Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 56 страниц)
Глава одиннадцатая,
в которой Якубович прощается с Петербургом перед отъездом на Кавказ, и, переодевшись сбитенщиком, проникает за кулисы Каменного театра, чтобы поцеловать девицу Дюмон. – За Якубовичем гонится квартальный. – Якубович скрывается у Никиты Всеволожского. – Живые картины с голыми девками. – Слуга-калмык. – «Зеленая лампа». – Декабрь 1817 года.
Квартальный поручик гнался за Якубовичем через театральную площадь от самого Большого Каменного театра. Сначала по пандусу, потом через площадь, где еще не были убраны строительные материалы и мусор. Якубович был в черной накладной бороде, шапке набекрень и с баклагой сбитенщика наперевес, которая при каждом шаге пребольно ударяла его по ляжке; наконец он догадался сорвать с себя мешавшую баклагу и бросить ее под ноги квартальному. Квартальный, почти догнавший его, споткнулся, упал, матерясь, а Якубович, сверкая глазами, обернулся и, демонически хохоча и прыгая через препятствия, как горный козел, еще пуще прибавил к подъезду дома Паульсена, где проживал Никита Всеволожский.
Сегодня Якубович перед отбытием на Кавказ прощался с Петербургом, прощался на свой лад. Прежде всего ему надо было увидеть воспитанницу Дюмон, за которой он волочился. Для того он и прибыл на репетицию под видом сбитенщика, который часто посещал репетиции, что дозволялось администрацией. Хотя Каменный театр еще не был открыт для посещения публикой и спектакли в нем не давались, репетиции, однако, проводились каждый день. На лесах дописывались росписи, монтировалась лепнина, в отдельных фойе работали паркетчики, одним словом, посторонних было много, и затеряться среди них было легко.
Якубович взял одежду у настоящего сбитенщика, дав ему щедро на водку; надел кафтан, фартук, только сапоги из брезгливости оставил собственные, в баклагу он налил не сбитень, а настоящий шоколад, а вместо обыкновенных кренделей, булочек да сухарей он потчевал воспитанниц конфектами, бриошками и бисквитами, накупленными на Невском в кондитерской Вольфа и Беранже. Весть о сбитенщике, который потчует всех бесплатно, разнеслась по театру, и тут же прибыла целая команда тритонов в зеленых длинноволосых париках с чешуйчатыми длинными хвостами на проволочных каркасах. Они бежали наперегонки, подобрав хвосты, чтобы удобней было бежать. Плохо кормленные воспитанники всегда были голодны как собаки и буквально дрались за место рядом со сбитенщиком. Якубович, хохоча, кормил зеленоволосых тритонов с руки конфектами и приговаривал:
– Жаль, господа воспитанники, рачков-червячков не прихватил! А может быть, лобстеров от Дюме?
А сам высматривал девицу Дюмон, которой быстро сообщили о нем опознавшие Якубовича ее товарки. Она появилась, скромно выплыла из-за кулис и, зардевшись, замерла рядом с ним. Окружавшие их жующие тритоны большей частью были роста высокого, шестнадцати-семнадцатилетние парни, и Якубович приказал им:
– Прикройте-ка нас, господа, своими хвостами!
После чего обнял воспитанницу Дюмон и поцеловал.
– Прощай, милая! – сказал он. – Еду на Кавказ. Может быть, убьют, а ну как не убьют, то вернусь и доцелуемся. – Целку береги! Сам сломаю, – добавил он ей шепотком на ухо, отчего воспитанница чуть не упала в обморок, но ее вовремя подхватил один из тритонов.
Однако, как водится, весть о странном сбитенщике в мгновение ока долетела до инспектора Рахманова. Отдуваясь и икая на ходу, он, насколько позволяла его комплекция, примчался в залу, крича на ходу служителям:
– Держите его, зовите квартального!
Якубович, уже не скрываясь, еще раз при всех поцеловал воспитанницу Дюмон и побежал к выходу. На выходе из театра его попытались остановить, но он сбил с ног двоих служителей, а перед третьим выхватил из-под кафтана офицерскую шпагу, перед которой служитель спасовал. Художники с лесов потешались над этой комедией.
Полупустая баклага с шоколадом висела у Якубовича наперевес, и он гордо вышел на пустынную в это время Театральную площадь, но, на его беду, квартальный, которого звали из окон во весь голос, оказался поблизости. Квартальный, поддерживая шпагу, кинулся за ним. И тогда Якубович припустил в единственное место, где он надеялся скрыться, к Никите Всеволожскому, жившему напротив театра, через площадь.
