ощущение, отливая малиновым цветом. Увидев сына, он проворно вскочил с кресел, в которых посещающие Лицей обыкновенно дожидались воспитанников, и устремился навстречу старшему сыну, театрально протягивая руки. В каждом его движении сквозила глубокая душевная фальшивость. Александра так и передернуло от неприязни. Он уже отвык от фальши; жизнь его в Лицее складывалась на совершенно других, здоровых основах: дружбы, приязни, искренности или полнейшего равнодушия, а бывало, и нескрываемой неприязни, но не было в отношениях между лицейскими этой светской фальши, этой приторной любезности при полнейшем равнодушии к ближнему.

– Сын мой, единственный, любезное чадо! – возопил Сергей Львович и припал к груди Александра. Артистические слезы, впрочем, сейчас, может быть, вполне искренние, выступили на его глазах и даже покатились по щекам.

– Отчего же, батюшка, единственный? – усмехаясь, поинтересовался Александр. – Вот Левушка стоит, тоже твой сын! Ты ведь от него не отказываешься?

Брат подбежал к Александру, но Сергей Львович остановил его движением отцовской длани:

– Постой, Левушка! Наконец-то мы с Александром после долгих лет скитаний воссоединились! Святая, незабвенная минута! То дитя дорогое, то единственное, которое заблудшее, но вернувшееся к отчему очагу! Яко сын мой сей мертв бе и оживе; и изгибл бе, и обретеся!

– Папенька, я ведь не уезжал никуда! – не мог не напомнить Александр отцу. – Как вы меня сюда определили, а дядюшка Василий Львович доставил, так я и живу все годы. Вы что-то запамятовали. Верно, маменька? – обратился он к матери, и она хотела обнять его, но на мгновение вздрогнула, взглянув на отца. Обыкновенно находившийся под ее каблуком Сергей Львович единственно чего не прощал, так это когда ему ломали сцену.

– Надежда Осиповна! – будто не слышал сына Сергей Львович. – Обними сына своего Александра. Долгожданная минута! Сколько бессонных ночей в Москве, в Нижнем, в Варшаве, везде, куда бросала нас судьба… Обними, обними сына!

– Здравствуй, милый мой Саша! – поцеловала его Надежда Осиповна, после чего ему на шею бросился младший брат Левушка, в котором на первый взгляд было много схожего с братом.

– Теперь Левушка будет, надеемся, учиться в пансионе при Лицее. Скоро экзамен, – сообщила Надежда Осиповна старшему сыну. – По сему случаю мы решили переехать в Петербург, и бабушка с нами переехала. Разве можно мальчика одного бросить на чужбине?! Мое сердце разорвалось бы от горя в разлуке с ним! – Она искренне обняла младшего сына и прижала к себе.

– А ты вырос, Левушка, я оставил тебя совсем ребенком, – сказал Александр брату и потрепал его дружески по плечу. – Сколько тебе?

– Девять, – гордо ответил мальчик.

– Я буду к тебе заходить в пансион, ты не будешь один.

Левушка заулыбался в ответ. Ему нравился старший брат, образ которого за эти годы стал уже меркнуть в его памяти и которого он сейчас заново узнавал.

– Нет ли в чем нужды, сын? – спросил Сергей Львович, чтобы переменить тему. Он уже совершенно успокоился и рассматривал свои точеные ногти на барских холеных руках.

– Нужды, папенька, особенной нет, разве что оставьте денег. Я поиздержался… Иногда надо дать служителю «тринкгельд», да нет. Да и долгу у меня товарищам уже десять рублей.

– Десять рублей! – возмутился и вскинулся Сергей Львович так, что хохолок у него на макушке задрожал. – Десять рублей! Возможно ли такое?

– Да, десять, – согласился с ним Александр. – Да разве это большие деньги?

– Не понимаю, не понимаю, – разволновался не на шутку Сергей Львович, – как можно было поиздержать на всем казенном целых десять рублей?! Не понимаю…

– Так ведь, папенька, это ж не в месяц, а почти в три года! – напомнил Александр.

