355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Александров » Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 » Текст книги (страница 32)
Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"


Автор книги: Александр Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 56 страниц)

Глава двадцать восьмая,

в которой Николай Михайлович Карамзин обедает с царской семьей. – Описание императрицы Марии Федоровны. – Камер-пажи. – Анекдоты Александра Львовича Нарышкина. – За честную службу сделайте меня арапом. – Истории граф Карамзин. – Государь интересуется княжной Туркестановой. – Нелединский-Мелецкий получает заказ от императрицы на стихи по случаю бракосочетания великой княжны Анны Павловны и принца Оранского. – Стихи пишет Пушкин. – Нелединский-Мелецкий придумывает себе подагру. – Часы от императрицы юному стихотворцу. – Пушкин щупает в темноте престарелую фрейлину Волконскую. – Жалоба императору. – Князь Горчаков делает куверты и советует Пушкину не волноваться. – Осень 1816 года.

Царская семья летом обедала то в Лебеде, то в Розовом павильоне, а вот сегодня собрались по-семейному, в Камероновой галерее: сам Александр Павлович, обе императрицы, вдовствующая Мария Федоровна, прибывшая из Павловска, и Елисавета Алексеевна, супруга царя.

К обеду, по обыкновению, были приглашенные: начальник Генерального штаба князь Волконский; обер-гофмаршал Александр Львович Нарышкин, главный директор императорских театров, любимый Марией Федоровной за легкий нрав, анекдоты и шутки; престарелый сенатор князь Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий, толстый, маленький, плешивый; посланник одного из немецких домов, сухопарый немец с выпученными глазами на замученном лице, и впервые историограф Николай Михайлович Карамзин, который наблюдал и все примечал, две-три безгласные фрейлины.

У дверей столовой их встретил немолодой арап мрачного вида, с русским курносым лицом, в придворной ливрее с золочеными орлами.

Императрица Мария Федоровна появилась в сопровождении двух камер-пажей, дежуривших сегодня и сопровождавших ее повсюду; подростки были в зеленых галунных мундирах с красным воротником и казимировых белых панталонах. Шла она, переваливаясь на высоких каблуках, и была так туго зашнурована, что еле дышала. Как и государь, императрица всегда приветливо улыбалась, так же, как и он, она была близорука, но лорнеткой, в отличии от сына, не пользовалась. На ней было короткое платье декольте с высокой короткой талией и с буфчатыми рукавчиками, на голой шее три нитки жемчужного ожерелья, у левого плеча, на черном банте, белый мальтийский крестик, белые лайковые перчатки и башмаки с высокими каблуками. Как впоследствии понял Карамзин, таково было ее ежедневное одеяние, исключения составляли только торжественные случаи. Сын оказывал императрице все знаки внимания, подчеркивал ее главенство, и потому она приковывала внимание и всех остальных. Один из камер-пажей ловко отодвинул и в меру придвинул стул, пока Мария Федоровна садилась. Двое других камер-пажей служили Елисавете Алексеевне, которая была тиха и неприметна, как мышь.

После императриц и императора стали усаживаться и другие.

Мария Федоровна положила веер на золотую тарелку справа, которую любезно приподнял ее камер-паж, потом сняла и положила сверху перчатки, после чего паж убрал тарелку на столик у стены столовой. Карамзин обратил внимание, что камер-пажи служат за столом, в отличие от появившихся официантов, без перчаток.

За каждыми двумя стульями встали официанты, напудренные, в белых перчатках, мундиры в галунах с орлами, на ногах – шелковые чулки, туфли с пряжками.

Мария Федоровна, не поворачивая головы, протянула назад к камер-пажу руку с тремя соединенными пальцами, которую юный паж вложил золотую с бриллиантами булавку; этой булавкой императрица сама ловко приколола к пышной открытой груди, на самый край декольте, салфетку с вензелем Александра.

Александр Львович Нарышкин, еще только усаживаясь, стал рассказывать, как некто преследует его просьбами помочь с зачислением в дворцовую прислугу.