У Никиты гуляли, пили шампанское Клико под зеленой лампой, а в соседней комнате бывшая воспитанница и один из гусар готовились изобразить сцену «Адама и Евы из рая». Запыхавшегося Якубовича, все еще в пышной черной бороде, провели в гостиную, и Никита закричал, распростерши руки:
– А вот и господь бог пожаловал. Нам так тебя не хватало. Будешь изгонять согрешивших Адама и Еву из рая. Сегодня у нас сцена в раю.
– Хоть в аду! Только сначала, Никита, изгони квартального, который гонится за мной, – тяжело дыша, вымолвил Якубович. – Мне и так уже ехать на Кавказ, не загнали бы прежде в крепость.
– Иди в кабинет! – направил его Никита. – Только не греши раньше времени, все должно быть по сюжету.
И действительно, в то время когда Якубович скрылся в кабинете, колокольчик зазвонил в другой раз – на пороге стоял квартальный поручик.
– Премного извините, ваше благородие, говорят, сюда пробрался сбитенщик, нарушающий порядок.
– Сбитенщик?! – удивился Всеволожский. – Господа, кто-нибудь видел сбитенщика.
– Мы пьем шампанское, сбитень не потребляем, – отозвался Мансуров.
– Поручик, хотите Клико? – любезно предложил Пушкин.
До Якубовича долетали их слова, но сам он не мог оторвать взгляда от обнаженной танцовщицы, которая стояла, опершись на письменный стол, и улыбалась ему. Она была из тех дам, которую вся честная компания употребляла для плотских утех. Рядом с ней в одних подштанниках и кивере на голове курил сигару молодой, незнакомый ему гусар. Якубович сдержанно кивнул ему.
– Хотите Клико? – повторил свой вопрос квартальному Пушкин.
Квартальный в прихожей совсем потерялся и озирался по сторонам отчужденно и затравленно, как будто это его ловили; маленький полицейский чин, выслужившийся из простого звания, не совсем понимал, как вести себя в богатом доме, куда он не имел намерения заходить, а вбежал случаем; потом все-таки выдавил из себя:
– Лучше бы «ерофеича», ваше благородие.
– Ева! – крикнул Никита. – Подай поручику «ерофеича».
В соседней комнате зашевелились, раздался сдавленный смех, и наконец в костюме Евы выплыла танцовщица, мягко ставя по-балетному босые ступни и неся перед собой поднос, на котором стояли графин со стаканом.
Все молча и с почтением смотрели на квартального, который потерял дар речи, уперевшись остановившимся взглядом в приподнятые молодые груди молодой прелестницы.
– Угощайтесь, милости просим, поручик! – подбодрила его Ева и чуть повела плечами, отчего ее груди вздрогнули.
Квартальный побыстрей хватанул стакан и поставил его на поднос. Стакан тут же наполнили снова. Квартальный и этот опрокинул, третий пролетел без остановки.
– Я понял, – сказал квартальный. – Сбитенщика не было. Бес попутал!
– Ищите на Сенном рынке, – посоветовал Сабуров. – Там много сбитенщиков.
– Премного благодарен за совет, – раскланялся квартальный и удалился, надевая фуражку.
– Мне жаль, – сказал Никита Всеволожский, когда за квартальным закрылась дверь, и обнял Якубовича, – что тебя высылают на Кавказ. Без твоих шалостей будет скучно жить.
– Учись, Чудо-Черкес, – посоветовал Пушкин Мансурову. Свое прозвище тот получил от чеченца Ушурмы, прозванного Мансуром, который объявил в конце века «газават» христианам на Кавказе, но был пленен Гудовичем и дни свои кончил в Шлиссельбургской крепости. Друзья шутили, что Мансуров за свои шалости тоже кончит дни в Шлиссельбургской крепости. – Это тебе не вывески менять на Невском!
– А-а! – вдруг вскричал Якубович, выбежавший из кабинета, и сорвал наконец с себя черную бороду. – Последний день гуляю, надобно согнать всех девок.
– Всех, кто свободен сегодня, – уточнил Всеволожский. – Давайте адреса. Я пошлю своих людей.
Пушкин назвал адрес прелестной польки Анжелики, которая жила неподалеку и которую они частенько пользовали вместе с лицейским другом Ваней Пущиным.
Пока люди разошлись и разъехались, решили все-таки под шампанское разыграть намеченную сцену.
