Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 56 страниц)
Глава шестнадцатая,
в которой Василия Андреевича Жуковского представляют императрице Марии Федоровне в Павловском дворце. – Кабинет императрицы «Фонарик». – Разговор о Наполеоне. – Описание внешности Жуковского. – Великий князь Николай Павлович. – Служба инвалидов при дворе императрицы. – Розовый павильон. – Первая встреча Жуковского с Пушкиным. – «Меня поносит стихами». – Поэт и заморская обезьяна на одной доске. – Вопрос о частной жизни. – Разговор с Батюшковым. – Кто напишет «Бову»? – Весна – осень 1815 года.
Друзья давно зазывали Василия Андреевича Жуковского в Петербург, справедливо полагая, что при дворе он может найти себе средства для существования. Наконец он в мае приехал и остановился в Литейной части, у братьев Тургеневых на набережной Фонтанки. Еще в декабре императрица Мария Федоровна выразила желание Александру Ивановичу Тургеневу, прочитавшему ей и ее младшим детям, Николаю, Михаилу и Анне, послание Жуковского к Александру I, лично познакомиться с поэтом. Через несколько дней после его приезда Александр Иванович и Уваров устроили ему встречу с государыней Марией Федоровной в Павловске, где она проживала своим двором почти постоянно с тех пор, как стала вдовою.
Мундира у него, конечно, не оказалось. Денег сшить новый, что в нынешнем Петербурге при наличии средств можно было сделать за один день, тоже не было. Кое-как наконец добыли от добрых приятелей мундирную пару, и они с Уваровым отправились в воскресенье с утра в Павловский дворец, чтобы прибыть туда во втором часу.
Дожидались довольно долго, потому что после обедни были парадные аудиенции; зала пестрела мундирами, золотыми галунами и орденскими лентами, дышала сладостным шепотком и подобострастием. Уваров сообщил Жуковскому, что его велено представить императрице Марии Федоровне в ее кабинете. Ожидание стало утомлять. Вдруг двери отворяются, являются великие князья Николай и Михаил Павловичи, проходят мимо дожидавшихся аудиенции, не замечая никого, как мебель, на свою половину, потом возвращаются и идут к императрице.
Вслед за этим приглашают и Уварова с Жуковским. Василий Андреевич оробел и успел напоследок подумать, что, слава Богу, желудок его сегодня в исправности, а следовательно, и душа в порядке, хотя и ушла, беспокойная, в пятки.
Уваров шел впереди, Жуковский нетвердыми шагами следом; прошли одну комнату, другую – вошли в третью. Павловск подавлял его своей роскошью. Перед дверями следующей комнаты ширмы. Китайские, расписные. Вдруг из-за ширм говорит Уварову грубоватый женский голос:
– Bonjour, monsieur Ouvaroff.
Это какая-нибудь придворная дама, подумал Жуковский, и смело двинулся вперед. Глянь, а перед ним сама императрица. А за ней юный паж, с завитой напудренной головой, в галунном зеленом мундире с красным воротником, держит в одной руке ее меховое боа, чтобы подать по первому требованию, а в другой – свою большую треугольную шляпу. В мае в этих местах было еще довольно холодно. Дворец не протопишь, как приватную квартирку.
Кабинет, в котором его принимали, как он потом узнал, называется «Фонарик». За спиной императрицы, которую против света рассмотреть трудно, остекленная полукруглая ионическая колоннада; две кариатиды по углам друг против друга, огромные, от пола до потолка. Великие князья стоят возле одной из них. Хотел было Жуковский сказать государыне: не умею, мол, изъяснить вашему величеству своей благодарности за ваши милости, да и в самом деле не умел: отделался немыми поклонами.
Потом он стоял как истукан, ничего не понимая в разговоре, потому что государыня говорила по-русски не очень грамотно, невнятно, слегка картавя, но при этом скороговоркой. Уваров заметил, что его спутник с непривычки не понимает императрицу, и вставил в свою речь два слова по-французски. Государыня, кажется, с облегчением отвечала ему тоже по-французски и вовсе перешла на более понятный ей язык.
Собственно, поначалу разговор был ничем не примечательный, поговорили о войне, вспомнили недавние бедствия и радости, государыня показала роскошно изданного еще в 1813 году в Петербурге по ее повелению и на ее счет в пользу автора «Певца во стане русских воинов» с рисунками А. Н. Оленина и примечаниями Д. В. Дашкова. У Жуковского было это издание, но вместе с государыней он еще раз посмотрел виньетки Оленина, на одной из них был изображен стан при лунном сиянии, а в облаках тени Петра, Суворова и Святослава. Государыня сказала, что хранит его рукою написанный список «Певца», который он прислал по ее просьбе, как самую дорогую реликвию и попеняла ему, что он так долго к ней собирался, что государыне пришлось просить о встрече с ним почти два года. Видя, что поэт совсем растерялся и не знает, что сказать, она перевела разговор на последние политические события. А здесь не избежать было разговора о Наполеоне, сбежавшем с Эльбы.
Обсуждали слухи, наводнявшие столицу; то пронесется слух, что его ловят, то прослышится, что уже поймали. Государыня не верила в его возвращение всерьез… Жуковский поддержал ее. Решили, что Бонапарта, сколько он ни бегай, все-таки отловят.
– И, может быть, даже посадят в клетку, – засмеялся Жуковский, осмелев и освоившись. – Хотя это не совсем подходящее место для императора, пусть и отрекшегося от престола.
Уваров поежился, подобную шутку при императорской фамилии нельзя было назвать пристойной.
Но государыня улыбнулась ласково и снисходительно, потом показала на своих детей и сообщила, что они едут в армию к императору. Сказала просто, буднично, как будто они ехали на охоту. Девятнадцатилетний Николай был красив, как римская статуя, Михаил не так холоден с виду и более человечен.
Государыня впервые видела Жуковского, прогремевшего по России в лихую годину своими стихами, и этот мужчина, довольно высокого роста, с приятными чертами лица, мягкими светлыми волосами и темными, на китайский лад приподнятыми глазами, от всего облика которого веяло спокойствием и добротой и некоторой, вероятно, свойственной лирическим поэтам, наивностью, нравился ей все больше и больше. Внешне она была спокойна, но, кто знал, как разрывалось у нее сердце при мысли о том, что четыре ее сына вновь отправляются на вторую европейскую войну и чем на этот раз она закончится.
Она пригласила его бывать у нее на обедах.
Он поблагодарил, но сказал, что, к сожалению, должен уехать до осени.
– Так, значит, – подчеркнула императрица, – я жду вас осенью. В первый же день по приезде.
Аудиенция была недолгой, каких-нибудь полчаса, но Уваров остался доволен. Великие князья на протяжении всего разговора простояли молча, не вмешиваясь в него.
Потом уже они с Уваровым прошли на половину великих князей и поговорили с Николаем Павловичем, который любезно их принял один, потому что Михаил куда-то убежал. Он показал им акварели гусар, конногвардейцев и кавалергардов, подаренные ему великим князем Константином.
Потом им предложили осмотреть Павловск. По дворцу они уже прошли с Уваровым, и теперь Жуковский попросил показать ему галерею Гонзаго и Розовый павильон, о котором ему говорил Федор Глинка, побывавший здесь третьего дня и особенно восхищавшийся декорациями на натуре того же Пьетро Гонзаго. Великий князь Николай Павлович сам вызвался их проводить.
– С удовольствием буду вашим чичероне, – холодно, но приятно улыбнулся он. От его улыбки по затылку пробегал легкий холодок. Порой глаза его становились стеклянными.
– Здесь у нас, в Павловске, литературный Парнас, – пояснил великий князь Николай Павлович. – До сих пор в нем не хватало только вас, Василий Андреевич.
Около Розового Павильона с прошлого года все еще стояла замечательная декорация Гонзаго, с одной стороны изображавшая Монмартр с ветряными мельницами, а с другой – русскую усадьбу с церковкой. Розовый павильон был открыт для посещений. Два солдата из инвалидной команды с почтением открыли им двери. Вообще Жуковский обратил внимание, что по всему Павловску служат старые, израненные инвалиды, ласковые и приветливые, нашедшие при дворе императрицы кров и стол. Кроме того, что они сыты и одеты, как объяснил Уваров, они еще получают от императрицы хорошее жалованье. Всего их до двух тысяч, и императрица хочет устроить еще и третью на собственное попечение.
По павильону уже ходили две девушки с гувернанткой. Их сопровождал слуга в ливрее. Увидев великого князя, они присели в приветствии, а потом замерли, как мышки, в углу павильона. Удивило же Жуковского, что сам павильон был не розового, а палевого цвета, с белыми рамами и переплетами окон. Великий князь пояснил, что мотив роз преобладает в отделке интерьеров, так было задумано, а сам павильон окружен тысячами кустов роз, и это великолепие надо видеть, конечно же, летом, когда они цветут.
– А все драпировки мебелей, ширм, каминных экранов вышила сама матушка, – пояснил Николай Павлович, – со своими фрейлинами.
В гостиной на столе лежал альбом в кожаном переплете с вензелем императрицы, в котором посещавшие павильон могли оставить свои замечания и пожелания, многие из которых потом выполнялись. Так появилось по чьему-то пожеланию в павильоне фортепьяно, пояснил Николай Павлович, показывая на английский инструмент с корпусом из наборного дерева.
По стенам висели картины и раскрашенные акварелью гравюры с видами Павловска, поднесенные императрице и ее покойному супругу Сильвестром Щедриным и другими русскими художниками, что свидетельствовало о незаурядном вкусе императрицы.
Когда высокие гости покинули павильон, две девушки, находившиеся там с гувернанткой, оттаяли и защебетали, как весенние птицы, звонко и беззаботно.
– Жуковский! Ты видела Жуковского с великим князем?..
– Боже, неужели возможно такое счастье, вот так просто встретить великого поэта?!
– Ты видела, как он грустен?
– Говорят, он несчастен и влюблен в свою дочь…
– Нет, что ты такое говоришь? Это – сплетни. У него нет дочери. Я верно знаю, он влюблен в собственную племянницу и ему не разрешают на ней жениться.
– Как можно жениться на племяннице? Церковь не разрешает такого брака…
– Вот так ему и говорят. Но он ведь поэт!
– А что, поэту можно?
– Поэту можно все!
– Я бы пошла за него, он мил… И, кажется, размазня…
– Это неприлично, мадемуазель Китти, – наконец сделала замечание одной из них гувернантка.
– Что неприлично, позвольте спросить вас? – едко вскинулась девушка.
– Обсуждать так незнакомого вам человека.
– А знакомого можно? – еще более ядовито спросила воспитанница.
– Знакомого тем более неприлично.
– Значит, неприлично просто все на свете. Для вас. Я думаю, что жить, просто жить, тоже неприлично!
Гувернантка не знала, что ответить, и поэтому сочла, что в ее случае благоразумней просто отвернуться от собеседницы.
Жуковский, когда они перед Павловским дворцом распрощались с великим князем Николаем Павловичем, хотел предложить Уварову доехать до Царского Села, чтобы познакомиться с племянником Василия Львовича, поскольку они уже здесь, да не решился, подумав, что тот не поймет его желания в день представления императрице увидеть еще и какого-то мальчишку, пусть и хорошего поэта.
И он решил отложить свидание это до следующего раза и не объяснять Уварову, почему его так влечет туда, и посетить Пушкина одному, без докучливых свидетелей.
Случай побывать в Лицее предоставился осенью, когда он по приглашению государыни императрицы Марии Федоровны три дня гостил у нее в Павловске. На этот раз он поехал туда один и застал у государыни небольшое, но избранное общество. Вечерами они, чередуясь с Нелединским-Мелецким, читали свои стихи императрице. Как-то днем он под предлогом поэтической минуты сбежал из Павловска и через три четверти часа быстрым шагом уже оказался в Царском Селе, где рассчитывал найти этого соловья из Лицея.
Пушкина он не застал и ходил вдоль канала по Садовой, размеренно помахивая тростью.
Пушкин с Дельвигом возвращались из кондитерской Амбиеля, в которой они бывали постоянно, и оживленно разговаривали. Они прошли мимо высокого мужчины с тростью, который внимательно на них посмотрел. У подъезда их остановил лицейский швейцар и обратился к Пушкину:
– Вас ждут, Александр Сергеич!
– Кто? – спросил Пушкин. – Родители приехали? Почему не в положенный день?
– Нет, – сказал швейцар. – Господин Жуковский. Он испросил разрешения на встречу у господина директора.
– Жуковский?! – ахнули вместе два друга.
– Где он? – спросил Пушкин.
– Вон они гуляют, – показал, прищурившись, швейцар. – Господин директор уж так звали их к себе, но они решили прогуляться.
Жуковский медленно шел вдоль канала.
Пушкин стоял и медлил.
– Иди! – подтолкнул его барон Дельвиг.
Пушкин оглянулся на него:
– Тося, неужели он и вправду ко мне? Неужели знает про меня?
– «Пушкин! Он и в лесах не укроется, лира выдаст его громким пением…» продекламировал барон Дельвиг свои стихи, посвященные другу. – Иди, Саша!..
А потом стоял и смотрел, как шел Пушкин до Жуковского, как раскланивался, как поэт что-то говорил своему младшему собрату, а тот внимательно слушал.
Беседа их завязалась просто и душевно. Жуковский был в прекрасном расположении духа.
– Спокойная жизнь при дворе всегда идет на пользу как желудку, так и духу, – пошутил он. – Что вы пишете сейчас?
– Меня то поносит стихами, то закрепит. Летом было не до стихов. Сейчас, я чувствую, пора ставить клизму! – Пушкин легко перенял легкий тон Василия Андреевича.
– Мне нравится здесь летом, – согласился Жуковский. – Меня императрица зовет к себе в чтецы, вот думаю, согласиться ли?
– Мы все рвемся отсюда, а вы хотите себя заключить… Нам кажется, что нет места унылей.
– Коли вы так рветесь в свет, то должны знать одно, мой милый друг; в большом свете поэт, заморская обезьяна и ventrilogue и тому подобные редкости стоят на одной доске, для каждой из них одинаковое, равно продолжительное и равно непостоянное внимание. Это вам надо знать, вступая в этот свет, чтобы не обольщаться своим значением, знать, что ваш ум, сердце, поэзия в большом свете никому не нужны, что чревовещатель с его искусством вызовет больший интерес, да и сами почести в свете – сущая низость.
– Однако все добиваются этих почестей.
– На самом деле, что нужно поэту? Всего лишь хорошая комната, в ней хорошие крепкие шкафы для книг, недосягаемые для мышей, этих сущих отродий, отточенные перья да стопка бумаги… – Он помолчал и посмотрел на Пушкина. – И не вздумайте быть полезным для общества – это химера, которая может казаться чем-то существенным только в глубокой провинции, здесь, при дворе, ее иметь невозможно; может быть, придет такое время, когда она обратится в существенность, теперь же стоит только поглядеть на тех людей, которые посвятили себя общеполезной деятельности, чтобы сказать себе, как эта цель безумна! Будешь биться, как рыба об лед… убьешь в себе прежде смерти то, что составляет твою жизнь, и останешься до гроба скелетом.
– А если нет возможности жить независимо, частной жизнью?
– Это вопрос, который я сейчас, с помощью моих друзей, и решаю. Тургенев с Уваровым хотят добиться для меня пенсиона, как для поэта. Издадут мои сочинения, а также положили основать журнал, который и будет приносить постоянный доход.
– Я обязательно подпишусь на ваши сочинения, вся Россия подпишется. Что, Россия не в состоянии поддержать своего первого поэта? – с жаром сказал Пушкин.
– Я вам подарю свою книгу, как только она выйдет в свет, сберегите свои средства, – сказал Жуковский. – Вам, наверное, надо уже идти, я надеюсь, пока я в Петербурге, еще не раз навестить вас.
– Жаль, – сказал Пушкин, – что нас не выпускают никуда из Царского, а то бы я непременно нанес вам ответный визит.
– Подождем до лучших времен, – сказал Жуковский и улыбнулся своей милой улыбкой. Я думаю, мы будем друзьями.
– Я только могу об этом мечтать, Василий Андреевич! – сказал Пушкин и поклонился. – Пока вы для меня – учитель!
Жуковский радушно протянул ему руку:
– До встречи.
Пушкин стоял и смотрел, как он пошел быстрым шагом, помахивая тростью. Уже второй поэт посетил его здесь, первым был Батюшков. Что-то было в них такое, что объединяло этих двух разных людей. Какая-то тоска. Уныние. Что-то снедало их изнутри. Разве поэт обязательно должен быть снедаем тоской? Смотря вслед этой высокой фигуре, он подумал, что отчего-то коротышка Батюшков был ему ближе.
При встрече в Царском Селе они разговорились легко, непринужденно, вспомнив, как встречались в доме у графа Бутурлина. Нашаливший, маленький Саша был наказан и сидел в гостиной за стенкой из стульев, остальные дети играли поодаль. Так, через стенку, они и беседовали в первый раз.
– А потом пришел отец хозяйки и освободил тебя, – улыбнулся Батюшков.
– Мой крестный, – подчеркнул Пушкин. – Артемий Иванович был моим восприемником при крещении.
Батюшков посетовал, что библиотека графа сгорела в московском пожаре, потом заговорил о послании Пушкина к нему, только что напечатанном.
– Знаешь ли, Александр, что оно мне напомнило?
– Что?
– Стихи Батюшкова.
Пушкин довольно рассмеялся.
– Стараемся! Быть похожим на Батюшкова уже неплохо!
– А что сейчас пишешь?
– «Бову», шутливую поэму в вольтеровском духе.
– И принес он голову Дадона на блюде Милитрисе, закрытую ширинкою, и говорит: «Излечил я твоего короля от сердечной раны», – печально покачал головой Батюшков. – Посмотрела она и охнула: «Я велю тебя казнить, злой лекарь!»
– И рече Бова: «Стой, не торопися, государыня, матушка моя! Я не лекарь, а твой сын Бова-королевич…»
– И положил Бова родную мать живою в гроб и велел закопать… Шутливая поэма! Отдай ее мне. Ты только испортишь сюжет, а я давно о ней думаю, – сказал Батюшков.
– Бери, – тряхнул головой Александр, впервые называя его на «ты».
Батюшков даже не улыбнулся, только задумался о чем-то тяжко.
А Пушкин почему-то почувствовал, что ни он, ни Батюшков «Бову» никогда не напишут.
Глава семнадцатая,
в которой происходит битва с царским садовником и его людьми. – Благородный пансион при Лицее. – Левушка Пушкин и Павел Воинович Нащокин. – Рассказы Нащокина о своем детстве. – История двоих дураков, Карлы-головастика и плешивого Алексея Степановича. – Государь Павел I и дурак. – Кондитерская Амбиеля. – Осень 1815 года.
Воспитанники устроили засаду возле царского сада: Броглио, Малиновский, Пушкин, Пущин, Дельвиг, Данзас и еще двое-трое. Они проследили, как двое рабочих протащили по саду корзину, полную спелых яблок.
– Главное, – приподнимая голову, шепотом наставлял остальных Броглио. – это внезапность нападения. Сперва надо ошеломить врага, а пока он придет в себя, позиция будет за нами!
– Может, все-таки лучше ночью? – осторожно заметил Данзас. – Я не очень хорошо бегаю.
– Да и я тоже, – поддержал его барон Дельвиг. – Только не подумайте, что я боюсь…
– В вашей смелости, господа, – велеречиво произнес Броглио, – никто не сомневается. Медведь и Тося могут остаться здесь, – великодушно разрешил он. – Добычей мы, разумеется, с вами поделимся. – Он повернулся к Пушкину. – Обезьяна полезет на дерево. А мы с Казаком будем в арьергарде, если придется отступать. Остальные собирают яблоки!
Рассредоточившись, подростки осторожно пробрались в царский сад, принялись трясти яблони. Под многими яблонями стояли колья, поддерживающие отягощенные плодами ветви.
Неожиданно между деревьями возник царский садовник Лямин с двумя мужиками.
– Лямин! – закричал кто-то, заметив его первым.
Грабители дружно сорвались с места, но не тут-то было, кого-то из них схватили. Но свои его не бросили, а когда завязалась драка, повыхватывали колья, стали отбиваться от мужиков, которые, впрочем, действовали против барчуков только голыми руками, опасаясь причинить им вред. Потому лицеисты и отбились успешно.
Бежали из сада, не бросив добычи, с полными сюртуками яблок, не спелых, зеленых, но таких сладких, как бывает сладок всякий запретный плод. Жизнь была беззаботная и веселая, никого на свете не боялись, никого не слушались.
По дороге Пушкин сказал барону:
– Зайдем к моему братцу в пансион, проведаем, дадим яблочка откушать?
– Зайдем, – согласился барон.
Благородный пансион находился в полутора верстах от Лицея, в Софии. Лицеисты редко посещали его, лишь два-три раза в год, когда устраивали совместные спектакли или балы. Но отношение лицеистов к пансионерам было такое же, как отношение гвардии к армии, в массе своей лицеисты чуждались пансионеров, смотря на них сверху вниз, с некоторым пренебрежением; но это не было законом, хотя бы для Пушкина, у которого там находился брат Левушка.
Два приятеля прошли эти полторы версты, проведя время в приятной беседе.
– Мне совершенно непонятно, – говорил барон Дельвиг Пушкину, – почему у нас совсем нет народных драматических произведений. А между тем русская история обильна происшествиями, которые сами напрашиваются в трагедию. Правда, Саша?
– Ну кое-что все-таки имеется. Ты забываешь, например, про Озерова…
– Да, Озеров, согласен. – Барон потер переносицу, будто вспоминал. – Он, без сомнения, имеет большие заслуги. Но он не народен. Все построение его драм заимствовано из французской школы, а растянутый александрийский стих совсем не свойственен нашему языку.
Разговор, как чаще всего бывало между ними, шел о литературе. В Царском Селе как раз наступило время дневного гулянья. Навстречу им попадались дамы под зонтиками, молоденьких девушек сопровождали гувернантки, с некоторыми из которых лицеисты были уже знакомы. Пушкин переглядывался с ними, вежливо, как бы со значением, раскланивался. Подслеповатый Тося следовал ему, каждый раз выспрашивая:
– А кто это был?
На сей раз попалась им матрона с двумя молодыми дочерьми, одна из которых была очень миловидна, и длинноносой гувернанткой, не лишенной, впрочем, определенного шарма.
– А это кто? – поинтересовался Дельвиг после поклона, когда они прошли несколько шагов по дороге и он уже не мог быть услышан.
– Сестры Вельо с матерью, – пояснил Пушкин. – И мамзель Шредер…
– А какая из сестер красивей?
– Конечно, Софья… А впрочем, какая тебе разница, коли ты все равно не видишь?
– Не вижу, – согласился барон. – Но мне было бы приятней думать о встрече, если бы это была встреча с дамой красивой, нежели с какою-нибудь дурнушкой. – И он характерно причмокнул. – Ты не согласен?
Из окон небольшой деревянной дачки в несколько окошек с резными наличниками, с оштукатуренным маленьким портиком у крыльца доносилась музыка. Играли на рояле. Кажется, Бетховена. Играли в четыре руки, чуть сбиваясь, но, видимо, с удовольствием. Кто это был? Две девицы, скучающие в одиночестве? Или девица со своим кавалером? Бог знает!
– Кажется, Бетховен? – прислушался барон.
Пушкин промычал что-то неопределенное в ответ. Он шел, о чем-то задумавшись и совершенно выпав из разговора. Так бывало с ним довольно часто, когда он умолкал даже на полуслове, барон знал это и потому только взглянул на него и молча, больше ничего не спрашивая, пошел рядом.
Проехала карета цугом с гербом на дверце, с занавешенными окнами, с двумя рослыми лакеями на запятках.
Потом они встретили князя Кочубея, который раскланивался со знакомцами с мягким достоинством высшего круга французского, с приветливостью улыбки и приема, с аристократической красой, устоявшей против разрушительности времени. При всем при этом он был привлекателен и прямодушен…
Саша Пушкин вывалил зеленые недозрелые яблоки на кровать, бухнулся рядом, заскрипев пружинами матраса. Левушка схватил яблоко, крепкими белыми зубами, выделявшимися на смуглом арапском лице, вцепился в него с такой силой, что белый сок обрызгал ему щеки.
– Яблоки, конечно, дрянь! – сказал Саша. – Но похищены из царского сада. Нечто вроде подвига Геракла. Это придает им особенную прелесть.
– Да, кислые, – согласился, сморщившись, Левушка.
– Однако запретный плод всегда слаще, – сказал барон.
– А где Павел Воинович? – поинтересовался Пушкин у брата. – Люблю побеседовать с ним. Замечательный рассказчик. Ты ведь, Тося, не знаком еще с Павлом Войновичем? – спросил он у Дельвига.
– Нет, Бог не привел, – отвечал тот. – А кто это?
– Нащокин. Древнего рода. Занятная, братец, личность. Первостатейный рассказчик. Но вроде тебя – рассказывать мастер, а писать – лень.
– Ну, я все-таки иногда пишу, – скромно признался барон.
– Сейчас я его приведу. Он тоже будет вам очень рад, – обрадовался Левушка.
– Почту за честь познакомиться, – сказал барон.
Левушка скрылся.
– У Льва прекрасный литературный вкус, – сказал Пушкин Дельвигу. – И, кажется, умный мальчик. Я рад, что он здесь, и чувствую, что мы будем друзьями. И братьями, не только по африканской нашей крови. А на стихи у него память: раз-два прочел – и помнит наизусть. Хранит в памяти «Тень Баркова», которую я написал в его возрасте, и еще сотню-другую стихов.
– Так ведь есть в кого, – усмехнулся Дельвиг.
– Ты мне льстишь, братец, у меня память много хуже. Правда, на плохие стихи. Хорошие тоже помню с первого раза.
В дверях появились Левушка и Нащокин, подросток постарше Левушки, с открытой, доверчивой улыбкой.
– Знакомьтесь, – сказал Левушка, подталкивая вперед Нащокина. – Павел Воинович Нащокин. Мой добрый приятель и однокашник по пансиону.
– Барон Дельвиг, – слегка поклонился, представляясь, Дельвиг. – Антон Антонович. Будем друзьями. Зови меня Тосей, как все зовут, – добавил он по-простецки. – Не будем чиниться…
– Ну до чинов нам еще далеко, а вот по древности рода, тут Павел едва ли не первый будет. – Пушкин приобнял Нащокина. Расскажи нам что-нибудь. Страсть как люблю твои рассказы, душенька Павел!
– Да какой же рассказ без доброй чарочки?! – улыбнувшись, воскликнул Нащокин.
– Чего нет, того нет, – развел руками Пушкин. – У нас в Лицее мигом достали бы у гувернеров. За неимением лучшего будем есть яблоки из царских садов. Царя теперь нет, по Европам кочует, так его садовнику Лямину некому пожаловаться. А для нас, кроме царя, власти нет!
– Да, – согласился Дельвиг. – Второй год без директора.
– А Гауеншильд разве не директор? – поинтересовался Нащокин.
– Это он у вас в пансионе директор, а у нас токмо исполняет должность… – сообщил Пушкин.
– Да и то плохо, – добавил Дельвиг.
– Из рук вон плохо, – поддержал его Пушкин. – Десерта у нас совсем нет за обедом, весь десерт оставляет себе, а нам, видите, приходится добывать себе десерт самим…
– Так что вы лицезреете перед собой лихих людей, случаем избежавших палок, – завершил Дельвиг.
– Ну коли всухую рассказывать, расскажу-ка я вам, как в первый раз приобщился Бахусу, – начал Нащокин. – До пансиона я с братом воспитывался дома. У нас было множество учителей, гувернеров и дядек, из коих двое особенно для меня памятны. Один пудреный, чопорный француз. Бог с ним, а другой – которому я обязан первым своим пьянством. Вот как это случилось. Однажды, скучая на вечернем уроке, когда учитель занялся с братом моим, я подкрался и задул обе свечки. Матери моей, Клеопатры Петровны, дома не было. Случилось, что во всем доме, кроме этих двух свечек, не осталось огня, а слуги все ушли. Учитель насилу их нашел, насилу добился огня, насилу добрался до меня и в наказание запер меня в чулан. А в чулане, как водится, хранились разные съестные припасы. Я утешился, отыскал изюм, винные ягоды и наелся вдоволь. Между тем нащупал я и штоф, откупорил его, полизал горлышко, нашел его сладким, попробовал из него хлебнуть, мне это понравилось. Несколько раз повторил я сие испытание – и свалился без чувств.
– Забавно, – сказал Дельвиг. – Хорошо ты, наверное, присосался.
– Между тем матушка приехала. Учитель рассказал ей мою проказу и с ней отправился в чулан. На полу разбитый штоф, будят меня, а от меня водкой несет, как от Панкратьевны «Опасного соседа»…
Все рассмеялись.
– Утром проснулся, голова болит, смутно помню вчерашнее. Гляжу в окно, а на повозку пожитки моего незадачливого учителя грузят, а все батюшкины дураки собрались вокруг него, кланяются и прощаются…
Снова засмеялись слушатели.
– Батюшка мой давно помер, а дураки его остались, тьма-тьмущая была у него этих дураков, вот закончу учение, определюсь в гвардию и выпишу всех, кто жив еще, к себе. Первого Алексея Федоровича, Карлу-головастика. Второго дурака, Ивана Степановича, плешивого, с волосами на одних висках, этот понравился Павлу Петровичу, был взят к его двору, а после смерти государя прислан батюшке обратно, теперь же живет в костромской нашей деревне. Раз его император Павел чуть не сослал в Сибирь. Шутки его отменно нравились государю. Однажды царь спросил его, что родится от булочника? «Булки, мука, крендели, сухари и прочее», – отвечал дурак. «А что родится от графа Кутайсова?» – «Бритвы, мыло, ремни и прочее». Кутайсов был его брадобрей. «А что родится от меня?» – поинтересовался государь. «Милости, щедроты, чины, ленты, законы, счастие и прочее». Государю это очень полюбилось. Он вышел из кабинета и сказал окружающим его придворным: «Воздух двора заразителен, вообразите: уж и дурак мне льстит. Скажи, дурак, что от меня родится?» – «От тебя, государь, – отвечал, рассердившись, дурак, – родятся бестолковые указы, кнуты, Сибирь, каторга и прочая». Государь вспыхнул и, полагая, что дурак был подучен на таковую дерзость, хотел узнать непременно кем. Иван Степанович наименовал всех умерших вельмож, ему знакомых. Его схватили и повезли в Сибирь, но из Рыбинска воротили.
– Забавно! – еще раз сказал свое излюбленное словцо Дельвиг. – А я бы сейчас не прочь был бы полизать горлышко хоть какой-нибудь бутылки из первого твоего рассказа.
– Полизать горлышко! Хорошо сказано, – рассмеялся Пушкин.
– Мне мамаша вчера прислала с человеком денег, может быть, мы отправимся к Амбиелю? – предложил Нащокин. – Попьем кофею?
– Ура-а! – вскочил Левушка. – С пирожными! Люблю тебя, братец! – поцеловал он Нащокина.
– А что? – согласился Дельвиг. – Поглазеем на барышень.
– Особенно ты, Тося, с твоей близорукостью, – поддел его добродушно Пушкин.
– Я чувствую женщин по запаху и цвету…
– Ты же путаешь зеленый с красным, – еще раз зацепил Пушкин.
– В этом и есть самый шарм! – парировал Дельвиг. – Она краснеет, а тебе кажется, что она зеленая, как крокодил…
Тут уже расхохотались до колик.