– «Нет вакансии, милый», – отвечаю я ему. «Да пока откроется вакансия, – говорит проситель, – определите меня к смотрению хотя за какою-нибудь канарейкою». – «Что же из этого будет, что можно взять с канарейки?» – «Как что?! – удивился мой проситель. – Все-таки будет, пока не откроется вакансия, чем прокормить себя, жену и детишек!».

Он заливисто рассмеялся, поддержали его и другие.

Он тут же рассказал, что один камер-лакей, при выходе в отставку, просил за долговременную и честную службу отставить его «не в пример другим» арапом. И опять заливисто зашелся в смехе.

– Что ж, с его стороны это было очень разумно, а не смешно! – возразила императрица Мария Федоровна. – Жалованье, получаемое арапами, превышает жалованье прочей прислуги.

Попробовал пошутить и Карамзин. Он по-русски рассказал историю, как пришел в дом к одному вельможе, но того не оказалось дома. «Как записать вас?» – спросил лакей. «Историограф Карамзин!» Лакей, свесив язык набок, стал писать в книгу. Карамзин заглянул через плечо, лакей записал: «Истории граф Карамзин».

Императрица улыбнулась, но, кажется, не оценила его юмора. Что смешного в том, что Карамзина назвали графом?

Мало-помалу завязался и серьезный разговор.

– У нас теперь Библия в моде, – продолжал говорить Карамзин по-русски. Он всегда старался говорить в обществе по-русски, и с этим пришлось считаться даже в царской семье, где разговор обыкновенно шел по-французски. – В газетах, в журналах говорят текстами Священного Писания, но лучше ли стали люди? Не вижу того ни в Москве, ни в Петербурге…

Государь улыбнулся, глядя на Карамзина, который своей вольной беседой нарушал всяческий этикет, и мягко заметил:

– А я вот, грешный, с начала событий двенадцатого года каждый день читаю по одной главе или из Святого Евангелия, или из Библии, я что, по-вашему, следую моде или, может быть, все-таки это есть веление сердца? – При этих словах он взглянул на фрейлину княжну Туркестанову, на которую лишь недавно стал обращать внимание.

Карамзин не стал возражать государю.

Немецкий посланник взглянул на Нелединского-Мелецкого и сделал «большие глаза», тот в ответ пожал плечами.

«Она очень мила, хотя уже не первой свежести, – подумал государь, – возможно, она моя ровесница? Но отчего она сохранила ту юную прелесть, которая только и бывает в краткие мгновения созревания? Матушка ее очень ценит, – значит, она умна! И эта восточная кровь, страсть, но почему ни разу не было слышно ни о каких ее романах?! Надобно проверить, в чем тут дело, что за тайна?»

– Юрий Александрович, – обратилась императрица Мария Федоровна к Нелединскому-Мелецкому на своем наречии, которое с большой долей натяжки можно было считать за русское, – я шестого июня устраивать празднество в Павловск по случаю бракосочетания великой княжны Анны Павловны и принца Оранского. Десятого июня они уезжать из России… Я хотель бы заказать вам стихи на этот случай, вы сами найдете главную мысль, напомню вам только, что принц Вильгельм храбро сражальсь при Ватерлоо…

Вдовствующая императрица говорила очень быстро, глотая окончания слов, отдельные буквы, и понять ее было совершенно невозможно, когда к тому же она говорила еще и по-русски, на языке, которого она за все сорок лет, прожитые в России, так толком и не выучила.

– Осмелюсь вам сказать, ваше величество, мне думается, что это лучше сделает молодой поэт, не обремененный годами, как ваш покорный слуга. Вот ежели б здесь был шурин Николая Михайловича князь Вяземский… Вы помните его милый стих на «Отъезд Вздыхалова», в нем подразумевается князь Шаликов. Я вам читал когда-то. «С собачкой, с посохом, с лорнеткой и с миртовой от мошек веткой, на шее с розовым платком, в кармане с парой мадригалов и чуть звенящим кошельком по свету белому Вздыхалов пустился странствовать пешком». – Юрий Александрович первым рассмеялся, заулыбались и другие.

– Но князя Петра, к сожалению, в Петербурге нет. Вот Николай Михайлович говорил мне намедни об одном стихотворце, воспитаннике Лицея… – вспомнил Юрий Александрович.

