Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 56 страниц)
Глава двадцать вторая,
в которой Василий Львович Пушкин прибывает из царства мертвых и навещает брата на новой квартире. – Василия Львовича принимают в «Арзамас» в доме Сергея Семеновича Уварова. – Прение под шубами. – Речь Светланы. – Их Превосходительства гении «Арзамаса». – Месяца Вресеня, от Липецкого потопа в лето первое, от Видения в месяц шестый. – Первая половина марта 1816 года.
Приехавши в Петербург, Василий Львович первым делом пришел навестить брата на его новой квартире. Сергей Львович жил в Коломне, близ Калинкина моста, на набережной Екатерининского канала, в доме Апраксина в бельэтаже. Собственно, это был не бельэтаж, а третий этаж, но первый низкий этаж можно было за этаж и не считать, так, полуподвал. Василий Львович, с истерзанной длинной дорогой задницей, которая ныла и свербела уже второй день, тащился к нему с утречка поране, опираясь на свою старую верную трость из витого китового уса, украшенную масонскими молоточками. Он вчера прибыл из Москвы в одной карете с Карамзиным и князем Вяземским, всю дорогу сидел боком, чтобы не давили геморроидальные шишки, выскочившие от грязи и тряски. Ему бы отлежаться в нумере, который он снял у Демута, но он умирал от нетерпения погрузиться в петербургские гостиные, как крокодил в воду, где он чувствовал себя прекрасно.
Все семейство Пушкиных было какое-то взбалмошное. Братьев называли шалберами, то есть довольно приятными собеседниками, на манер старинной французской школы, с анекдотами, каламбурами, но в существе людьми самыми пустыми, бестолковыми, бесполезными. Оба были масонами, воспринимая масонство как род игры и светского общения. Оба баловались стихами, но Сергей Львович писал только французские, для себя и для дам, Василий же Львович был стихотворец известный в своем роде и прославился поэмой не для дам. Известный стихотворец, однако, немного побаивался Надежду Осиповну, супругу брата, урожденную Ганнибал, креолку, из потомства славного арапа Петра Великого, женщину пусть и не глупую, но эксцентрическую, вспыльчивую, до крайности рассеянную и чрезвычайно дурную хозяйку. Она ревновала мужа к брату, потому что порой ей казалось, что тот, имея дурную репутацию, может утащить ее мужа к девкам. Девки ее особенно возмущали, во всяком случае, про Василия Львовича такие слухи ходили. Да и жил он открыто с разными особами после разъезда со своей супругой; впрочем, Надежда Осиповна никогда не принимала у себя в доме его сожительниц.
Дом Сергея Львовича и Надежды Осиповны представлял всегда какой-то хаос: в одной комнате богатые старинные мебели, в другой пустые стены, даже без стульев; многочисленная, но оборванная и вечно пьяная дворня; ветхие рыдваны с тощими клячами, пышные дамские наряды и вечный недостаток во всем, начиная от денег и до последнего стакана.
Поставив трость у зеркала, Василий Львович позволил слуге Никите Козлову, старому знакомому крепостному человеку, принять шубу с шапкой. Никита наклонялся к нему, и Василий Львович почувствовал, что тот с утра уже, кажется, сильно взямши.
– Ты, братец Никита, с утра уже под шафе? – ласково спросил Василий Львович.
– Как можно, Василий Львович?! – искренне возмутился Никита. – Это со вчерашнего дни дух никак не выветрится! От ерофеича дух всегда долго держится, знаете, наверное?
– Ну откуда же мне, Никита, знать? Я ерофеича ведь не пью. Я только вижу, что ты «фрамбуаз», на рожу малиновый, – пояснил он французское слово.
Никита из-за спины Василия Львовича тоже посмотрелся в зеркало.
– Может, это оттого, что я утром рот выполоскал?! Да ведь всего одну рюмку и принял!
– Ты хоть одеколоном сбрызни своего ерофеича. Больно заборист! Глядишь, от твоего духа и я захмелею, – говорил Василий Львович, прибирая волосы перед зеркалом с трещиной, висевшим в прихожей.