Сабуров вынес в большой кадке пальму, Мансуров приволок апельсиновое дерево с настоящими апельсинами, среди которых было прикручено большое ярко-красное яблоко. Поставили их посередине гостиной. Чудо-Черкес спрятался за пальмой.
– А ты, Сашка, бороду надень снова, спектакль не отменяется, – приказал Никита Всеволожский Якубовичу.
– Хорошо, только с одним условием, – согласился Якубович. – Я, как господь бог, перед тем как изгнать Еву из рая, вставлю ей первый.
– Хозяин – барин! – захохотал Мансуров из-за пальмы.
– А ты змей, что ли? – спросил его Якубович.
– Он самый, искуситель!
– Рай. Невинность, Адам и его жена наги и не стыдятся этого, – загробным голосом объявил Никита Всеволожский. – Господь Бог отдыхает. Притушите свечи. Иди в кабинет, – шепнул он Якубовичу.
Остальные гости с бокалами шампанского в руках расположились на диванах и в креслах. Слуга-калмык с кривой ухмылкой прошел по гостиной и погасил часть свечей, а с других щипцами снял нагар.
Появилась, пританцовывая, Ева. Она совсем не стыдилась отсутствия всякого наряда, за ней вышел розовощекий стройный гусар, изображавший Адама. Подштанников на нем уже не было, но был в наличии фиговый листок, вырезанный из бумаги.
– Хорошо ли тебе, Адам? – спросила Ева и притронулась к нему.
– Мне хорошо, – сказал тот, и фиговый листок предательски зашевелился.
– А сейчас будет еще лучше-е! – зашипел из-за пальмы Сабуров. – Подлинно ли сказал Господь, что не ешьте ни от какого дерева в раю?
– Плоды с дерев мы можем есть, – возразила Ева. – Только плодов дерева, которое среди рая, не ешьте, сказал Бог, и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть.
– Пустое, не умрете! – заверил змей. – Но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши и вы будете знать, как боги, знающие добро и зло.
– Змей был хитрее всех зверей полевых, – объявил Всеволожский, – которых создал Господь Бог.
– Это змей! Папа запретил с ним разговаривать! – вскричал вдруг Адам.
– Но, милый, папа спит! Давай попробуем?
Ева грациозно сорвала яблоко и надкусила его.
Из-за пальмы раздался довольный шип.
– Кусай! – протянула она яблоко Адаму. Тот откусил. Ева потянулась к нему, обняла и поцеловала, фиговый листок приподнялся и встал торчком – все присутствующие захохотали.
– Ой, мы наги! – Прелестница прикрыла грудь и подбритый лобок шаловливыми руками.
– Господь Бог пробуждается! – объявил Никита, и из кабинета появился Якубович, на котором из всей одежды была только накладная черная борода.
Хохот стал просто гомерическим, когда рассмотрели, что волосы на его лобке были почти так же черны и густы, как и борода.
– Адам, где ты? – Он замечает Адама и Еву. – Вы съели яблоко?! Несчастные! – вскричал он. И схватился за голову. – Вон из рая, вон, бесстыдные! Нет, Ева, дай твою руку, иди сюда, а ты, Адам, стой на месте, раз уж ты потерял свою невинность.
– Змей обольстил меня! – вздохнула Ева.
Якубович за руку утащил ее в кабинет, и некоторое время все молча ждали.
– А мне-то что делать? – поинтересовался у постановщика молодой гусар.
– Жди, – сказал Никита, – а как получишь ее обратно, веди в те комнаты и делай все, что тебе подскажет твоя плоть.
Ева появилась чуть смущенная, с румянцем на щеках и сказала, взяв Адама за руку:
– Пойдем, мой милый, папа нас выгнал!
– Папа сначала вогнал, а потом выгнал, – уточнил появившийся Якубович. – Странно! – Он развел руками. – Ева не оказалась девственницей! Может, это змей, похабник, меня обскакал?
Все снова захохотали и посмотрели на Мансурова.
– А до змея, – обиженно сказал Мансуров, вылезая из-за кадки с апельсиновым деревом. – По крайней мере еще полк гусар… обскакали!
А тут непрестанно стал звонить колокольчик в прихожей и стали прибывать новые прелестницы, благо большинство из них проживали неподалеку от Екатерининского канала в Мещанских. Среди них были и Фанни, любимица Щербинина, и не только его, и Наденька Форет, но сколько ни высматривал Пушкин Анжелику, ее не оказалось; впрочем, горевал он недолго, прелестниц вызвали так много, что хватило на всех, а некоторым, в том числе и Пушкину, перепало и по две.
Шампанское лилось рекой, кувыркались вволю; на диванах, на коврах, стоя у подоконников… Как всегда, за все платил Никита Всеволожский.
Все свечи потушили, лишь горела зеленая лампа, и бродившие под ней полуголые люди напоминали Пушкину русалок и утопленников своими мертвенно-зелеными лицами. Не спалось. Неподалеку на диване белело тело Дельвига, уснувшего в обнимку с одной из Лаис.
К Пушкину приполз Никита.
– Саш, а давай общество организуем?
– А разве у нас не общество?
– Нет. Я имею в виду литературное. Название выберем…
– «Зеленая лампа», – подсказал Пушкин.
– Во-во! «Зеленая лампа». Цвет надежды. Перстни закажем с лампой.
«Это уж кому что напоминает, – подумал про себя Пушкин, вспомнив про утопленников. – Мне зеленый цвет напоминает утопленников, а Мишелю Щербинину, возможно, знамя Аллаха. Все мы тут как утопленники своих страстей, лежим вперемешку, толком не знаем, кто с кем».
Вдруг заиграла скрипка в дальней комнате, и под ее звуки и звуки бубна выплыли в женских платьях Мишель Щербинин и Пьер Каверин, игравший на скрипке. Мишель держал бубен над головой и вертелся словно восточная женщина. Этому он научился, когда в свите Ермолова был с посольством у шаха персидского и от нечего делать веселил сотрудников посольства женскими танцами вместе с приятелем подпоручиком Боборыкиным.
– Надобно в следующий раз изобразить Содом и Гоморру, – мечтательно сказал Всеволожский. – И черт с ней, с литературой!
– Для Содома надобно Кривцова из Англии выписать, Молоствова пригласить…
– А может, своими силами обойдемся? – подмигнул ему Всеволожский.
Пушкин захохотал во все горло.
Глава двенадцатая,
в которой Пушкин после очередной неудачи у княгини Голицыной едет к Лизаньке Шот-Шедель, но она его не принимает. – Ночь любви с Евдокией Голицыной. – «История государства Российского» скончалась в 25 дней. – Женщина в гусарском мундире посещает больного Пушкина. – Декабрь 1817 года – февраль 1818 года.
Пушкина свалила гнилая горячка. Придворный доктор Лейтон за него не отвечал. А началось все с обыкновенной простуды.
Как часто бывало, от Карамзиных Пушкин к полуночи поехал к княгине Авдотье Голицыной, был принят, обласкан, обедал в два часа ночи с прочими гостями, шутил напропалую, позволил себе прочитать несколько эпиграмм, но ухаживания его за княгиней остались без внимания с ее стороны, снова ему дано было понять, что надежд никаких он не имеет. Или почти никаких, женское кокетство не могло опуститься до окончательного «нет». Со злости он оставил княгиню и помчался к Лизаньке Шот-Шедель, надеясь на вполне реальные плотские ее ласки. Петербургская погода в сей час была хуже некуда: пронизывающий зимний туман, оттепель, промозглая атмосфера. Швейцар у Шот-Шедель сказал ему, что велено никого не принимать. Александр взъерепенился, петушась, стал наскакивать на швейцара.
– Да ты знаешь, кому ты это говоришь? Вели сказать, что сам Пушкин приехал. Пусть гонит в шею того, кто у нее есть.
Швейцар ушел. Пушкин, кутаясь в плащ, бродил под темными окнами, бормотал проклятия, сожалея, что так опрометчиво отпустил извозчика. Хлестал мелкий снег с дождем, куда ни повернись, он все время бил в лицо, но хмель пока согнать не мог.
Швейцар вернулся и сообщил, что госпожа Шот-Шедель принять никак не может и настоятельно просит господина Пушкина ехать домой.
– Да какая же причина? Лизка – стерва! – вскричал он. – Вот лягу тут, у нее на крыльце, пока сама не выйдет и под белы руки не уложит в пуховую кровать!
И он действительно лег на каменное крыльцо.
– Барин, вы простудитесь, – наклонился к нему швейцар и шепотом добавил: – А к госпоже днем доктора вызывали.
– Доктора? Так чем же она больна?
– Не могу знать, только принимать никого не принимает.
Полежав даже немного на холодном крыльце, Пушкин почувствовал ломоту в костях, еле-еле поднялся.
– Придется идти. А ты не врешь, братец? Может, у нее кто-нибудь есть из господ.
– Никого уже нет третий день.