– Десять рублей, братец, это деньги, а мы почти разорены, имения разграблены, и все из-за этой проклятой войны с извергом! Из-за нее мы потеряли все имения!

– Да вроде бы в наших имениях французы не были? – спросил Александр. – Кто ж их разграбил?

Сергей Львович если и смутился, то лишь на мгновение, а далее продолжал слишком уверенно:

– Крестьяне – мошенники, прости Господи, хуже французов, денег не шлют! Ну, впрочем, вот! – сказал он, чтобы закончить неприятный для себя разговор, и достал кошелек. – Возьми, мой любезный сын, ради встречи, десять рублей, да впредь…

– Как же, папенька, десять? – возмутился уже в свою очередь Александр. – Я десять только должен. Я и так за все годы ничего не видел. Всех родители навещают, а меня всего пару раз дядюшка Василий Львович.

– Ну вот еще пять, – скрепя сердце, согласился Сергей Львович. – Хотя я совсем не понимаю, куда в твои годы можно тратить деньги?

– И правда, Александр, куда?! – спросила мать.

– Мы всегда заходим в кондитерскую Амбиеля, когда нас пускают из Лицея…

– Должен тебе сказать, – перевел разговор на другую, более ему приятную тему Сергей Львович, – что дядюшка очень тобой доволен, много о тебе рассказывал в Москве. Про твои стихи всем известно. И к тебе скоро обещались князь Петр Андреевич Вяземский и Василий Андреевич Жуковский, они мечтают с тобой познакомиться…

– Вяземский? Жуковский? – недоверчиво спросил Александр. – Откуда они обо мне знают?

– От дядюшки, разумеется… Вся Москва о тебе наслышана. Николай Михайлович был у меня, желает возобновить с тобой знакомство…

– Я Карамзина плохо помню… Что-то не верится, чтобы Николай Михайлович…

– Да ты был совсем маленький, когда он бывал у нас… Но он тебя еще в ту пору приметил…

– А верно говорят, что он кончает свою историю да скоро поедет ее представлять в Петербург царю?

Раздался перезвон колокольчика.

– Это что? – спросила мать.

– Это звонят к обеду, – пояснил Александр. – Я пойду. У нас не положено опаздывать.

Он не стал уже целоваться с родителями, а лишь потрепал по вихрам младшего брата:

– Я зайду к тебе, Пушкин Лёв, когда выдержишь экзамен.

– Александр! – вдруг сказала молчавшая доселе сестра. – Я при нашем переезде потеряла твои стихи, что ты послал мне в письме. Не мог бы ты мне снова написать их?

– Мне жаль, Ольга, да я их не помню. Нет нужды все безделицы помнить! – отмахнулся он и твердым шагом вышел из залы.

Сергей Львович сделал неопределенный жест в воздухе, который одновременно мог означать и восхищение, и некоторые другие, не вполне приятные эмоции.

Из одного из больших окон коридора Пушкин смотрел, как родители, сестра и брат садятся в карету, как помогает матери отец, излишне суетясь, и сердце у него сжималось: он любил мать, испытывал острую сыновнюю жалость к отцу и вместе с тем чувствовал невозвратное отчуждение от этой семьи, где, может быть, один лишь Лёв оставался ему по-настоящему родным. В нем он видел себя маленького и себя маленького в нем любил.

Глава девятая,

в которой русские в Баден-Бадене собираются у Русского дерева. – Записки графа Корфа. – Прогулки с князем Горчаковым. – Октябрь 1882 года.

Русское дерево, развесистое, тенистое, стояло возле каменной стены, вдоль которой, а также вокруг него, были расставлены садовые скамейки; неподалеку располагалась небольшая кофейня, где столики стояли прямо на улице под разноцветными зонтиками, а у жаровни колдовал турок в красной феске, передвигая в горячем песке медные турочки с благоухающим напитком. Никто точно не знал, с каких пор это дерево стало называться Русским, одно было известно доподлинно, что уже лет двадцать возле него собиралась русская колония в Баден-Бадене. В свое время это дерево описал Иван Тургенев в нашумевшей повести «Дым», но некоторые старожилы уверяли, что Тургенев дерево это придумал, а не взял с натуры, что так называться дерево стало уже после его модной повести и тогда привилась мода собираться под ним, подражая тургеневским героям.

Из павильона неподалеку доносилась музыка – оркестр играл попурри из вальсов Штрауса. Иван Петрович шел мимо этого оркестра через толпу гуляющей публики. Пригревало солнце, словно и не было недавнего снега и слякоти, настроение у всех было весеннее, даже торговки разносили букетики искусственных цветов, будто только что собранных в окрестных рощах.

С утра, как всегда, Иван Петрович посетил баденский Конверсационсгауз, высокое и длинное унылое здание казарменного типа, каких много в немецких городках, с черепичною кровлей, маленькими окнами и большими колоннами. Здесь неизменно собирались посетители курорта посидеть в читальне, выпить чашечку кофе в кофейне Вебера, что он с удовольствием и сделал. Потом он заглянул на почту и обнаружил там долгожданный пакет на свое имя из Петербурга, в котором были записки графа Корфа, еще не напечатанные, присланные ему в копии. Некоторое время назад князь Горчаков с любопытством воспринял известие, что таковые имеются у Ивана Петровича, и намекнул, что желал бы с ними ознакомиться. Иван Петрович рад был доставить старику удовольствие, тем более что чужие записки могли и Горчакова натолкнуть на какие-то воспоминания. Такое уже бывало у Ивана Петровича в его разысканиях. Помнится, князь Вяземский делал ему заметки на этих самых записках, во многом возражая графу Корфу. Вспомнив князя Вяземского и графа Корфа, он, разумеется, вспомнил тотчас же, как общался с ними в Гомбурге несколько лет назад, где оба лечились на водах. Князь объяснял ему, почему он стал предпочитать шумному Бадену заштатный Гомбург, и прочитал свои стихи про Баден, написанные давным-давно. Сейчас строки сами всплыли в голове у Ивана Петровича, под них легко было идти, чеканя шаг:

 
Люблю вас, баденские тени.
Когда чуть явится весна
И, мать сердечных снов и лени.
Еще в вас дремлет тишина;
 
 
Когда вы скромно и безлюдно
Своей красою хороши,
И жизнь лелеют обоюдно —
Природы мир и мир души…
 
 
Уму легко теперь и груди
Дышать просторно и свежо;
А все испортят эти люди.
Которые придут ужо.
 
 
Тогда Париж и Лондон рыжий,
Капернаум и Вавилон,
На Баден мой направив лыжи.
Стеснят его со всех сторон.
 
 
Тогда от Сены, Темзы, Тибра
Нахлынет стоком мутных вод
Разнонародного калибра
Праздношатающийся сброд:
 
 
Дюшессы, виконтессы, леди.
Гурт лордов тучных и сухих.
Маркиз Г***, принцесса В***, —
А лучше бы не ведать их;
 
 
И кавалеры-апокрифы
Собственноручных орденов,
И гоф-кикиморы и мифы
Мифологических дворов;
 
 
И рыцари слепой рулетки
За сбором золотых крупиц,
Сукна зеленого наседки,
В надежде золотых яиц;
 
 
Фортуны олухи и плуты.
Карикатур различных смесь:
Здесь – важностью пузырь надутый,
Там – накрахмаленная спесь.
 
 
Вот знатью так и пышет личность,
А если ближе разберешь:
Вся эта личность и наличность —
И медный лоб, и медный грош.
 
 
Вот разрумяненные львицы
И львы с козлиной бородой…
 

Он запнулся, запамятовав какие-то строфы, пробормотал просто ритм стиха и, уже подходя к Русскому дереву, неожиданно вспомнил дальше:

 
Все залежавшиеся в лавке
Невесты, славы и умы.
Все знаменитости в отставке.
Все соискатели тюрьмы.
 
 
И Баден мой, где я, как инок.
Весь в созерцанье погружен.
Уж завтра будет – шумный рынок.
Дом сумасшедших и притон.
 

А вот и светлейший князь. Главная знаменитость в отставке. Он пока что не видел Ивана Петровича, полулежал в своем кресле, с ногами, укрытыми клетчатым шотландским пледом, окруженный стайкой поклонниц, совершенно для них безопасный, но щекочущий нервы своим изысканным флиртом опытного ловеласа. Иван Петрович посмотрел вокруг, где же его лакей, и увидел того с чашечкой кофе в руке, сидевшего за одним из столиков.

Одна из осмелевших девушек припала к плечу князя и что-то шептала ему на ухо, а Горчаков улыбался, поглядывая на нее, вдыхая запах ее тонких духов, лаская взглядом ее атласную кожу на обнаженной шее.

– Элен, вы узурпировали князя! – капризно сказала одна из дам и поправила со значением кокетливую шляпку с цветами на тулье.

– Только потому, что он сам этого хочет, – ответила та и обратилась к Горчакову: – Не правда ли, князь?

– Правда, правда, в мои годы хочется и того, и этого, и третьего, и четвертого, хотя на самом деле ничего давно уже нельзя… Но более всего хочется любезности дам. А вот и наш Иван Петрович! – заметил он приближающегося Хитрово. – Рады вас видеть!

– Добрый день, – поклонился Иван Петрович князю и дамам. – Добрый день.

– Что вы так задержались? – поинтересовался Горчаков.

Хитрово показал пакет.

– Надеюсь, вам будет интересно: это обещанные записки Модеста Андреевича.

– Прислали? – обрадовался Горчаков. – Потом, потом… Сейчас не будем томить милых дам.

– Мы только вас и ждали, чтобы князь начал свой рассказ… – сказала Элен, заигрывая теперь с Иваном Петровичем.

– Я к вашим услугам, – сказал Иван Петрович, извлекая тетрадь в кожаной обложке.

– Скажите, князь, а какие были последствия истории с гогелем-могелем, не за эту ли старую историю потом сослали Пушкина?

– Нет, – усмехнулся Горчаков, – все обошлось и тогда, и впоследствии. Третий пункт, самый важный, к счастью, остался без всяких последствий. Когда при рассуждениях конференции о выписке представлена была директору Энгельгардту черная эта книга (а надо сказать, случилось событие с гогелем-могелем в междуцарствие, еще не при нем, а при Гауеншильде), он, как человек добрый, ужаснулся и стал доказывать своим сочленам, что мудрено допустить, чтобы давнишняя шалость безусых юнцов, за которую тогда же было и взыскано, могла бы иметь влияние и на всю будущность после выпуска. Все тотчас же с радостью согласились с его мнением, и дело было сдано в архив, – закончил князь Горчаков весело и шаловливо взглянул на молоденьких дам.

– Это все? – вздохнула одна из них.

– Все, – сказал Горчаков. – С той историей все. Ее потом описал Ваня Пущин, кое-что опустив. Вообще все мы кое-что опускаем.

– Почему? – спросила одна из девушек.

– Такова жизнь.

– Но почему?! Неужели нельзя рассказывать всю правду?

Князь улыбнулся тонкой дипломатической улыбкой:

– Разумеется, нет, милая. Да и нет ее, всей правды! В разное время разным людям мы говорим разное об одних и тех же событиях. Не могу же я, право, при девушке рассказывать те же вещи, что рассказываю в мужском обществе? Да и память наша – инструмент несовершенный… Много теряет…

Оркестр играл теперь попурри из русских песен. Князь, улыбнувшись, взмахнул рукой, давая понять, что на сегодня рассказы закончены.

– Вы меня проводите домой? – спросил князь Ивана Петровича.

Тот с удовольствием согласился. Горчаков подозвал немца-слугу, который и покатил его кресло по улице; Иван Петрович пошел рядом.

Синело небо над низкими лесистыми горами, по склонам виднелись голые шпалеры виноградников, журчал неподалеку фонтан, скрипели колеса инвалидного кресла-коляски.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю