Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 56 страниц)
– Ма petite femme… Mon ami, ma femme, mon Elise, je t’adore… – шепотом же отвечала она.
– Ты моя жена! Моя! Моя! – почти кричал он и бил так сильно, как будто пытался вышибить из ее чрева чужой плод.
По ее щекам текли слезы, и она отворачивала от него лицо.
Он стал вновь посещать ее, чего не делал уже несколько лет, и однажды заметил под окном ее спальни следы и смятые осенние астры, которые не боялись заморозков. Он понял, что и сейчас она не прекратила свиданий с ним, и впервые чувство ревности шевельнулось в нем настолько сильно, что он едва сдержался, чтобы не ударить ее по лицу. Кавалергард, пустышка… Всегда великосветские дамы сходят с ума по кавалергардам, этим тупым рослым мерзавцам. «Кавалергарды дураки, подпирают потолки», – вспомнил он тогда русское присловье, которое любила повторять еще его бабка. Правда, она иногда говорила «дудаки» вместо «дураки», что сути не меняло. «Дудак, – объясняла ему Екатерина Великая, – это такая большая птица, шея большая, а мозгу мало. Ходит на длинных ногах».
Хорошо ли его тогда понял Константин? Когда вскоре государю сообщили, что при выходе из театра после спектакля в честь Елисаветы неизвестными опасно ранен офицер Кавалергардского полка, он не стал устраивать следствия и даже не поинтересовался фамилией пострадавшего, прочитав ее потом в рапорте обер-полицмейстера. Через месяц после этого события Елисавета родила девочку, а еще через три настоящий отец девочки умер от полученной раны. Александр успокоился, он хорошо помнил, что в день смерти Охотникова у него было прекрасное настроение и, навестив супругу, он даже поцеловал ее и сообщил, что выиграл в карты солидную сумму. Сквозь пелену горя Елисавета попыталась ему улыбнуться, но он сделал вид, что не заметил. Только подмигнул принцессе Амалии Баденской, ее сестре, которая с постным сочувствующим лицом коротала вечер с императрицей. Через два года и маленькая Елисавета, так назвали девочку, тоже умерла.
Чтобы не думать о всей этой истории, так неожиданно всплывшей в памяти, Александр Павлович стал думать о Лицее, своем детище, сколько с ним было хлопот. Как долго, мучительно вырастала эта идея. Начинал все его воспитатель Лагарп, первоначальный проект был составлен им, потом Сперанский, умница, принялся за дело, проект редактировал Мартынов, руку приложил министр просвещения граф Разумовский, а про тайную роль Жозефа де Местра, близкого к иезуитам, которого многие недолюбливали в России, но которого сам государь ценил настолько, что сделал его своим частным секретарем, а сына его принял в Кавалергардский полк и оплатил все расходы на экипировку молодого офицера, знали только он сам да министр Разумовский.
Как-то состоялся у государя примечательный разговор с графом де Местром по поводу образования в России, в котором де Местр, склонный к парадоксам, утверждал, что русские не созданы природой для наук и в то же время придают несоразмерно большую цену науке. Как утверждал Руссо, говорил граф, наука принесла человеку много зла, и не следует полагать, будто он заблуждался. Это наука сделала человека легкомысленным, не способным к делам и великим предприятиям, спорщиком, упрямцем, презирающим чужие мнения, хулителем правительства и национальных устоев, падким до всяких новшеств. А поскольку все эти характеристики до удивления совпадают с национальным характером русского народа, то из этого прямо следует, что наука принесет ему мало пользы, но доставит неисчислимые беды.
– Везде, – продолжил де Местр, – академии утверждались благодаря наличию ученых и никогда лишь в надежде породить таковых. Тратить огромные деньги на сооружение клетки для феникса, не ведая еще, прилетит ли он, – это не что иное, как великий самообман… У славной русской нации ложное превознесение науки соединено с желанием скоропостижно овладеть ею, а также с самоуничижением из-за отставания от других народов…
Де Местр говорил тогда еще очень долго и о том, что русские и без всякой науки могут быть первой нацией в мире, и о том, что наука в России сейчас непотребна, и начинал уже разбирать программу семи классов, смело выкидывая из нее предметы, например, химию… Но государь его не слушал, он думал о клетке, которую создаст здесь, в Царском, и о той птице, которая, возможно, в нее прилетит…
По его просьбе де Местр написал подробные письма графу Разумовскому с предложениями о том, чему учить русских юношей, а чему не учить. Насколько государю было известно, замечания де Местра учли при окончательном составлении плана.
Государь посмотрел на Алексея Кирилловича, который сидел рядом с ним. Тот спал с открытыми глазами. Государь не знал, что намедни уже была полная репетиция всей церемонии и Алексей Кириллович слушал все во второй раз.
Мельтешение снежинок за окном, бубнящий голос Малиновского и воцарившийся полумрак подействовали на всех усыпляюще. В заднем ряду упал головой на грудь Василий Львович. Александр Иванович покосился на него и тоже стал устраиваться поудобней. Только две страсти было у Александра Ивановича (разумеется, кроме книг – это была страсть главная и на всю жизнь): сытная еда и сон, и только не удовлетворенная одна из них могла помешать другой немедленно осуществиться. Они лежали в полудреме, сложив руки на животиках, одинаково раздобревшие, лысоватые, сытые и довольные своей жизнью люди.
Малиновского в зале, кажется, никто и не слушал. В передних рядах привыкшие ко всему царские сановники пытались спать с открытыми глазами, и это им удавалось. Впрочем, каждый из них готов был в любую секунду встрепенуться и изобразить полнейшую заинтересованность. Некоторые даже во сне с успехом изображали эту самую заинтересованность. В задних рядах, кому не спалось, принялись за разговоры шепотом.
– «Мы чувствуем важность прав и преимуществ, дарованных Вашим Величеством сему заведению и лицам, к нему принадлежащим. Единое избрание нас к подвигу образования сего юношества не служит еще в том порукою. Мы потщимся каждую минуту жизни нашей все силы и способности наши принести на пользу сего нового вертограда, да Ваше Величество и все Отечество возрадуются о плодах его…»
В зале появились служители и стали зажигать свечи в канделябрах. Свечи трещали, разгораясь, запахло воском.
Глава восьмая,
в которой воспитанников представляют государю Александру I. – Речь адъюнкт-профессора Куницына. – Вдовствующая императрица Мария Федоровна снимает пробы с кушаний. – Фейерверк в несть праздника. – Комета 1811 года. – Ночь в дортуарах Лицея. – Пущин и Пушкин. – Рассказ о том, как конногвардейцы в Мраморном дворце насиловали жену придворного ювелира итальянца Араужо. – Ночь с 19 на 20 октября 1811 года.
Конференц-секретарь Лицея профессор Кошанский по списку стал провозглашать имена воспитанников:
– Бакунин Александр Павлович!
Вперед вышел живой и подвижный мальчик, быстро поклонился императору и отступил назад.
Государь внимательно смотрел на воспитанников и как бы оценивал их. Забавно перенестись хоть на несколько лет вперед, думал он, чтобы увидеть, что из них станет. Какое место они займут в государстве? Государь смотрел на них и гадал, кто из них та птица феникс, про которую говорил де Местр, ради которой государь построил сию клетку.
– Граф Сильверий Броглио!
Граф был косоглаз, маленького росточку, но держался с туповатым достоинством. Не птица, не споет…
– Вольховский Владимир Дмитриевич!
Вольховский был жгучий брюнет, смуглый, с большим вороньим носом, с бровями-крыльями, сросшимися над переносицей и по краям идущими вразлет, довольно высокого роста. Если и похож на птицу, то на ворону.
Государь благосклонно принимал представление каждого воспитанника и терпеливо отвечал на их поклоны то легким движением головы, то выражением лица, то легким вздергиванием бровей, наклоном головы вбок, улыбкою глаз – арсенал этих средств был у него неистощим, как у настоящего актера, привыкшего вечно играть на театре. И все гадал, гадал…
Следующим был князь Александр Михайлович Горчаков, красивый, опрятный мальчик, с несколько женственными, жеманными манерами, свойственными самовлюбленным людям. Он слегка щурился, был близорук. Поклон его отличался особенным изяществом, которое, пожалуй, ничем не прививается, а присуще некоторым с рождения.
Государь отметил его.
– Данзас Константин Карлович!
Вышел благодушный увалень, с огненно-рыжими волосами, неловко поклонился царю. Пропустим, решил государь. Кто дальше?
– Барон Дельвиг Антон Антонович!
Барон был полный, рыхлый и малоподвижный мальчик, но в глазах его, когда он их поднимал, светилась энергия. Однако сейчас он глядел так, как будто ничего перед собой не видел. Мимо…
– Есаков Семен Семенович!
Мальчик глядел заискивающе. И этот. Государь поскучнел. Прав, вероятно, де Местр. Во многом прав. Для кого клетка? Скучно…
– Илличевский Алексей Демьянович!
Этот глядел мечтательно.
– Комовский Сергей Дмитриевич!
Комовский был чересчур быстр, юлил, даже кланяясь, и успевая отступить и извернуться в течение нескольких мгновений, которые длилось представление государю. Лиса, отметил государь. И угадал. Именно такое было прозвище у мальчишки.
– Корсаков Николай Александрович!
Кучерявый, писаной красоты мальчик так очаровал обеих императриц, что они переглянулись. Государь обратил внимание, что Мария Федоровна несколько раз наставила на него свою лорнетку в золотой оправе.
– Барон Корф Модест Андреевич!
Тихий и скромный мальчик поклонился как-то особенно прочувствованно. Он, как и Корсаков, был красив какой-то женственной красотой, но при почти оформившейся мужской стати.
– Кюхельбекер Вильгельм Карлович!
Тощий, с выпученными глазами, длинный, как жердь, извивающийся и блеклый, как червяк, вылезший из земли после сильного дождя, он выступил вперед и словно споткнулся о невидимый барьер, чуть не растянувшись в присутствии высочайших особ. По рядам воспитанников пробежал смешок. Смешон, смешон, мысленно согласился с воспитанниками государь.
– Кюхель-бюхель, – язвительно прошептал один из мальчиков другому.
Но государь так же благосклонно ответил и на его поклон, поддержав неловкого мальчика улыбкой. Кюхля, покрасневший до корней волос, возвратился на место с желанием наложить на себя руки за собственную неуклюжесть.
Малиновский Иван Васильевич, сын директора Лицея, был высокого роста малый, с пробивавшимися усами, много старше прочих воспитанников. Было ему на вид шестнадцать-семнадцать. По сравнению с другими он смотрелся как дядя. Впрочем, еще двое-трое среди тридцати отроков были того же возраста.
– Матюшкин Федор Федорович!
– Пушкин Александр Сергеевич!
Арапчонок. С голубыми глазами. Забавно выглядит. Живой, смышленый, но что может получиться из арапчонка? Пусть и с голубыми глазами. Придворный? Придворные тоже нужны. А куда он смотрит?
Саша Пушкин заметил дядюшку Василия Львовича в задних рядах. Лицо его сияло, можно сказать, как медный таз. Как ему удалось проникнуть на торжество, куда родственники не допускались, было неясно. Скорее всего, он получил приглашение через департамент Александра Ивановича, который сидел с ним рядом. В последний миг, уже отступая назад, Пушкин спохватился, что, разглядывая своего дядю, он при поклоне даже не взглянул на государя, как их учил намедни министр Разумовский, и быстро посмотрел на Александра Павловича. Государь ласково улыбнулся ему и подумал, что для придворного этот мальчишка, пожалуй, чересчур дерзок. Он уже встречал среди русских дворян этот наглый взгляд серо-голубых глаз. Такой наглец может натворить дел.
– Пушкины – древний род, – вздохнул Василий Львович. – Он еще не раз заявит о себе… Молодые, молодые скажут свое веское слово. Мы старики… – Он снова вздохнул.
– Ну уж, Василий Львович, вы уж не прибедняйтесь, – сказал ему Александр Иванович. – Вы человек известный в России… «Опасный сосед»! – пощекотал он самолюбие Василия Львовича.
Василий Львович скромно потупился при упоминании своей популярной поэмы, ходившей в списках, и взял еще один леденец из бонбоньерки Александра Ивановича.