Улица была пустынна, хлестал мелкий дождь вперемешку с крупитчатым снежком. Александр побрел по улице, надеясь на случай, и сам не понял, как (видно, уже начиналась горячка) снова оказался у крыльца дома княгини Голицыной. Свет во втором этаже еще горел. Он позвонил. Вышел араб Луи в чалме.
– Господин Пушкин? Все уже разъехались. Что с вами?
Александр внезапно ослаб и сел на ступеньки.
– Господин Пушкин, господин Пушкин!
Луи подхватил его под мышки и затащил в подъезд. Потом по красному ковру до дверей квартиры. Княгиня появилась уже в ночном пеньюаре.
– Бедненький, – сказала она ласково и тронула ладонью его голову. – У тебя жар.
Сквозь жар Пушкин все же отметил, что назвала она его на «ты».
Луи и еще один слуга провели его в спальню и помогли раздеться. Княгиня не отходила от него.
Принесли халат, княгиня сама проследила, чтобы приготовили травяной настой. Села рядом на кровать и стала поить его с ложечки. От самой домашней атмосферы ему полегчало, тем более княгиня отослала всех слуг, велев им ложиться спать.
Выбрав момент, он притянул Авдотью к себе, княгиня не противилась.
– Ты зачем меня мучаешь? – спросил он, глядя сверху в ее глаза, но она ничего не ответила, а глаза закрыла.
Только через некоторое время она сказала сквозь прерывистое дыхание:
– Какой ты сильный, совсем не похож на мальчишку.
Он был горд, ибо давно мальчишкой себя не считал.
– У меня репутация, Александр, никому ни одного слова, – предупредила его княгиня, когда они отдыхали. – Я надеюсь на твою честь. Это священный уговор!
– О чем ты говоришь? – вскричал он.
– Я слишком хорошо знаю мужчин.
Утром, проснувшись, он не увидел рядом с собой княгини, зато услышал в прихожей визгливый голос Сергея Львовича, отчего на мгновение потерял понимание, где же он находится.
«Это еще что? Папаша зачем? У нее?» – удивился он, попытался пошевелиться и понял, что все тело совсем разбито, болезнь окончательно взяла над ним верх.
– Где наш больной? – Сергей Львович вошел в спальню вместе с княгиней. – Не знаю, как вас и благодарить, милая княгиня. Весь свет говорит о вашей доброте.
– Была поздняя ночь, ветер, Сергей Львович, и везти его по такой погоде было опасно. – Княгиня взглянула на Александра ласковым и вместе с тем отчужденным взглядом.
«Играет, – подумал он с удовлетворением в душе. – Она моя. Моя! Моя!»
– Еще раз благодарю вас, ваше сиятельство. Ваша доброта не знает границ, так же, как и ваша красота. – Отец поцеловал руку княгине. – Мы уже послали за доктором Лейтоном, – добавил он.
Никита, прибывший вместе с отцом, завернул Пушкина в плед, поднял на руки и понес в карету. От Никиты несло перегаром.
– Отверни морду, скотина, – попросил Александр слугу.
– Слушаюсь, Александр Сергеевич.
Укладывать в карету Александра ему помогал Луи, на прощание шепнувший ему:
– Выздоравливайте, Александр Сергеевич, и поехали отсюда к чертовой матери!
Пока Александра везли домой, он потерял сознание. Доктор нашел у него гнилую горячку. Семья была в отчаянье.
Выздоровление было сладостным. Он с нетерпением ожидал весны, хоть это время года наводило на него тоску и даже вредило его здоровью. Душный воздух и постоянно закрытые окна так надоели во время болезни, что весна являлась его воображению со всею поэтической прелестью.
В феврале первые восемь томов «Русской истории» Карамзина наконец вышли в свет. Он читал их в постели с жадностию и со вниманием.
Заходили друзья. Дельвиг, идя к нему, встретил на Невском Карамзина на прогулке. Он в темно-зеленом бекеше с бобровым воротником, в теплых темного цвета перчатках и с тростью в руке. С ним была старшая дочь, Софья Николаевна.
Говорили о Пушкине, желали ему скорейшего выздоровления. Карамзин с радостью сообщил, что его «История государства Российского» скончалась в 25 дней.
– Как скончалась? Такой успех! – не понял его барон.
Софья Карамзина рассмеялась.
– Батюшка имеет в виду, что весь тираж в три тысячи экземпляров распродан в 25 дней.
– Мы, конечно, еще не равняемся с Англией, – довольно улыбнулся Карамзин, – но и это уже успех! Наша публика почтила меня выше моего достоинства; мне остается только быть благодарным и смиренным. Но какое счастье быть свободным от типографщиков и переплетчиков. Жду не дождусь, чтобы снова взяться за перо.
И, раскланявшись с бароном, они двинулись по Невскому.
Рассказывая о встрече Пушкину, Дельвиг сообщил, что уже ходит по рукам записка Никиты Муравьева, которая начинается словами «История принадлежит народам».
Пушкин рассмеялся.
– Уел старика! – Он раскрыл посвятительное письмо. У Карамзина оно заканчивалось словами: «История народа принадлежит царю». – Но старика Карамзина можно понять. Кто освободил его от цензуры? Кто дал шестьдесят, кажется, тысяч на печатанье «Истории», да еще со всем доходом в его пользу? Кто дал пенсион для работы? Пожалуй, еще не такую гиль напишешь. Вольно же Муравьевым с их состоянием рассуждать. Какие еще новости?
– Есть кое-что от Лизаньки…
– Стерва! По ее милости я заболел и доктор Лейтон мучил меня ледяными ваннами.
– Ты несправедлив, друг мой! Ты должен благодарить Лизаньку, – сказал барон Дельвиг. – Она спасла тебя от новой венериной болезни. Потому она тебя и не приняла, чтобы не заразить.
– Да? Для меня это новость! А теперь-то Лизанька здорова?
– Теперь здорова. И снова принимает. Хотела бы тебя навестить, да не знает, как это сделать, чтобы не вызвать толков. Но ничего, мы что-нибудь придумаем. Забавненькое, – ухмыльнулся барон. – Ты уже способен принять женщину?
– Я способен принять сразу троих. Если бы ты знал, как мучительно болеть и целый день тереться хуем в простынях.
– Потерпи, мой милый!
Через несколько дней к Пушкину с визитом прибыл молодой царскосельский гусар. Пушкин сначала не узнал его, гусар был мал ростом, совсем юн, без пушка на щеках, но когда он снял кивер и улыбнулся, когда пухлые губы раскрыли ровный ряд жемчужных зубов, а собранные под кивер волосы упали на плечи, Александр задохнулся от счастья.
– Лизанька!
– Александр!
Она кинулась к нему, обняла, провела ладонью по бритой голове.
– Ты как каторжник.
– Я и есть каторжник. Без женщин, без вина…
В дверях появился улыбающийся Дельвиг.
– С твоего позволения, Александр, я пойду побеседую с твоими родственниками. Посмотрю на твоего маленького братца.
– Тося!
– Не надо слов. Приступай к делу! – И барон скрылся.
Лиза развязала и сорвала ментик, стала расстегивать доломан, под доломаном была батистовая рубашечка, а под ней просвечивала юная упругая грудь прелестницы. Александр, приподняв рубашку, стал покрывать ее поцелуями.
Однако труднее всего оказалось совладать с плотно натянутыми чакчирами, еле-еле они вдвоем содрали их с пышных бедер, стащили до сапог, но более терпеть не было силы.
– Дальше не снимай, я и так их еле-еле натянула!
Уложив Лизаньку животом на кровать, он так и взял ее в сапогах и со спущенными чакчирами на икрах, сжимая и разжимая в ладонях ее упругие белые ягодицы.
Потом она оделась, скромно присела рядом с постелью; они беседовали, по очереди курили трубку.
– Смотри! – Александр достал из-под подушки парик. – Скоро появлюсь в обществе. Хорош паричок?
Он надел его набекрень, Лиза неудержимо рассмеялась и была так прелестна, что Александр не выдержал, страсть возгорелась в нем, он кинулся к ней и чакчиры мигом снова слетели до сапог, и все повторилось снова.
Наутро он написал стихотворение, что бывало с ним теперь так редко.
Тебя ль я видел, милый друг?
Или неверное то было сновиденье.
Мечтанье смутное, и пламенный недуг
Обманом волновал мое воображенье?
В минуты мрачные болезни роковой
Ты ль, дева нежная, стояла надо мной
В одежде воина с неловкостью приятной?..
Бессмертные! с каким волненьем
Желанья, жизни огнь по сердцу пробежал!
Я закипел, затрепетал…
Явись, волшебница! пускай увижу вновь
Под грозным кивером твои небесны очи,
И плащ, и пояс боевой,
И бранной обувью украшенные ноги…
Ножки у Лизаньки особенно были хороши. Ах, эти ножки!