– Какой одеколон? – удивился Никита. – В доме давно его нет. По вечерам сальные свечи зажигаем, по одной в комнате… Барыня, Надежда Осиповна, – он понизил голос и сообщил Василию Львовичу, как своему: – Вчера с Ольгой Сергеевной из-за свечи поссорились. Барыня приказывала сидеть в одной комнате, а Ольга Сергеевна хотели одна побыть. Обе плакали. А Ольга свечу-то за свои деньги купила.
Василий Львович отмахнулся.
– Зеркало! – показал он на зеркало слуге и постучал по нему пальцем. – Надо бы сменить. Нехорошо. Ну, веди! – приказал он. – Я ведь тут у вас впервые…
Он выглянул в окошко, выходившее во двор, увидел хилые заснеженные деревца небольшого садика, брошенную под снегом полуразбитую карету.
«Да, в здешних бельэтажах раутов не устраивают», – подумал Василий Львович с печалью.
Они прошли через пустую комнату без всякой мебели, в которой в углу на полу, подстелив под себя тулупчик, спал еще один слуга, потом через вторую такую же, в третьей мебель уже была; там в креслах у стола он и нашел своего брата, читающего газету «Санкт-Петербургские ведомости».
Брат, отложив газету, поднялся ему навстречу, и они обнялись, по московскому обычаю троекратно облобызавшись. Братья были похожи, как близнецы и словно посмотрелись в зеркало. Те же зачесанные с двух сторон на лысинку волосы, длинные, чуть крючковатые носы, полные щеки, ямочки в уголках губ; и рост, и сложение одинаковые, разве что в последнее время Василий Львович стал чуть полнее.
Все еще на чемоданах? – спросил Василий Львович, указав на пустые комнаты.
– Ну, здравствуй! – не обратил внимания на его вопрос Сергей Львович.
– Здравствуй, здравствуй! Понимаю, еще не разобрались. Ничего, с Божьей помощью обустроитесь.
– Обустроимся, – согласился Сергей Львович. – Садись, братец.
Вставай, бездельник! – услышали они голос Никиты из соседней комнаты. – Сейчас палку возьму! Прибью! Вставай, кому сказал!
– А я вот прибыл из царства мертвых! – сообщил Василий Львович, усаживаясь поудобней. – Пустили слух, что я умер. Что неудачный стих застрял у меня в горле!
– Хи-хи-хи! – мелко и заливисто рассмеялся Сергей Львович. – Это кто же пускает такие камеражи?
– Князь Петр Андреевич… Я как прибыл в Петербург, сразу к Александру Ивановичу, думаю, от него все новости узнаю, а он крестится: чур меня, чур, говорит, я вас, батюшка, давно уже похоронил! – Он тоже рассмеялся. – Вышел Жуковский, тоже крестится. Князь им к нашему приезду отписал сию новость, а мне ни слова дорогой.
– Это ничего, это даже к счастью, – успокоил его Сергей Львович. – Долго жить будешь. Ты садись, братец, садись.
– Как жена, дети?
– Все слава Богу! – сказал Сергей Львович. – Жена здорова, Ольга с нами. Левушка в Благородном пансионе, по воскресеньям ездим в Царское, его и Александра навещаем.
Они закурили пахитоски, и почти тут же появилась невестка Василия Львовича, «креолка» Надежда Осиповна. Он поцеловал ей руку, а Надежда Осиповна другой рукой помахала над плешивой головой деверя и сказала:
– От ваших пахитосок, господа, вся мебель провоняет.
К подъезду богатого дома с большим кованым балконом, с факелами и венками, в аристократической Малой Морской, подъехала коляска. Из нее, кряхтя, выбрался Василий Львович Пушкин, стал рассматривать лепные раковины над окнами, которые, как ему подумалось, намекали на богиню любви Афродиту. По мостовой к этому же подъезду, приветствуя издалека его тростью, продвигался Александр Иванович Тургенев.
– Здравствуйте, батюшка, Александр Иванович, – обнял его Василий Львович, бросаясь навстречу. – Отчего же вы пешком?
– Здравствуйте, Василий Львович. Арзамасцы заждались вас! А пешком я… Обратите внимание, вот идет Прохор! – показал он на слугу хозяина дома, который нес из лавки под мышкой огромную стерлядь. – А где же гуси, Прохор? – поинтересовался у слуги Александр Иванович.
– Арзамасских не было, а других я не решился брать, Александр Иванович. Боюсь, Сергей Семенович рассердится, – отвечал слуга.
– Ах ты моя хорошенькая, – подхватил стерлядь за голову и потянул к себе Тургенев. – А почему глазки такие грустненькие? А? К ужину успеют приготовить? – спросил он вдруг очень серьезно.
– Как не успеть! Стерлядка, она рыбка быстрая, опустил в кипяточек и вынул…
– Только глазки побелели и вылезли, – подхватил Александр Иванович. – Ну иди…
Слуга нырнул в подъезд.
– А пешком я, – взял под руку Василия Львовича его старинный друг, – потому, что я только что с замечательного обеда. Мне надобно было хорошенько проголодаться, гуси – моя слабость! А вот теперь выясняется, что будет стерлядка, а я стерлядку еще больше люблю. И чего он не взял гусей? Как хорошо: и гуси, и стерлядка! А вы хорошо подготовились к испытанию? – спросил он доверчивого Василия Львовича.
– Испытание очень серьезное, Александр Иванович? – спросил тот, заглядывая в глаза собеседнику.
– Очень, – сказал Тургенев, отводя глаза. – Только звать меня надобно в заседании «Арзамаса» Эолова Арфа или Плешивый Месяц… Это как вам будет угодно…
Они зашли в подъезд собственного дома Сергея Семеновича Уварова.
Жилище Уварова было просторное и богато убранное, весьма подходившее для затеваемых комических сцен.
Через некоторое время Василий Львович стоял раздетый до нижнего белья, толстый, с подзобком, и друзья с серьезными лицами надевали на него хитон с раковинами.
– Терпи, друг мой, я сам был недавно подвергнут жесточайшим испытаниям, этого требует обряд, – говорил ему князь Петр Андреевич Вяземский, молодой человек в очках на круглом, простоватом и добродушном лице, помогая облачаться неофиту.
– Но я ведь уже не молод! – испуганно озирался Василий Львович. – Ну как не выдержу, сердце схватит? Душенька, князь Петр Андреевич, замолви слово за старика по старой-то дружбе. Я ведь тебя еще мальчиком знал. Знаешь, что говорит мой зять Солнцев? Что у меня три степени сердечных привязанностей – сестра Анна Львовна, вторая – ты, а третья – однобортный фрак, который выкроил я из старого сюртука по новомодному покрою, привезенному в Москву Павлом Ржевским.
– Очень горжусь, Василий Львович, что ты меня на одну доску с твоим дорогим фраком и даже выше поставил, но нельзя, никак нельзя!! Крепись! Ты силен духом! – Князь надел ему на голову шляпу с широкими полями. – Ты же вступал, вероятно, в свое время в масоны? – Он взял трость Василия Львовича с масонскими молоточками на набалдашнике и показал ему.
– А как же! Вступал, – радостно подтвердил Пушкин. – Мы все вступали! А разве ты?.. – Он не закончил, ибо говорить было об этом не положено. Сам Василий Львович был не только масоном с 1810 года в петербургской ложе «Les Amis reunis»(«Соединенных друзей»), где работали на французском языке и где общество было самое избранное, достаточно сказать, что в ней состоял сам цесаревич, великий князь Константин Павлович, однако вскоре, перейдя в ложу «Елизаветы к Добродетели», работавшую на русском языке, единодушно был избран ритором и с тех пор витийствовал в ней бессменно уже пять лет.
– Ну вот, тебя ждет нечто подобное!
– Ну тогда это совсем не страшно, – несколько приободрился Василий Львович: – Я сам принимаю! – ляпнул он против своей воли.
Вяземский, в это время подпоясывавший его хитон грубой пеньковой веревкой, усмехнулся на хвастовство друга.
Суетящийся рядом Ивиков Журавль, в миру Филипп Филиппович Вигель (кстати, член той же ложи, что и Василий Львович), протянул Пушкину с улыбкой его масонскую трость:
– Ваше превосходительство, примите костылек постоянства в правую руку, – сказал он, сложив красные губки вишенкой. – И узел на вервии союза пусть сходится на самом пупе в знак сосредоточения любви в едином фокусе, – с этими словами Вигель поправил на поясе у испытуемого пеньковую веревку. – Начнем, брат Асмодей?! – обратился он к Вяземскому.
– Начнем! – сказал тот. – Нас уже ждут. Итак, ваше превосходительство И Вот, бывший Василий Львович, по старинным преданиям Пушкин, пожалуйте в путь за нами!
– Глаза, глаза! – напомнил Вигель. – Завяжи ему глаза!
– Да, глаза, – согласился Вяземский, взял повязку, приготовленную на кресле, и подошел к Василию Львовичу: – Позволь?
Василий Львович дал завязать себе глаза, после чего Вигель и Вяземский повели его по черной лестнице на другой этаж, провели через одну комнату, через другую и снова стали спускаться по лестнице, поддерживая его под руки.
Его ввели в комнату, где горела всего одна свеча, вокруг которой стояли несколько человек с шубами в руках. Как только двое ведущих уложили Василия Львовича на диван, присутствующие в заседании забросали его сверху шубами. От пройденного пути по лестницам старый подагрик тяжело дышал и хрипел, но молодость безжалостна – им показалось мало и сверху подбросили диванных подушек.
Вперед выступил Жуковский в красном колпаке с бумажкой в руке и стал читать свою речь:
– Какое зрелище перед очами моими? Кто сей, обремененный толикими шубами, страдалец? Не узнаю его!
– Это я! Я! Василий Львович! Душенька Василий Андреевич! – раздался приглушенный голос из-под шуб.
– Сердце мне говорит, – продолжал Жуковский, улыбаясь, но стараясь сдерживать себя, – что это почтенный друг мой Василий Львович Пушкин, тот Василий Львович, который снизошел с своею Музою, чистою девою Парнаса, в обитель нечистых барышень поношения и вывел ее из вертепа непосрамленною, хотя и близок был сундук, хотя и совершил он на сем сундуке беззаконие; тот Василий Львович, который видел в Париже не одни переулки, но господина Фонтана и господина Делиля; тот Василий Львович, который могуществом гения обратил дородного Крылова в легкокрылую малиновку… Все это говорит мне мое сердце! Но что же говорят мне мои очи? Увы! я вижу перед собой одну груду шуб! Под сею грудою существо друга моего, орошенное хладным потом!
Василий Львович действительно покрывался холодным потом, и порою ему казалось, что наступит обморок, тогда голос его друга долетал к нему издалече, и слова сливались в гул, подобный гулу из морской раковины. «Долго ли мне еще мучиться? – думал Василий Львович. – Какой тяжелый обряд! Мы так наших братьев не мучаем, хотя некоторая схожесть есть!»
– Потерпи, потерпи, Василий Львович! – мелодраматически завывал Жуковский. – Сейчас повязка проказница спадет с просвещенных очей его! Да погибнет Василий Львович! Да воскреснет друг наш возрожденный Вот! Рассыпьтесь шубы! – воскликнул он и взмахнул руками, но сами шубы и не подумали рассыпаться, и тогда присутствующие члены «Арзамаса» стали скидывать их, высвобождая Василия Львовича. – Восстань, друг наш! Гряди к «Арзамасу»! Путь твой труден! Ожидает тебя новое испытание!
Василия Львовича поднимали еле живого и снимали с него повязку. Он, жмурясь, тер глаза.
– Чудище обло, озорно, трезевно и лаяй ожидает тебя за сими дверьми! – вперил свой перст в большие двустворчатые двери Жуковский и посмотрел на Василия Львовича. – Но ты низложи сего Пифона; облобызай Сову правды; прикоснись к лире мщения; умойся водою потопа – и будешь достоин вкусить за трапезою от арзамасского гуся, и он войдет во святилище желудка твоего без перхоты и изыдет из оного без натуги…
– Но с подобающим громким звуком, – добавил Вяземский, и остальные засмеялись.
– Не страшись, любезный странник, и смелыми шагами путь свой продолжай! – предложил Василию Львовичу один из присутствующих – это был Дмитрий Петрович Северин, сын капитана гвардии, внук когда-то известного портного, по арзамасскому прозвищу Резвый Кот. – Твоему ли чистому сердцу опасаться испытаний.
Двери со скрипом открылись, и Василий Львович, осторожно постукивая об пол посохом пелерина, двинулся в соседнюю комнату, где стояло огромное чучело в лохматом парике над безобразной маской, на груди у чучела, как у государственного преступника, был прикреплен известный стих Василия Тредиаковского из его «Тилемахиды», в свое время взятый эпиграфом к радищевскому «Путешествию», о чем члены общества, разумеется, знали.
– «Чудище обло, озорно, трезевно и лаяй», – прочитал одними губами Василий Львович.
Дашков вручил Василию Львовичу большой лук и стрелу.
– Что я должен делать? – испугался Василий Львович.
– Ты – гражданин! Мужайся! Порази неприятеля! Это дурной вкус Шишкова. Убей его! – воскликнул Северин. – Или мучиться тебе в аду!
Тяжело дыша, Василий Львович стал натягивать лук и после долгого пыхтения наконец выстрелил. Раздался пистолетный выстрел, белая занавесь, опоясывавшая чучело, свалилась, и за ней оказался черномазый арапчонок с пистолетом в руках, из которого еще вился дымок. В ослепительно белых зубах он держал стрелу.
– Ах! – Василий Львович рухнул на пол.
Этого никто не ожидал, и некоторое время все стояли не двигаясь.
– Что такое?! – закричал Уваров, хозяин дома. – Я приказывал холостыми! – И вцепился арапчонку в кучерявую голову.
Другие в это время приводили Василия Львовича в чувство, поскольку это был обыкновенный обморок.
Арапчонок вдруг заплакал.
– Я, барин, холостыми! Филиппыч заряжал!
– Зови сюда Филиппыча, ирода! – приказал Уваров.
Арапчонок убежал.
Василий Львович наконец открыл глаза.
– Как вы? – спросил его Жуковский, склоняясь над ним.
– Это ведь еще не все? – Василий Львович закатил глаза.
– Не все, но мы прекращаем испытание! – волновался Жуковский. – Сейчас мы вас перенесем на диван.
– Нет, не хочу, надобно продолжить, – сказал Василий Львович. – Я еще должен сказать свою речь. – Он стал подниматься с пола с помощью окружавших его друзей, но в это время в комнате появился старый слуга Филиппыч, который держал в руках пистолет.
– Барин, как можно, – восклицал он, приняв упрек за личную обиду. – Заряжено холостыми. Извольте удостовериться! – Он, вытянув пистолет перед собой, выстрелил. Выстрел получился особенно оглушительный, и впечатлительный Василий Львович снова осел на руках у друзей.
– Может быть, пороху многовато? – пожал плечами Филиппыч.
Заседание сие было заключено вкусным ужином, за которым вместо гуся была его почтенная родственница остроносая стерлядь, заимствованная из обыкновенного садка и чародейством поваренного искусства получившая право гражданства в желудках Их Превосходительств гениев «Арзамаса».
Глава же той стерляди с пучком зелени во рту, ее хвост и несколько огрызков осели в обширном пузе Эоловой Арфы, после чего она чудовищно захрапела, не глава стерляди, разумеется, а Эолова Арфа, перекосившись в кресле, как брошенная ребенком кукла, перед блюдом с державной костью хребтины ископаемой рыбины и обсосанными жабрами, всем, что осталось от стерлядки.
Эолову Арфу осторожно подняли, по обыкновению, перенесли и бросили на диван. Пружины дивана скрипнули, Александр Иванович коротко хрюкнул, но очей не отверз.
Глава двадцать третья,
в которой в Лицее появляется новый директор Егор Антонович Энгельгардт. – Тип старинного франта. – Лицейский быт принимает иной характер. – «Боже, Царя храни!» на мотив английского гимна. – Прогулки государя Александра I по Царскому Селу. – Весна – лето 1816 года.
Весною 1816 года в Лицее представлялся воспитанникам новый их директор Егор Антонович Энгельгардт. С его появлением закончилось долго тянувшееся междуцарствие от смерти первого директора, когда сию должность исполняли самые разные люди, от отставного полковника Фролова до ничтожного Гауеншильда.
Егор Антонович был в своем роде замечательный человек. Основание его воспитанию положила его умная, высокообразованная мать, восьми лет он был отдан в славившийся в то время в Петербурге девичий пансион сестер Бардевиг, где провел восемь лет, после чего еще дома занимался математикой и латинским языком. Этим окончились его школьные, научные занятия, прочие же познания, которыми он впоследствии обладал, приобрел он усидчивым трудом, занимаясь в свободное от службы время.
Школьная привычка находиться постоянно в изящнообразованном, в основном женском обществе, а также ежедневное общение в родительском доме с учеными людьми были причиною того, что Егор Антонович постоянно уклонялся от общества холостой молодежи и стремился в общество людей ученых, а также в лучшее женское общество. Потому-то он обладал в высшей степени тем, что французы называют: exguise amenite или fine fleur de politesse.
C назначением Энгельгардта в директоры школьный лицейский быт принял иной характер – он с любовью принялся за дело. У него была своя дача в Царском, которая находилась напротив Александровского сада, на улице, ведущей в село Кузьмино, но он переселился в положенный ему от казны дом, чтобы, как он говорил, быть поближе к Лицею, а дачу сдал на долгий срок, добавив, таким образом, к своему содержанию солидный приварок.
В директорском доме лицейские знакомились с обычаями света, ожидавшего их у порога, всегда находили приятное женское общество. По вечерам у него в зале устраивались чтения (к слову сказать, он прекрасно читал), а женское общество придавало этим вечерам особую прелесть, приучая воспитанников к приличию в обращении со слабым полом. Новый директор считал, что запретный плод – опасная приманка и что свобода, руководимая опытной дружбой, остановит юношу от многих ошибок. Он поощрял сближение с женским обществом под неусыпным наблюдением, поощрял зарождавшийся платонизм в чувствах: по его мнению, этот платонизм не только не мешал занятиям, но придавал даже силы в классных трудах, нашептывая, что успехом можно порадовать предмет воздыханий. Некоторые лицеисты, как товарки, стали делиться своими тайнами с директором, а он был их конфидентом, судьей и ментором.
Егор Антонович был тип старинного франта, и таким он оставался до своей кончины. Ходил он всегда в светло-синем двубортном фраке с золотыми пуговицами и стоячим черным бархатным воротником, в черных шелковых чулках и в башмаках с пряжками. Осенью и зимою надевал он, сверх этой обуви, штиблеты. Жилет, галстух – все как в восемнадцатом столетии: он хвалился этим постоянством как бы спартанской добродетели.
– Иезуит и штукарь, – смеялся Каверин и находил понимание у Пушкина. – Говорит беспрестанно о чести и праводушии, а сам берет…
– Неужели берет? – удивлялся Пушкин.
– Берет, но по-немецки, то есть понемногу, не зарываясь. Да и кто ж нынче не берет! – смеялся Каверин. – Только тот, кто имеет приличное состояние. Очень-очень приличное.
Над подъездом директорского дома можно было увидеть своеобразную эмблему Лицея, состоящую из символов мудрости – совы, силы – ветви дуба и искусства – лира.
– Придите к мудрой сове, под листья дуба и играйте, играйте на лире, вдохновенные певцы, – ерничал перед подъездом Паяс Яковлев, показывая один из своих двухсот номеров, а именно директора Энгельгардта. Он выступал важно, грудь – колесом, подбородок – вперед, держа одну руку сзади на поясе. – А где у нас певцы?! Попрошу певцов вперед! Фотий Петрович, начнемте! – И Яковлев затянул низкую ноту.
Пушкин с друзьями рассмеялись. Модинька Корф слегка поморщился, он любил директора.
Яковлев еще раз прошелся перед друзьями походкой старинного франта, чуть двигая бедрами, потом вдруг съежился, сжался в комочек и, приотворив входную дверь, мелко закланялся:
– Пожалуйте, пожалуйте, господа!
Лицеисты, подчеркнуто вежливо пропуская вперед Пушкина и Дельвига, один за другим потянулись внутрь дома.
Энгельгардт почти бежал, насколько он мог это делать при своей немецкой чопорности. Вдруг у него расстегнулась пряжка на башмаке, и он потерял его прямо посреди гостиной. Башмак соскочил и полетел по натертому наборному паркету. Егор Антонович запрыгал на одной ноге, поскольку башмаки были на высоких каблуках, доковылял до улетевшего и принялся надевать его снова, прислушиваясь к пению в соседней комнате.
– А, Пушкин? – увидел он из-под своего локтя входившего лицеиста. – Вы куда выходили?
– По надобности! – глядя ему в глаза, сказал Пушкин.
– По какой? – спросил Егор Антонович, растерявшись, что его застали за собственным туалетом.
– Вас это действительно интересует, Егор Антонович?
– Да нет же, разумеется. Скорее идите на балкон, государь следует мимо дома!
Он подскочил, притопнул ногами – башмаки сидели.
– Не жмут? – спросил Пушкин, кивая на башмаки.
– Напротив, слишком свободны! – пояснил Энгельгардт. – Пойдемте же, мой друг!
Они вошли в соседнюю комнату, из которой двери выходили на балкон. Энгельгардт бросился их раскрывать, на ходу выкрикивая Калиничу, который пел вместе с лицеистами, и Тепперу де Фергюсону, сидевшему за роялем:
– Гимн, быстро гимн!
Калинич оборвал песню, оглянулся на лицеистов:
– Не подведем, пичужки вы мои! – и первым затянул: – Боже, Царя храни!
Лицеисты хором его поддержали. Пели тогда на мотив английского гимна, Львов написал свою музыку значительно позже.
Балкон был затянут парусиной, и Энгельгардт пробрался на него и выгладывал на улицу в дырочку, проделанную нарочно в материи.
Фотий Петрович Калинич особенно любил певать гимн; прежде малолетний придворный певчий, он боготворил царя и в такие минуты чувствовал себя причастным земному богу. Среди лицеистов особенно старались Корф и Комовский.
У Фотия слеза катилась по щеке.
Александр Павлович медленно шел по улице один, без свиты. Из директорского дома, когда он уже миновал его, донесся до слуха царя гимн. Царь остановился и оглянулся. На балконе, верх которого был затянут парусиной, он сквозь чугунную решетку увидел черные шелковые чулки Энгельгардта, наблюдавшего за ним.
Царь усмехнулся и двинулся дальше. Потом он еще раз оглянулся – Энгельгардт чесал одну ногу о другую. Когда Александр шел по Царскому Селу, улица как вымирала. Никто не знал, как отнестись к тому, что царь идет один.
Царь знал про убийства, которые то и дело происходили в Царском Селе, но ему нравилось дразнить и щекотать собственное самолюбие, а также потакать слабому обывателю, желавшему видеть сильного и смелого царя. Он и в самом деле был настолько уверен в себе, что ничего не боялся.
От дома Энгельгардта выскочил черный кобель и побежал рядом с ним, высунув язык.
«Надо бы дать указание Захаржевскому, чтобы собак всегда держали на привязи, – подумал царь. – Должно разработать кодекс содержания собак. Какова, например, вина хозяина, если собака укусит прохожего? Сколько платить за причиненные раны и увечья? Надо учесть в нем, что, если ты обороняешься и убьешь собаку, тот не обязан никаким вознаграждением хозяину, а кто, напротив, убьет нарочно, без всякой причины чужую собаку, тот ответствует хозяину ее».
Александр Павлович подсвистнул кобелю и зашагал веселей.