Александр Иванович искоса посмотрел на глуповато-гордое и в то же время подчеркнуто-смиренное лицо своего приятеля. Он не понимал, как можно искренне гордиться столь дурной сатирой в роде Грессетовых матерных пиес. Навешают пизд и елдаков, ухмыльнулся он про себя, и всерьез думают, что это свободомыслие. Но, впрочем, он вспомнил, что некоторые, Батюшков, например, восхищаются этими безделками. Последний даже сам переписывает поэму и рассылает друзьям.
– Пущин Иван Иванович!
– Яковлев Михаил Лукьянович!
Миша Яковлев, сделав шаг вперед, против своей воли, из чего можно было заключить, что это нервический спазм, скорчил комическую рожу, чем вызвал смешок рядом стоящих господ Пушкина и Пущина, а также гневный, испепеляющий взгляд надзирателя Мартына Пилецкого-Урбановича.
Государь загрустил: и это все? Прав де Местр – овчина выделки не стоит. Права матушка, что не отдала в Лицей братьев.
После представления, без всякой паузы, смело и бодро выступил вперед Александр Петрович Куницын. Он не читал, как директор, по бумажке, а стал говорить страстно и убежденно, хотя речь была явно написана прежде того:
– Из родительских объятий вы поступаете ныне под кров сего священного храма наук. Отечество приемлет на себя обязанности быть блюстителем воспитания вашего, дабы тем сильнее действовать на образование ваших нравов. – Куницын обращался не к царю, не к залу, а к стоящим воспитанникам. Они тоже поняли это и стали внимательней.
– Он всех разбудил, – улыбнулся Василий Львович. – Живое слово мертвого разбудит.
– Это наш геттингенский… – пояснил Александр Иванович.
– Правовед? – поинтересовался Василий Львович и глянул на бонбоньерку в руках у Тургенева.
Александр Иванович кивнул в ответ и, перехватив его взгляд, предложил:
– Угощайтесь…
– Благодарю. В наше время не учились в Геттингене, – с сожалением вздохнул Василий Львович.
И, еще раз переглянувшись, они радостно принялись за леденцы.
Государь внимательно, как школьник, отбывающий урок, слушал адъюнкт-профессора Куницына.
– Государственный человек должен знать все, что только прикасается к кругу его действий; его прозорливость простирается далее пределов, останавливающих взоры частных людей. Стоя у подножия престола, он обозревает состояние граждан, измеряет их нужды и недостатки, предваряет несчастия, им угрожающие, или прекращает постигнувшие их бедствия… Сообразуясь с природой человека, он предпочитает тихие меры насильственным и употребляет последние только тогда, когда первые недостаточны; никогда он не отвергает народного вопля, ибо глас народа есть глас Божий…
Когда совершите вы поприще наук. Отечество снова призовет ваших родителей в сие святилище и, не обинуясь, скажет им: се дети ваши – мои возлюбленные чада; они оправдали мою надежду, желания ваши исполнились: они готовы служить вам подпорою, готовы защищать славу мою; они достойны быть блюстителями моего благоденствия.
Да будет окончание вашего образования столько же торжественно, как и начало онаго!
Куницын кончил речь и отступил.
– Похвально, – сказал император императрице Елисавете Алексеевне. – Надобно отличить! – Последнее больше уже относилось до графа Алексея Кирилловича, сидевшего рядом с ним с другой стороны.
Алексей Кириллович понимающе кивнул.
Потом лицеисты сидели в столовой за обедом. За окнами быстро темнело. Сегодня в честь праздника подали обильный десерт. Особенным успехом у лицеистов пользовался grand pate а glace de la crepe, большой блинный пирог с мороженым. Был и вафельный пирог со сливками, и бардалю с грушами. Пировали лицейские на славу.
Пушкин, громко смеясь, говорил Пущину:
– Вот бы Кюхля, представляясь государю, расквасил нос! Какой бы случился конфуз. Кровь на полу. Дамы попадали в обморок. Императрица тоже лежит без памяти, – добавил он шепотом. – А мимо несут Кюхлю в лазарет, он плачет от стыда. Торжество сорвано. Наутро государь посылает узнать о несчастном, выясняется, что, не снеся позора, он почил в Бозе. Мать безутешна, отец застрелился… – говоря, он размахивал ложкой, показывая на Кюхельбекера, который сидел, уткнувшись в свою тарелку, на которой лежало одинокое бордоское пирожное.
Сзади подошел гувернер и учитель рисования Сергей Гаврилович Чириков и, наклонившись к Пушкину, тихо сказал:
– Александр Сергеевич, не шалите! Негоже так размахивать ложкой. Посмотрите, как скромно ведет себя князь Александр Михайлович.
– На то он и князь! – парировал, расхохотавшись, Пушкин. – А мы простые бояре.
– Князь, – пробормотал себе под нос Горчаков, – и, между прочим, Рюрикович…
Вдруг все стали подниматься, загрохотали отодвигаемые от стола стулья – после осмотра других помещений Лицея в столовую вошел государь со свитою. Александр Павлович мановением руки велел всем садиться.
Воспитанники, не поднимая голов, стали еще усерднее трудиться над десертом. Некоторые, посмелее, такие, как Пушкин, искоса, с любопытством разглядывали вошедших.
Великий князь Константин Павлович отстал от государя и пошел рядом с Мартыновым. Цесаревич был среднего роста и довольно строен, хотя несколько сутулился. Лицо его поражало оригинальностью и полным отсутствием всякой приятности. Два клочка волос над глазами заменяли брови и делали его взгляд колючим. Он был резок, груб, порой в нем чувствовалось умственное повреждение, напоминавшее его отца Павла. Он совершенно не походил на своего старшего брата императора Александра, человека спокойного и уравновешенного.
– Куда ни пойти, везде тебя встретишь, – сказал великий князь Мартынову. – Что ты здесь значишь?
– Министру было угодно, чтобы я, как директор департамента, прочитал грамоту…
– Слышал. А эти профессора откуда?
– Все из Педагогического института, ваше высочество!
– Значит, опять, стало быть, твои?
Мартынов ответил благодарным поклоном.
– Сына сюда определил?
– Сюда. Сам готовил проект. Как не определить.
– Молодец. Как зовут того, который читал рассуждения воспитанникам? Хорошо читал.
– Куницын. Адъюнкт-профессор нравственных и политических наук.
– Государь доволен, что ни разу о нем не упомянул. Умен, каналья!.. Знает, как польстить государю. И нашей, романовской, семейной скромности! – Он захохотал собственной шутке.
– Он был первый студент в Педагогическом институте, – сказал Мартынов, выждав приличную паузу с приклеенной улыбкой. – За отличные успехи был направлен за границу. Учился в Геттингене.
– Теперь все геттингенские… – бросил великий князь, заканчивая разговор.
В это время вдовствующая императрица Мария Федоровна отпробовала кушанье, поданное ей на тарелке, как она неизменно делала во всех воспитательных заведениях, которых открыла великое множество по России под своим патронажем и которые содержала на собственные средства; откусила кусочек бардалю с грушами.
Потом подошла к Кюхельбекеру и, опершись на его плечи, ласково спросила:
– Карош пирожник, мальшик?
Императрица была по происхождению вюртембергская принцесса и, хотя более тридцати лет прожила в России, по-русски изъяснялась из рук вон плохо.
Кюхельбекер, не видя ее и не смея от робости оглянуться, а слыша лишь грубый, с хрипотцой, голос, ответил:
– Да, сударь!
Кто-то прыснул, кто-то подавился пирогом и закашлялся, но, когда императрица выпрямилась и окинула всех грозным взглядом, постарались смолкнуть.
– Зуй, мальшик, зуй! – сказала она Кюхельбекеру и отошла, направляясь к императору, который продолжал беседу с графом Разумовским.
– Кюхля, ты можешь мужчину от женщины отличить? – громким шепотом спросил Пушкин. – Или еще не умеешь? Хочешь, научу?
Вдруг от окна, где стояли великий князь Константин Павлович и его сестра Анна, раздался визг и княжна сказала довольно громко:
– Что ты делаешь. Костя?
Великий князь снова пощекотал ее под ребрами. Княжна снова завизжала и подпрыгнула.
Стоявшие рядом придворные сделали вид, что ничего не произошло, однако лицеисты глядели во все глаза, удивляясь, что в царской фамилии все точно так же, как среди простых людей. Лишь государь строго посмотрел на великого князя – ему не нравилось, что Константин постоянно заигрывает с сестрой.
Великий князь довольно жестко взял сестру под локоть и подвел ее, чуть-чуть упиравшуюся, к лицеисту Гурьеву. Стиснувши ему двумя пальцами обе щеки, а третьим вздернувши нос, он сказал ей:
– Знакомься, Annette. Рекомендую тебе эту моську! Мой крестник. Смотри, Костя, учись хорошо. Не подведи крестного отца.
Костя был довольно смазливый мальчик и бойкий мальчик.
– Не подведу, ваше высочество! – смело отвечал он.
Великой княжне Гурьев понравился, она тоже потрепала мальчика по щеке.
Тогда Константин Павлович ущипнул его за щеку и прошипел:
– Купидон!
– Больно, ваше высочество, – взвизгнул Костя Гурьев.
Вечером вокруг здания Лицея дядьки и истопники под руководством придворного мастера по фейерверкам поставили зажженные плошки, а на балконе зажгли щит с вензелем императора. Они же передвигались по аллеям, пуская то тут, то там громогласные шутихи и зажигая все новые и новые фейерверки, чтобы череда их не прекращалась.
Сбросив парадные мундиры прямо на снег, перед зданием резвились лицеисты, играли в снежки при свете иллюминации и фейерверка; картина блистала разноцветными огнями, вся в гирляндах цветов и миртовых листьев.
Лицеисты самозабвенно отдавались игре, не подозревая в себе будущих столпов отечества, государственных людей и государственных преступников, кому как уготовано судьбой.
Пушкин оседлал верхом Пущина и ехал на нем, меланхоличного Дельвига терзали сразу несколько воспитанников, а он безвольно мотался из стороны в сторону и, казалось, спал даже во время драки. Гурьев повалил Корсакова, прижимая к земле, – тот делал отчаянные попытки высвободиться. Кюхельбекер стоял в стороне, так и не сбросив мундирчика, сложа руки на груди и печально наблюдая за битвой. Когда он увидел, что Пушкин соскочил с Пущина и отбежал в сторону, то приблизился к нему.
– А отец у меня умер, – грустно сообщил он Пушкину.
– Чего? – не сразу понял тот, увлеченно наблюдая за игрою сверстников.
– Отец у меня умер, я говорю… – повторил Кюхля.
– Давно? – не сразу понял, куда он клонит, Саша.
– Достаточно давно. Это я к тому, чтобы ты не шутил на эту тему, – печально сказал Кюхельбекер. – Я могу обидеться.
– Извини, – похлопал его по плечу Пушкин и приобнял, – я не знал… Ты не обижайся. Я думаю, мы будем друзьями.
– Правда? – вдохновенно загорелся Кюхля. – Ты так считаешь?!
– Да, – кивнул Пушкин.
Они вместе смотрели на играющих. Маленький Комовский поочередно кидал снежки то в одну, то в другую сторону, стараясь, чтобы его не заметили, пока, увлекшись, не подпустил к себе сзади Ваню Малиновского, который сграбастал его хладнокровно и, засунув в рот горсть снега, пинком в зад отправил от себя.
Комовский расплакался и побежал в сторону парадного подъезда, вероятно, жаловаться надзирателю.
– Нет ли у тебя, Саша, чего-нибудь почитать? – спросил Кюхельбекер и добавил: – Я люблю немецкую литературу…
Я немецкого языка не знаю. У меня есть несколько французских книг. Хочешь – возьми!
Вдруг в стороне раздался довольно громкий хлопок шутихи, затем крики, и они увидели объятого пламенем дядьку, который повалился в снег и покатился по нему, пытаясь сбить пламя. К нему на помощь бежали другие служители, но дядька, сообразив, скинул горевший полушубок и прыгал на нем, засыпая снегом.
– Сазонов вечно наступает на грабли, – сказал Пушкин про дядьку, подпалившего свой полушубок.
На какое-то время он забылся, и наступила тишина: это хлопки фейерверков прекратились; показалось звездное небо, до того закрытое разноцветными огнями. В небе, в той стороне, где был Петербург, висела комета; он сразу узнал ее. Это была яркая звезда, от которой исходило сильное сияние, с ясно видимыми лучами. Свет их рассыпался на искрившиеся в морозном воздухе снежинки. Он слышал от взрослых (такие разговоры ходили в Петербурге еще в августе, когда она впервые появилась), что комета что-то предвещает для всех, какую-то катастрофу, но ведь, если она что-то предвещала для всех, значит, она что-то предвещала и для каждого. Что именно она предвещала ему, Саша Пушкин не знал.
Уже вечером, когда они направились в дортуары, чтобы лечь спать, заговорили о великом князе Константине Павловиче, о его приставаниях к сестре Анне Павловне, и Ваня Пущин рассказал Александру жутковатую историю про великого князя, так похожего на своего сумасшедшего отца внешне, но совершенно лишенного его внутреннего благородства и рыцарства. Ване можно было верить, ибо многое он знал от деда Петра Ивановича, адмирала и сенатора, бывшего видной фигурой при дворе Павла Петровича. Как и многие государственные деятели, отодвинутые на второй план при следующем государе, он ревниво следил за жизнью двора и знал происходящее там во всех тонкостях. Впрочем, эта история была исключительной, и шлейф от нее тянулся уже лет десять.
Великий князь был шефом Конного полка и зачастую кутил вместе с конногвардейцами в Мраморном дворце. Затянутые во время службы на все шнурки, крючки, пуговички, они в свободное время позволяли себе расслабляться, и порой до состояния скотского. В самом начале царствования его брата и произошла эта история, потрясшая весь Петербург, но о которой до сих пор говорили шепотом, как и об убийстве их отца.
Великий князь увлекся женой придворного ювелира итальянца Араужо и через посредников сделал ей оскорбительное предложение, на которое она отвечала явным презрением, и это ей дорого стоило. Впрочем, некоторые говорили, что другим она охотно давала, а только с великим князем нашла коса на камень. Летом 1803 года однажды под вечер за ней приехала карета будто бы от больной родственницы. Ничего не подозревая, она сошла и села в карету, где ее схватили, зажали рот и отвезли в Мраморный дворец. Несколько часов бедную женщину насиловали конногвардейцы. Сам великий князь не принимал в этом участия, а только сполна наслаждался местью, наблюдая. Потом она была отвезена к своему крыльцу и брошена на улице. Когда на звон колокольчика вышли ее принять, кареты уже не было. Несчастная Араужо лежала на мостовой почти без чувств и только и смогла сказать мужу, что обесчещена во дворце. Она тут же потеряла сознание и, не приходя в себя, умерла. На крик мужа сбежалось множество народу: свидетельство было огромное!
На другой день весь Петербург узнал об этом. Произошел общий ропот. От имени государя, огорченного в высшей степени, прибито было ко всем будкам столицы объявление, которым приглашались все, кто знает хотя бы малейшее обстоятельство из этого гнусного происшествия, прямо к императору, с уверением в обеспечении от всякого преследования сильных. То же было объявлено при ведомостях обеих столиц, разослано во все концы империи. Составлена была комиссия под председательством старого графа Татищева, который всячески отказывался, но его уговорили, и, наконец, дело повернули так, что, по подозрению, генерала Боура, любимца Константина, выключили из службы, а итальянцу Араужо дали денег и велели немедленно выехать за границу. Через полтора года Боур в Аустерлицкой кампании был опять принят. Казалось, все было предано забвению, но общество не так забывчиво, как может показаться, и великий князь, не лишенный прозорливости, часто читал себе осуждение на лицах людей, с которыми встречался. Это не могло его не задевать, несмотря на всю его непомерную гордость.
– Хорошенькая у нас перспектива, – вздохнул Пушкин. – Ведь цесаревич когда-нибудь да и станет царем.
– Если ему в этом не помешают, – сказал Ваня Пущин.
– Ты думаешь, что императрица еще может родить наследника?
– Нет, я думаю, что самодержавие – не единственный способ правления и, уж во всяком случае, далеко не лучший.