– Это молодой Пушкин, – сказал Карамзин. – Надежда нашей словесности, как считают многие.

– А вы как считаете, Николай Михайлович? – спросила Елисавета Алексеевна; от смущения на ее лице выступили красные пятна. Кроме того, от нее не укрылось, что Александр чересчур обращает внимание на княжну Туркестанову, переходя все границы приличия.

– Перо легкое, пишет живо, остроумно, но не совсем еще зрело, – ласково улыбнувшись, ответил ей Карамзин.

– Хорошо, – согласилась Мария Федоровна, – пусть написать ваш Пушкин, но вы, Юрий Александрович, поправьте рукой гения.

– Повинуюсь, ваше величество, и немедленно, сразу после обеда, еду в Лицей… – сказал старик Нелединский-Мелецкий.

Через некоторое время по галерее вдоль ряда античных бюстов шли маленький Нелединский-Мелецкий, мягко ступавший в бархатных сапожках, и сухопарый высокий немецкий посланник в длинных чулках и туфлях с пряжками.

– Как мошно не слушаль царя?! – возмущенно говорил посланник Нелединскому-Мелецкому о Карамзине. – Как мошно говорить так?!

– Карамзину можно, – посмотрел на него Нелединский-Мелецкий и пожал плечами, как давеча за столом.

– Глюпый страна, где мошно так говорить царь, – фыркнул немец и отвернулся лицом к пруду.

Посмотрел туда и Нелединский-Мелецкий. На берегу пруда он увидел лицеистов, толпу разновозрастных юнцов в обносившихся, куцеватых сюртуках, кормивших хлебом черных и белых лебедей.

– А княжна Туркестанов, это новый фаворитка? – поинтересовался немецкий посланник.

– О! – обрадовался придворный, не ответив на вопрос немца. – Никуда ехать не надо. Лицейские здесь. Но вы обратили внимание, как государь смотрел на Туркестанову и даже говорил с ней после обеда несколько минут. Можете делать выводы, сударь.

– О да! – кивнул немец и присвистнул: – Фьюить!

Нелединский-Мелецкий понял, что его свист что-то значит, но не понял что именно, а потому наугад добавил со скабрезным личиком:

– Фьюить-фьюить-фьюить! – и несколько раз двинул туда-сюда оттопыренным мизинчиком правой руки.

Немец зашелся в смехе, как малое дитя, и тоже подвигал мизинцем взад-вперед.

Вскоре именитый царедворец сидел на чугунной скамейке около пруда, кругленький, маленький, с вытянутыми вперед перекрещенными ножками в бархатных сапогах, и наблюдал за Пушкиным, который на коленях заканчивал стихи. Он достал массивные золотые часы и посмотрел на них. В это время Пушкин приблизился и поднес ему стихи.

– Так-так! – Он взял тот листок бумаги, на котором почти начисто было написано несколько строф, и стал медленно читать.

Пушкин, чтобы не мешать царедворцу и поэту, отошел в сторону. Тот поманил его к себе пальцем, снова в его присутствии посмотрел на часы.

– Что ж, – произнес раздумчиво Нелединский-Мелецкий, – двух часов не прошло, как стихи готовы. В тебе есть что-то от Батюшкова. Знаком с ним?

– Знаком, – сказал Пушкин. – Ваше замечание – честь для меня.

– Стихи умелые. Смею тебя заверить, что пойдут. С небольшой переменою, но пойдут… – И, перехватив взгляд Пушкина на часы, спросил: – Нравятся? Подарок государыни… – Он ободряюще кивнул ему и покачал часы перед собой, держа за золотую цепь. – Жди такие же. Петруша Вяземский мне тоже про тебя говорил – был прав. Дядюшку переплюнешь, если уже не переплюнул. – Он рассмеялся, а Пушкин теперь смотрел на его бархатные сапоги – князь приподнял сначала один сапожок, потом другой: – Тоже нравятся?

Пушкин в ответ улыбнулся и кивнул.

– Скажу тебе по секрету, сапоги – моя хитрость. Видишь ли, при дворе надо являться в шелковых чулках, а я не люблю чулки. Их надо натягивать, они постоянно морщат, ноги кривые. Короткое исподнее тоже не люблю, ляжки мерзнут. Вот я и придумал себе подагру. При подагре ноги в тепле держать надо! Никто не возражает! Императрица милостиво разрешила. – Он заливисто рассмеялся. Пушкин поддержал его. – О! – Нелединский-Мелецкий, прервав смех, зацокал и закивал головой, заметив двух дам, шедших по дорожке.

Одна из них, помоложе и помиловидней другой, взглянула в их сторону. Пушкин раскланялся – это была мадам Смит. Когда они прошли, Нелединский-Мелецкий взглянул на Пушкина.

– Мадам Смит! – пояснил тот и тоже поцокал языком, как и престарелый царедворец.

Старик рассмеялся.

– Мадам? – спросил он.

– Мадам, – согласился Пушкин. Он почему-то вспомнил, что этот милый старичок написал за свою жизнь всего несколько прелестных стихов и кучу непотребных. Видно было, что самая грубая чувственность играет в нем до сих пор. – Молодая вдова, – уточнил Пушкин и сделал печальный вид, подобающий сообщению.

– Вижу, вижу.

Старик тоже с виду запечалился, однако глазки его по-юношески шаловливо блестели. Он снова посмотрел на часы, потом на Пушкина.

– А может, попросить для тебя у государыни перстень?! – спросил он хитро. – Нет, пожалуй, лучше часы. Они тебе надобней. А перстень еще сдуру подаришь.

Оба рассмеялись, понимая друг друга.

Как Нелединский-Мелецкий и обещал, императрица Мария Федоровна пожаловала Пушкину золотые часы-луковичку на массивной золотой цепи. С нескрываемым удовольствием Пушкин показывал их друзьям.

Стояли они в коридоре, который вел из лицейского флигеля во дворец.

– Дай, взгляну! – чуть ли не вырвал у него часы Малиновский. – А вокруг циферблата – маленькие бриллиантики, видишь? – присмотрелся он.

– Знатные часы. Француз! – сказал рыжий Данзас, взъерошивая волосы. – А как ты их получил? Такие получают все камер-пажи от государыни при производстве в офицеры.

– Императрица Мария Федоровна передала мне через Энгельгардта. Стихи мои пелись во время ужина!

– Поэт не должен заискивать перед царями! – как всегда, заикаясь и волнуясь, гордо сказал Кюхельбекер, что, впрочем, не мешало ему с интересом разглядывать часы. – Вот я бы… – начал было он, но не договорил, потому что его оборвал Малиновский:

– Ты еще такой чести не удостоился!

– Какой еще чести? – вскричал Кюхельбекер. – Писать стихи на случай для двора?

– А хотя бы! Кишка тонка, глист! – вспомнил он, хохотнув, детское прозвище Кюхельбекера.

Тот побледнел и несколько раз подряд нервно зевнул.

– Держи, пиит! Заслужил! – отдал часы Пушкину Малиновский и первым устремился с грохотом по коридору.

За ним помчались остальные, а Пушкин замешкался, убирая часы в карман.

Коридором лицеисты обыкновенно проходили к дворцовой гауптвахте, где перед вечерней зарей играла полковая музыка. В этот дворцовый коридор между другими помещениями был выход и из комнат, занимаемых фрейлинами императрицы Елисаветы Алексеевны. Этих фрейлин было тогда три: Плюскова, Валуева и княжна Волконская, брат которой, Петр Михайлович Волконский, был в ту пору начальником Генерального штаба.

Коридор был темен. Лицеисты шумной толпой миновали его, лишь Пушкин еще стоял, когда увидел тень, как ему показалось, премиленькой горничной Наташи, мелькнувшую в просвете одного из окон. Он ринулся туда, чтобы перехватить ее, и ему это удалось, он прижал ее к стене, она слабо охнула, едва сопротивляясь. Он обнимал ее, нимало не стесняясь, дав полную свободу рукам.

– Наташенька, свет мой! – шептал он, удивляясь, что руки его все время натыкаются на твердый корсет, тогда как Наташа корсета не носила и под юбками у нее было голое тело. – Ну, поцелуй меня!

Как вдруг дверь одной из комнат открылась, и свет хлынул в темный коридор. Княжна Волконская, а это была она, увидев перед собой подростка, вдруг истерично завопила. Пушкин замер, пораженный как громом. Княжна была немолода и нехороша собой, классический случай старой девы, и во фрейлины она попала не за красоту и молодость, как частенько бывало, а за происхождение и связи.

– Простите, княжна! – пролепетал Пушкин, но она, словно не услышав его, снова заголосила на одной ноте, перебирая в воздухе костлявыми руками.

– Простите, простите, – поклонился несколько раз Пушкин и побежал по коридору, потому что стали открываться двери других комнат.

Пушкин примчался к гауптвахте, где на веранде играла полковая музыка. Толкнул в бок торчавших там Дельвига с Пущиным.

– Что делать? – спросил он. – Я только что в коридоре обознался и облапал княжну Волконскую.

– Эту старую грымзу? – ахнул Пущин.

– Ее. И не только облапал, но и поцеловал. И не только поцеловал, но и лез под юбку.

– Ты бы запросто мог стать у нее первым! – заметил Дельвиг.

– Оставь шутки, Тося! Меня выгонят к черту. Она фрейлина императрицы. Или уж, во всяком случае, ждут большие неприятности.

– Может, она никому не скажет? – предположил Пущин.

– Не скажет?! – вскричал Пушкин. – Она голосила на весь дворец! Как будто я лишал ее девственности.

– А ты?.. Не? – намекнул Дельвиг.

– Иди к черту! – возмутился Пушкин. – Жанно, надо бы как-то поправить дело. Я напишу ей письмо с извинениями! – придумал он. – А?

– Лучше открыться Егору Антоновичу и просить его защиты, – посоветовал Пущин. – Другого выхода нет.

– Нет, только не это…

– Тогда жди!

– Чего ждать? Вот так вот ни за что ни про что погибнуть? Нет уж, я ей стихи напишу!

– Не поможет. Не нужны ей твои стихи, честь дороже! – продолжал иронизировать барон Дельвиг.

– Так что же делать, – вздохнул Пушкин, не обращая на него внимания. – Может, Саша Горчаков что посоветует? А?

Князь Горчаков повертел перед собой белый лист бумаги, как фокусник, показал его Пушкину и быстро, по-деловому, свернул дипломатический конверт, не прибегнув к помощи ножниц.

– Каково? – спросил он Пушкина, хвастаясь своим умением.

Сидели они в лицейской библиотеке, где за отдельными столиками занимались и другие лицеисты.

– И на эти пустяки вы тратите время с Егором Антоновичем?

– С этих пустяков начинается служба, – наставительно сказал князь Горчаков. – Как говорит Егор Антонович, таковые куверты делают только в Иностранной коллегии, по принятому токмо в ней обычаю.

– Хорошо, прекрасный конверт! – Он повертел конверт в руках. – Просто великолепный. А мне-то что делать?

– Без ножниц! – напомнил князь Горчаков.

– Без ножниц, – согласился Пушкин.

– Саша, – сказал ему Горчаков, – а что касается тебя, то дам тебе совет: перестань проверять, что находится под каждой юбкой! Там всегда одно и то же. И ничего больше!

– Смех смехом, а пизда кверху мехом, – пробормотал Пушкин. – Что же мне делать? Все только смеются…

– А помочь бедному стихотворцу никто не хочет. Так, что ли?

– А хотя бы и так!

– Ну что ж, давай рассуждать логически. Старая фрейлина Волконская – сестра начальника Генерального штаба князя Петра Михайловича Волконского, она первым делом пожалуется брату? Согласен?

– Вероятно, – согласился Пушкин.

– А он – государю! Волконский каждый день у него с докладом. К тому же он его друг детства. Государь вызовет Энгельгардта и прикажет!

– Что прикажет? – вырвалось у Пушкина.

– А это уж как он решит! Государь у нас – самодержец! Но, логически рассуждая, могу предположить следующее: если государь сам лезет под каждую юбку, то… значит, он должен быть снисходителен к ловеласам… А поскольку ты попал впросак со старой девой, я думаю, что государь только посмеется и назначит незначительное наказание. Наложит на тебя епитимью.

– Твоими устами да мед бы пить, – вздохнул Пушкин. Он достал часы и посмотрел на них.

– Нет, я думаю, простят все-таки, – усмехнулся своей тонкой, как ему казалось, остроте Горчаков. – Ты ведь теперь придворный поэт! Поэтам много прощается! А я вот в службу собираюсь, учусь делать конверты и различные пакеты, писать депеши…

– Ты со своими связями мог бы…

– Связи связями, а конверт запечатай правильно…

Пушкин, пока они разговаривали, смастерил из бумаги хлопушку и громко ею хлопнул.

– Француз, – оторвался кто-то от книги. – Иди в сад, не мешай.

– Иди в сад, Француз, – согласился с замечанием князь Горчаков.

– Иду в сад! – объявил во всеуслышание Пушкин, встав во весь рост, после чего глубоко поклонился присутствующим.

Глава двадцать девятая,

в которой Пушкин посещает историка Карамзина и дает ему советы. – Болтовня Пушкина с Соней Карамзиной. – Комендант Царского Села Захаржевский. – Осень 1816 года.

Пушкин сидел в гостиной карамзинского домика. На стене, где прежде красовался портрет историка, теперь были только набивные цветочки по забеленной штукатурке.

Карамзин вошел в гостиную.

– Здравствуйте, Саша, – сказал он, протягивая руку вставшему ему навстречу Пушкину. – Я ничего не буду говорить, не в моих правилах вмешиваться в такие дела, а вот следом идет супруга, она устроит вам головомойку…

Действительно, следом вошла Екатерина Андреевна, как всегда в простеньком платьице.

– Здравствуйте, милый друг, признавайтесь в ваших прегрешениях.

– Не в чем признаваться. Виноват только в том, что обознался, если вы имеете ввиду случай с фрейлиной императрицы.

– А весь двор уже шумит об этом, и только об этом, – сказал Карамзин. – Государь недоволен, советовался со мной: может быть, выпустить вас всех в службу поскорей, чтобы не беспокоили двор, или перевести Лицей куда-нибудь в другое место.

– Я всегда подозревала в вас необузданность африканских страстей, – сказала, улыбаясь, Екатерина Андреевна. – Мы подумаем, не отказать ли вам от дома, ведь у нас дочери скоро на выданье будут, – пошутила она.

– Не отказывайте! – взмолился Пушкин, складывая перед собой руки. – Ваш дом – единственное место в Царском, где мой ум и сердце не находятся в противоречии. Что я буду делать без вас? – И заинтересованно спросил Карамзина: – Как продвигаются дела, Николай Михайлович, с печатью первого тома?

– Лучше не спрашивайте, первый лист будет готов едва ли не через месяц-полтора, хотя уже дано вперед 8000 рублей. – Карамзин стал мрачен. – Примечания тяжелы, прежде всего для глаз, и даже для меня оттого скучные: каковы же будут для читателей? – Он махнул рукой. – Я требую, а типография смотрит на меня медведем… Тоска зеленая. Хуже нет истории, как быть издателем! Когда-нибудь меня поймете. Пойдемте ко мне, я вас заставлю выслушать предисловие к истории, которое я закончил править перед отдачей в набор… Катерина Андреевна, пришли к нам Соню, пусть принесет чаю…

Екатерина Андреевна переглянулась с Пушкиным. Тому показалось, что смотрит она со значением.

Пушкин с хозяином перешли в его кабинет, который находился во флигеле. Там Карамзин усадил его на диван в первой комнатке (кабинет был в две комнаты) и стал читать корректурные листы; Пушкин внимательно слушал.

– «История в некотором смысле есть священная книга народов: главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; завет предков их потомству; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего…» – Карамзин остановился и посмотрел на Пушкина: – А было так: «История для народа то же, что Библия для христианина». Может быть, так и оставить? Первая фраза задает тон всему.

– Может быть, вначале было и проще, но тон взят вернее теперь… История – это в некотором смысле священная книга народов!

Пушкин осторожно глянул в окно и увидел, что к ним прямо через двор идет Соня Карамзина с подносом. Соня была дочкой Карамзина от первого брака. Он улыбнулся и подумал, не приударить ли и за ней, но отогнал от себя эту мысль. Четырнадцатилетняя Соня была мила той мимолетной прелестью, которую дает этот возраст даже любой дурнушке, а Соню дурнушкой назвать было нельзя.

– Можно, папа? – спросила, заглядывая в кабинет, Соня. Она принесла на подносе чай и подсушенный в печи ржаной хлеб, лежавший ломтиками на тарелке. – Папа любит со ржаным хлебом чай пить, – пояснила она Пушкину. – Может быть, вам принести конфект?

– Ну уж коли не принесли, так и не надо, – махнул рукой Пушкин. – Я ржаной хлеб тоже люблю. Как твой маленький братец?

Лицо Сони засветилось от счастья.

– Он тоже ржаной хлеб любит. Мякиш ему дашь, он ручонкой держит и сосет его.

– Кланяйся ему, – сказал Пушкин. – И передай, что я непременно зайду к нему поиграть.

Соня засмеялась.

– Непременно передам.

Когда он уходил от Николая Михайловича, то остановился поболтать с Соней, которую спросил между прочим и о фреске на стене. Соня, смеясь, рассказала, что новый начальник Царского Села полковник Захаржевский, сердитый за что-то на Карамзина, приказал закрасить все фигуры, хотя Карамзин сам просил закрасить, но только его. Таким образом творение кисти реставратора Бруни было спрятано под слоем краски.

Пушкин уже слышал про этого хромого генерала, храброго вояку, но весьма недалекого человека, и пересказал историю, которая много всех посмешила, когда ее рассказывали в гусарской компании.

Этот забавный случай произошел в деле при Фер-Шампенуазе в 1814 году во Франции. Как известно, великий князь Константин Павлович испросил позволение у государя пустить в дело гвардейских кирасир, не принимавших участия в битвах с самого Лейпцига. Надо было атаковать французскую пехоту. Дело происходило рано утром, еще многие на бивуаках спали. Вдруг затрубили тревогу; все вскочили впопыхах, и полковник Захаржевский, генерала он получил при выходе в отставку, старый уже дивизионер, встал второпях, и спросонья камердинер подал ему енотовую шубу наизнанку, т. е. мехом наружу. (Ему, как человеку больному, дозволено было великим князем носить шубу; он один во всем корпусе пользовался этим позволением.) Время стояло холодное. Накануне шел дождь, шуба промокла и была выворочена, чтобы мех просох; так камердинер и подал ему. Захаржевский надел каску, лядунку, палаш сверх шубы и толстые большие сапоги со шпорами. В этом виде он походил на огромного медведя.

– Вы видели полковника? – поинтересовался Пушкин.

– Нет, – сказала Соня. – Он не был у нас.

– Он необъятных размеров и еле двигается от своей толщины. Можете представить себе, как он уселся на лошадь, выхватил из ножен огромный палаш и понесся вихрем во главе своего дивизиона. Французские пехотинцы, большею частью из молодых рекрутов и неотесанных мужиков, видя эту гигантскую массу русских кирасир, скакавших на них, да еще впереди одного дивизиона медвежью фигуру огромного Захаржевского, обратились в бегство и побросали ружья. Многие из них сдались. Тогда кавалергардские эскадроны ворвались в ряды пехоты и начали было их рубить палашами. Император Александр Павлович, свидетель этого дела и бывший в это время сам в огне, поскакал в каре и остановил кавалергардов, говоря им, что сдавшихся не бьют. Фигура Захаржевского много способствовала успеху дела. Офицеры и сам государь долго смеялись и рассказывали о том.

Соня тоже смеялась и от смеха хорошела на глазах. Пушкину нравилось, как она берется ладонями за щеки, зардевшиеся от смеха, как пытается остановиться, но не выдерживает и снова прыскает. Пушкин тоже не выдержал и поцеловал ее в щеку, чтобы хоть как-то выразить свое умиление, а Соня не обиделась, а только отмахнулась от него, как от назойливой мухи, и сказала:

– Я теперь боюсь, что ежели увижу Захаржевского, то непременно буду смеяться. Что ты наделал!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю