Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 56 страниц)
Глава третья,
в которой рассказывается, как семья Пушкиных едет в Михайловское. – День ангела у Павла Исааковича Ганнибала, дяди Пушкина. – История помещика Хрунова. – Биография Ганнибала. – Девица Лошакова. – Ссора с дядей. – Тося всему обучена. – «Восемь раз на дню покушать да три раза соснуть». – Ганнибальчики. – Подстреленный конюх. – Сломанный ноготь. – Июль 1817 года.
Проснувшись на следующее утро, Пушкин понял, что так устал за месяц живой петербургской жизни, что если не прервется хотя бы на время, то серьезно заболеет. И предлог для отдыха был неплох – семья собиралась в деревню. Он подал прошение в Коллегию об отпуске, получил жалованье и вместе со всей семьей впервые поехал в сельцо Михайловское Опочецкого уезда, приданую вотчину его матушки, впервые, если не считать того раза, когда его, полугодовалого, возили показать деду Осипу Абрамовичу Ганнибалу, о чем он знал по рассказам.
Мать была на сносях, потому ехали медленно, дорога заняла почти четыре дня, хотя при желании можно было доехать и за два. Ночевали на вонючих станциях, правда, со своим бельем, со своей посудой и харчем, только кипяток брали у смотрителя.
Матушка капризничала, понукала отцом и вообще всем была недовольна. Отец суетился вокруг нее, подкладывал подушки в карете, носил сам на станциях холодный с ледника квас. Александр ехал, к счастью, в другой карете, с Левушкой, тот бормотал не переставая что-то, и под его детское бормотание череда мыслей безвольно скользила, перебрасываясь с одного предмета на другой.
После Царского Села, где он провел последние шесть лет, с его императорскими дворцами, дачами вельмож, тоже похожими на маленькие дворцы, с его вечной стройкой и суетою, дневными и вечерними променадами многочисленной публики, маленькое тихое Михайловское с крошечным по меркам Царского домиком показалось райским уголком. Но, вытерпев в доме с родителями день-второй, Александр пустился во все тяжкие по своим ганнибаловским родственникам, которые во множестве расплодились по округе.
Когда-то царскую вотчину Михайловская Губа императрица Елисавета Петровна пожаловала прадеду Александра, Абраму Петровичу Ганнибалу. Теперь дядья, двоюродные деды и прочая, и прочая, темнокожие, с густыми курчавыми волосами, необузданные в страстях, непокорные и просто скандальные, известные в народе под прозваньем «ганнибаловщины», расплодились, поделив земли и вотчины; они привлекали его и своим характером, и легендами о эфиопском происхождении, которые он надеялся от них услышать. Впрочем, Ганнибалы уже давно и вполне обрусели, потому-то, как у истинно русских людей, знакомство с родственниками начиналось с обыденной пьянки. Так было и у дяди Павла Исааковича Ганнибала в селе Воскресенском того же, что и Михайловское, Опочецкого уезда, куда Александр Пушкин прибыл с визитом и где собрались прочие дядья и деды.
Стол у отставного ротмистра Павла Исааковича Ганнибала был накрыт «покоем», то есть буквой «п», таким образом стол всегда накрывали на его именины, приходившиеся на шестнадцатое июля; скатерть была усыпана лепестками роз, белыми, чайными и розовыми, они лежали волнами, чередуясь оттенками цветов. Поверх лепестков стояла посуда и лежали приборы, а перед каждым кувертом стоял в стаканчике маленький букетик полевых цветов, для дам – розовый, для мужчин – голубой, васильковый.
Дядя в нетерпении каждые полчаса забегал в столовую, хватал в буфете рюмку, всякий раз подзывая к себе племянника, чтобы тот поддержал его. Александр сначала поддерживал, но вскоре понял, что забористая настойка на травах еще до обеда сшибет его с ног. Павел Исаакович хохотал, обнимал его, совсем по-простонародному называл «мой племяш», и тогда вместо Александра заставлял пить друга своего и приживала Василия Петровича Хрунова.
Помещик Хрунов лет двадцать назад заехал на пару часов на своей тройке к приятелю, да так и остался уже на двадцать лет и, видимо, собирался жить здесь до самой смерти. Иногда он вдруг впадал в меланхолию, ему начинало казаться, что здесь унижают его достоинство, и тогда он начинал собираться домой, просил запрячь тройку, забывая, что лошади его давно околели, а бричка развалилась и стоит без колес в каретном сарае, однако дядюшкины настойки быстро приводили его в чувство, он веселел и, забывая обо всем, становился так же беззаботен, как и двадцать лет назад, когда случайно заехал проездом к Ганнибалу. Вообще-то Хрунов был в доме фигурой главной: заведовал всем хозяйством дяди, а когда тот уходил со своим полком в поход, оставался в доме за хозяина.
Потихоньку собиралось местное общество. Жена дяди, Варвара Тихоновна, была больна и не выходила. Зато прибыла девица Лошакова, о которой с многочисленными намеками прожужжал ему уши дядя. Лошаковой было под тридцать, она криво улыбалась, чтобы скрыть, чего ей, впрочем, не удавалось, вставные зубы. Но, несмотря на вставные зубы, Лошакова была чертовски мила, здесь Александр согласился с дядей.
На шестерке лошадей, что для деревни было необычно, прибыл старый арап (vieux negre), двоюродный дед Александра Петр Абрамович Ганнибал и тут же попросил себе водки. Его усадили в покойные кресла, принесли водки. Старый арап велел поднести и Александру, Пушкин выпил, стоя перед ним, – не поморщился и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа.
– Ну-ка, – сказал старый арап, – покажи нам, чему ты выучился? Матушка твоя говорила, что ты стал стихотворцем, в журналах печатаешь свои опусы.
– Печатаю, – согласился Пушкин. – У нас в Лицее все, Петр Абрамович, печатали…
– Да что ж ты меня по батюшке величаешь, зови дедом. Я ведь тебе дед, хотя и двоюродный.
Он позвал слугу и поинтересовался, принес ли он из кареты корзину с бутылками. Узнав, что еще нет, слегка ударил того палкой по спине.
– Занимаюсь на досуге перегонкой водок, – пояснил он Александру. – Вот привез племяннику на именины гостинца.
Павел Исаакович услышал об этом, подходя к ним, и радостно захлопал в ладоши и потер руки:
– А у меня пивко приготовлено, пряное и тонкое. Как хлебнешь – упадешь, вскочишь – опять захочешь. – Он расхохотался довольно. – Все три родственничка: дедушка, батюшка и сынок.
– А что же это за родственнички? – поинтересовался Александр.
– Так пиво различается, – пояснил Павел Исаакович. – По степени крепости. Кто старее будет. Как мы вот: дедушка, батюшка да сынок, – похлопал он Александра по плечу.
Слуга поставил перед старым арапом корзину с бутылками. Арап ткнул в одну из них палкой – слуга достал ее.
– Вели открыть, – приказал он Павлу Исааковичу, – пусть внук мой Александр Сергеевич оценит.
У Пушкина уже снова начинала кружиться голова, столько и такой крепости напитков он еще никогда не пил. Он все время думал, как бы ввернуть словцо старому арапу о их родословной, выяснить, нет ли у него каких-нибудь старых бумаг, до нее относящихся, не оставил ли прадед записок, но никак не мог приступиться к делу. Он с недавних пор начинал понимать, что его эфиопское происхождение – подарок судьбы, поэту надобно выстраивать свою биографию, как и судьбу.
Наконец он решился спросить, когда они остались вдвоем, нет ли биографии Абрама Петровича Ганнибала. Его с детства интересовала история его прадеда, арапчонка Ибрагима, подаренного Петру Первому, который и стал его крестным отцом.
– Как же! Есть биография Абрама Петровича. Ее зять мой составил, Адам Карпович Роткирх. Он был женат на младшей моей сестре Софье Абрамовне. Оба уже преставились, спаси, Господи, их души. Список где-то хранится у меня, надобно поискать. Ты приезжай ко мне в Сафонтьево. Кажется, список там… Да я тебе хоть сейчас расскажу. Отец мой служил в российской службе, превосходил в оной чинами и удостоился генерал-аншефом чина ордена святых Анны и Александра Невского; был он родом африканский арап из Абиссинии… Отец его был знатного происхождения, владетельный князь, и за бунт, поднятый князем противу турок, был взят его младший сын в аманаты, то бишь в заложники, и увезен в Константинополь. Отец мой из Константинопольского двора был выкраден или выкуплен, тут уж точно не помню, и отослан к государю Петру I… Впрочем, на бале надобно заниматься, друг мой, девицами, а не биографиями. Я тебе потом как-нибудь все покажу…
– А там есть частные подробности биографические? – с нетерпением спросил Александр.
– Подробностей предостаточно.
Но тут подошел дядюшка, ведя под руку девицу Лошакову, и прервал их разговор, а девица Лошакова залопотала на плохом французском о его поэтических опытах. Пушкин спел ей один-другой мадригальчик и Лошакова зарделась, запунцевела, грудь ее стала вздыматься чаще. А тут и бал объявили открытым, заиграл небольшой оркестр, и начались танцы. Как всегда, с польского, в первой паре которого пошел дядюшка с Лошаковой.
В одной из фигур котильона, когда Александр уже подбирался к сердцу девицы Лошаковой, нашептывая ей французские любезности, если не сказать вольности, дядюшка довольно грубо отбил ее у Александра.
– Милостивый государь, – вскричал тут же Пушкин, – извольте извиниться! А то я вынужден буду требовать сатисфакции!
– Какой я тебе милостивый государь?! – в свою очередь возвысил голос Павел Исаакович. Музыканты продолжали играть, но котильон рассыпался, танцующие смешались, и те, кто стоял рядом, с интересом дожидались, чем окончится ссора. – Я твой дядька, а ты Сашка – племяш. И драться я с тобой не стану. А ежели ты пьян, прикажу тебя вязать, чтобы не буянил. Ну как Гришку нашего вяжут… Кучера…
– А я вас вызываю! – вскричал Пушкин и сам почувствовал, как вздулись вены у него на шее.
– Помилуйте, господа, как можно в день светлый, именины сердца, – бегал вокруг них Хрунов, – надобно помириться.
Хрунов был так смешон и мил, такая у него была жалостливая физиономия, что дядька обнял его и поцеловал:
– Люблю Хруна, он хоть и Хрун, но не врун! Давай, Сашка, мириться! – Он первым протянул племяннику руку.
И Пушкин вдруг успокоился, все показалось смешным, и девица Лошакова, и сам дядюшка с раздувающимися эфиопскими ноздрями и копной густых курчавых черных волос, в которых пробивалась седина, и маленький оркестр с хромым капельмейстером, и провинциальные белолицые барышни и дамы, и мельтешение черных лиц вокруг них, лиц жизнерадостных, грубых и родных, и бедный Хрунов, смотрящий на него с надеждой.
– Забудем, дядюшка, сегодня твои именины, – сказал он Павлу Исааковичу. – А я просто погорячился.
– Наша кровь! – воскликнул дядюшка. – Горяч, буен, но отходчив.
А тут прибыл другой дядюшка, отставной артиллерии подпоручик Семен Исаакович, и все с криками высыпали на улицу, потому что он привез в карете маленькую мортирку, и вскоре уже палили из нее в честь именинника.
За ужином все уже были совершенно пьяны. Павел Исаакович, подняв бокал и глядя на племянника, произнес:
Хоть ты, Саша, среди бала
Вызвал Павла Ганнибала,
Но, ей-Богу, Ганнибал
Ссорой не подгадит бал.
Александр, опрокинув стул, при всей публике бросился к нему в объятья. Как он любил дядюшку и все эти черные лица, смеявшиеся вокруг. Он и не помнил, как его унесли наверх в отведенную ему комнату.
Утром дверь в его комнату распахнулась. На пороге стояла вся честная компания: дядюшка Павел Исаакович, дядюшка Семен Исаакович, Хрунов и даже девица Лошакова. Павел Исаакович, держа перед собой поднос с шампанским, пропел:
Кто-то в двери постучал:
Подполковник Ганнибал,
Право слово Ганнибал,
Пожалуйста, Ганнибал,
Свет-Исакыч Ганнибал.
Сделай милость, Ганнибал,
Тьфу ты, пропасть, Ганнибал!
Пушкина подняли с постели, заставили выпить шампанского.
– Сашка, не в обиде? Оставьте нас, оставьте нас, господа! Я тебе сейчас Тоську пришлю, прибраться в комнате… – сказал он с намеком, когда все вышли. – Тоськи не бойся, всему обучена, к тому же наша родственница, хоть и дворовая. Не торопись, Тоську никто не хватится.
Пришла Тося. С кувшином, полотенцем и мылом.
– Здравствуйте, барин. – Положила полотенце, поставила кувшин с водой. Наклонившись, стала доставать из-под кровати задвинутый туда медный таз.
– Пожалуйте, умыться…
Когда она наклонилась, Александр, стоя над ней, оценил ее формы, она перехватила этот взгляд, томно улыбнулась, словно приглашая к действию. Он жадно обхватил ее сзади, ткнул лицом в подушки, задрал юбку.
Тося поворачивала к нему голову, пытаясь губами прихватить его губы. Как ни странно, ей это удавалось. Стан у нее был гибкий, изворотливый, она билась под ним как в истерике. Губы большие и мягкие, как у лошади, подумалось Александру.
Когда все кончилось, они, оправляясь, посмотрели друг на друга внимательней и рассмеялись: одинаковые курчавые волосы, смуглое, почти черное лицо, припухлые широкие губы.
– Ты чья дочь-то? Кто родители?
– Маменька Кондакова Варвара Харитоновна.
– А папенька?
– Папенька тоже Кондаков Василий Никифорович.
– Василий Никифорович? А почему такая черная?
– Так папенька у меня еще черней, – искренне удивилась Тося.
Пушкин рассмеялся. Все стало ясно.
– Давай теперь мыться, – сказал Пушкин.
Тося поливала ему из кувшина и напевала что-то приятным, чуть надтреснутым голосом.
Гости почти все разъехались. Дядя был в шлафроке, пил рюмку за рюмкой. Жена дяди так и не появилась. Опять сказывалась, как догадался Александр, больной.
– Ни шнуровок тебе, ни затяжек, ни причесок, ни перчаток, – рассуждал за рюмкой дядя. – Что может быть лучше, чем восемь раз на дню покушать да три раза соснуть.
На столе стояли наливки, дядя стал перечислять, тыкая в каждую бутыль пальцем:
– Малиновка, смородиновка, вишневка, рябиновка и розановка, а также и холодное со льда мартовское пиво. Все советую попробовать, – резюмировал он. – прежде чем ехать домой, а то дома, может быть, и не дадут выпить.
Провожать поехали Александра на тройках, размахивая бутылками шампанского.
По дороге завалились еще к одному Ганнибалу, как его назвал дядюшка, «Ганнибальчику». Ганнибальчик был настолько мал, что походил на карлика, хорошо играл на балалайке и был черен как бес из преисподней; все это походило на номер в простонародном балагане. Под балалайку пошла уже горькая. Ганнибальчик плясал русскую вприсядку и пил водку прямо из горлышка бутылки. Палили из всех ружей, которые были в доме, случайно подстрелили конюха, не опасно, в икру; напоили его до бесчувствия, чтобы ему не было обидно. Это было последнее, что помнил Пушкин; в целости и сохранности его самого доставили домой и свалили как мешок на кровать.
В Сафонтьево, что было в шестидесяти верстах от Михайловского, к деду Петру Абрамовичу в тот раз Пушкин так и не собрался, уехал в Петербург уже через месяц. Деревня наскучила, если не сказать обрыдла. К тому же, гуляя с Ганнибалами и Ганнибальчиками, он сломал свою любимый ноготь на мизинце, который отращивал уже полгода, еще с лицейских времен. И страсть как хотелось в Петербург! В Петербург, где жизнь бьет ключом. В Петербурге его ждало неожиданное знакомство, но он, разумеется, ничего про это не знал, лишь душа что-то смутно предчувствовала. Бросив родных, он умчался, сославшись на дела в Коллегии, в которую он, разумеется, и не думал являться.
Глава четвертая,
в которой император Александр I соблазняет фрейлину княжну Вареньку Туркестанову, а его самого Екатерина Филипповна Татаринова. – Август 1817 года.
Государь Александр Павлович пребывал в дурном расположении духа. Вчера Нарышкина была на бале и, как все нашли, еще более похорошела. Он тоже это нашел, и тем неприятнее ему было в этом самому себе признаваться. Хотя ей и было предписано выехать за границу, но выезд этот под самыми разными предлогами все откладывался; не мог же он, на самом деле, применить силу и выслать ее; обществом это было бы расценено как мелкая месть. А государь очень заботился о своей мужской чести.
У Александра Павловича за время их разрыва завязался легкий флирт с княжной Туркестановой, любимой фрейлиной императрицы Марии Федоровны, флирт в любую минуту готовый перерасти в страсть. В последнее время Александра тянуло на женщин в возрасте, но с княжной Туркестановой было нечто другое. Хотя она и была на несколько лет, кажется на два года, старше императора, но выглядела очень молодо. Так молодо, что трудно было представить, что ей уже за сорок лет. Она была образованна, умна, как он успел заметить, и, кажется, неравнодушна к нему. Странно, что он вообще только сейчас обратил на нее внимание, тем более что во фрейлинах она была с 1808 года. Впрочем, а сколько времени он был с тех пор дома, с гулькин нос: все походы, разъезды да конгрессы с конференциями.
Княжна Туркестанова воспитывалась как сирота в доме своего московского родственника князя Бориса Голицына. Среда, в которой она выросла, была могущественной аристократической средой, с которой приходилось считаться и двору. Княгиня Boris принимала весь город, когда же государь и государыня бывали в Москве, визит к княгине всегда входил в программу; все три ее дочери сделали блестящие партии, и при таких двоюродных сестрах Варенька долго оставалась в тени. Может быть, потому она так поздно, в тридцать три года, попала ко двору во фрейлины ко вдовствующей императрице.
Странно было, что сам Александр ее так поздно заметил. Хотя он не знал, что она уже успела отдать свое сердце другому – молодому офицеру, адъютанту государя Владимиру Голицыну, человеку довольно пустому, ветренику, самохвалу, но не лишенному мужского обаяния; его называли Геркулесом, ибо он удерживал на месте телегу, запряженную битюгом, и ладонью вгонял в пол серебряные монеты. Он мог в одну ночь выиграть два миллиона золотом, а через пару дней спустить их до последней копейки. Правда, их страсть еще не зашла слишком далеко, но Голицын уже поспорил с приятелями, что соблазнит ее, и уже подкупил горничную фрейлины.
Не замечал княжну Туркестанову Александр Павлович, видно, еще и потому, что она всегда предпочитала оставаться в тени в салоне его матушки, да к тому же многочисленные интрижки венценосного донжуана отвлекали его от глубоких страстей, лишь одну страсть он терпел постоянно, как неотступную зубную боль, – к Марии Антоновне Нарышкиной. Но, когда он обратил внимание на Вареньку Туркестанову, ничто уже не имело значения, даже ее возраст, тем более что она порхала как мотылек, играя в любительских спектаклях роли субреток, что чрезвычайно нравилось Александру, или присутствуя по должности на многочисленных балах. После традиционного в таких случаях, уведомляющего визита обер-гофмаршала графа Толстого ноги императора в мягких сапогах стали постоянно пересчитывать все сто три ступени, ведущие в ее маленькую квартирку в Зимнем дворце, и двор, и он сам, и, главное, сама Варенька вскоре поняли: чему быть, того не миновать. Но свидания пришлись на лето и были редки, только тогда, когда матушка приезжала в Петербург из Павловска, чтобы проведать свои благотворительные заведения; занимало это обыкновенно два дня. В эти дни княжна ночевала в своей квартире в Зимнем дворце.
Но странно устроено сердце девушки, и Варенька в свои сорок лет оставалась таковой; она сумела полюбить обоих. Она их не сравнивала, для нее не важно было, что один – царь, а другой – молодой офицер, много моложе ее. Она просто любила.
Самое поразительное для Вари было то, как изменилось к ней отношение толпы – так она про себя называла придворных. Лишь только царедворцы заметили интерес императора к ее особе, то как будто в первый раз увидели ее. Каждый старался подойти и заговорить с ней. Смеясь, она про себя думала: неужели все эти люди видят меня в первый раз? Но это было, конечно, приятно. Особенно когда он принял обыкновение на приеме ли, на рауте, обойдя дам, садиться возле нее и не отходить до конца вечера. Пересудам тут уже не было конца. Два-три таких разговора с императором, посещение им ее квартиры, и она уже была влюблена без ума, он ей бесконечно нравился, особенно в сюртуке и фуражке, скрывавшей лысину, она считала его одним из красивейших людей на свете, и лишь одно обстоятельство омрачало ее любовь – он был императором.
В ее трехкомнатной квартире поменяли обивку на мебели, обили штофом от Казимира Верда, заново перекрасили драпировки, комнаты заметно посвежели. Она устроила себе удобный уголок с вольтеровским креслом и небольшим столиком напротив; на этажерке лежали ее книги, которые иногда брал в руки император, посещая ее. Дружила она в основном с иностранцами из посольств, последнее время наладилась крепкая связь с мадам Свечиной, которая ее, ярую православную, исподволь пыталась склонить в католическую церковь, но Свечина уехала в Париж, кажется, навсегда, а княжна осталась православной. Правда, теперь зачастили придворные.
В тот вечер он пришел поздно, гости уже расходились. Увидев в гостиной императора, они будто испарились, и Варенька осталась с ним вдвоем. Слуга пришел и снял нагар со свечей, затем неслышно удалился. Свечи разгорелись ярче, воск потрескивал, Александр Павлович думал отчего-то о Нарышкиной и мысленно сравнивал ее с княжной. Как ни странно, то ли вечер был таков, то ли освещение, но сравнение было в пользу последней. Княжна Варенька была привлекательна, как никогда.
– В последнем спектакле в Павловске вы восхитили всех зрителей, сказал император. – К сожалению, я тогда не смог выразить как должно свое восхищение. Я знаю, что завтра ваши именины, я хотел бы сделать вам подарок, но не при всех, чтобы память о нем принадлежала только нам.
Он протянул ей кожаный футляр, тисненный золотом.
Она дрожащими руками открыла его: там был его замечательно схожий портрет в форме камеи. Она подняла на него глаза, полные слез.
– Государь… – только и вымолвила она. – Как жаль, что мое время прошло. Было бы мне восемнадцать – двадцать лет, я упала бы в обморок от счастья. Я и сейчас счастлива, но… «My time is finished» – я хотела бы выгравировать эти слова на моей печатке, – сказала она императору. – Чтобы каждый раз, запечатывая письма, я вспоминала об этом. Это нечто вроде «Memento mori».
– Это ваше-то время прошло, милая Варя, ваше время только начинается. – Он схватил ее руку, не так, как всегда, для церемониального поцелуя берут руку мужчины, а жадно приник к ней и стал покрывать поцелуями.
«Ну вот, – подумала она, – это все. А как же Вольдемар?»
И сама опрокинулась на диван. На диване он жадно ее и взял, с трудом, с видимым напряжением, недоумевая, потому что не мог представить себе девственницу в сорок один год. Княжна, кусая губы, даже не вскрикнула. Они поднялись: все ее юбки и его панталоны были перепачканы кровью.
– Простите, княжна, – только и сказал Александр. – Я не знал… Вероятно, должно было быть все по-другому.
– Простите меня, это я с собой не совладала, – потупила взор Варенька.
Она скрылась в другие комнаты, а Александр, надев сюртук, ее любимую фуражку и запахнувшись в плащ, покинул квартирку, по дороге, однако, не забыв пересчитать все сто тридцать три ступени.
«И не ошибся!» – отчего-то радостно подумал он, но тут же ему стало совестно. Он вспомнил просветленное лицо Вареньки, еще не отошедшее от боли, ее влюбленные глаза и побежал один от подъезда к подъезду. Часовые вытягивались во фрунт и делали на караул, приветствуя императора.
«Вот тебе и Марья Антоновна, что, взяла? Княжна, красавица, берегла невинность, наверное, давно меня любит…»
Но, придя к себе, он встал по привычке перед образами и стал молиться. Грех – не грех эта любовь, ему трудно было разобраться, а молиться все равно надобно. От каждодневных стояний на коленях у него давно образовались мозоли.
Но эта неделя была просто сумасшедшая. Голицын напомнил о Татариновой. И с умиротворенным сердцем Александр Павлович решил посетить ее, вспомнив свои вечера с баронессой Крюденер, совместные чтения Библии. «Как мне сейчас необходимо духовное общение, чтобы разобраться во всем», – думал он, направляясь в Михайловский замок инкогнито.
Татаринова была вся такая торжественная, величественная и вместе с тем скромная, как голубица.
Потупив нежный взор, она обратилась к Александру Павловичу:
– Ваше величество, я не смею вам предложить, но надобно для молитвы облачиться в белую рубаху.
Она протянула рубаху из тонкого, почти прозрачного белья.
– Но под рубахой ничего не должно быть. Белая рубаха – это знак вашего приобщения к Богу. Не стесняйтесь, ваше величество, нас никто не увидит, кроме Господа нашего Иисуса Христа. Я даже прислугу отпустила.
Что-то кольнуло в сердце у Александра, но он не решился возразить, тем более он сам просил об этой встрече.
– Ну если этого требует молитва, я готов.
Когда он, облаченный в белую рубаху, трогая свои располневшие ляжки и стесняясь, словно он был нагим, вышел из комнаты, Татаринова встретила его тоже в совершенно прозрачной белой рубахе, такой, что он увидел торчащие коричневые соски ее грудей; она бормотала что-то, устремив очи горе, что-то совершенно невразумительное и его, казалось, не замечала.
«Ну вот, началось» – отчего-то с испугом подумал государь и снова потрогал свои мягкие ляжки, но в то же время чувство какого-то несказанного экстаза сразу стало овладевать и им. Вероятно, вся абракадабра, которую несла Татаринова, имела какой-то магнетизм на слушателя. Он стал прислушиваться, вырывались отдельные слова про Господа нашего Иисуса Христа, про Богоматерь, их-то он и старался повторять.
«Волчица», – отчего-то без всякой связи с происходящим подумалось ему.
Вдруг речь Татариновой участилась, слова спутались, она повернулась один раз вокруг себя, второй и завертелась на пятке все быстрей и быстрей. Император испугался, но поймал себя на том, что ему тоже хочется хотя бы повернуться. Он повернулся разок. Перехватил взгляд Татариновой, замутненный, но проникающий ему в душу, и стало радостно, что она его видит оттуда, из своих горних высей. В какой-то момент он понял, что тоже вертится, не так быстро, но все же вертится вместе с ней в одну сторону, вдруг Татаринова ухватилась за него, как будто падая, он галантно поддержал ее, и они осели прямо на пол.
«Надо же, на пол», – подумал император.
Она сама взяла его, хотя обыкновенно он брал женщин, и не просто взяла, а с силой, неистовством, словно бы стала грызть. «Так вот почему волчица, – подумалось ему. – Вот почему!..» Но в какой-то момент он пересилил ее, крепко сжал ей ноги под коленками, зачастил, и она завопила в экстазе, забилась, тоже в ответ сжимая его ногами. Обессилев, они наконец упали, отвалились рядышком друг с другом на пол; император посмотрел на нее: рубаха сбита на шее, тело колышется, груди немного развалились набок, стали плоскими, а соски, напротив, вытянулись и торчат, пот струями течет между грудей и по вздымающемуся животу. «Волчица! – опять подумалось ему. – Однако какая грязь! Княжна Варя, прости меня».
Если бы он знал, что в эту самую минуту княжна билась, задыхаясь от страсти, под князем Володькой Голицыным, который бесновался над ней почти без остановки уже в шестой раз.
«Какая все грязь! – снова думал он, идя от Михайловского замка под холодным ветром. – Есть ведь княжна, так нет, тебя еще и на эту фанатичку потянуло. Какая грязь!»
Он полночи простоял перед образами, отбивая поклоны и читая привычные молитвы. Потом достал брегет из кармана, посмотрел на циферблат – было три часа ночи. Это были часы, подаренные ему Наполеоном, которые он всегда носил с собой. Он открыл глухую крышку с другой стороны, там, где был скрытый портрет Наполеона, лежала под серебряной крышкой прядка волос Марии Антоновны. Он вдохнул их запах, задержав часы у лица, поцеловал прядку.
– Прости меня. Маша.
В ту ночь стояла перед образами и совершенно обессиленная княжна Туркестанова, совершенно не понимая, как могло так получиться, что, не зная мужчин до сорока лет, она в одну неделю по своей воле, безо всякого принуждения, узнала двоих и понять не может, кого же из них она любит.