355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Александров » Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 » Текст книги (страница 27)
Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"


Автор книги: Александр Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 56 страниц)

Глава восемнадцатая,

в которой рассказывается о нравах лейб-гусар, стоящих в Царском. – Генерал-майор Василий Васильевич Левашов. – Граф Аракчеев абонирует тело Варвары Петровны Пуколовой на бессрочное время у ее мужа, но делит ложе с полковником Крекшиным. – Как обер-секретаря Святейшего Синода обвенчали с тринадцатилетней девочкой. – Аракчеев катает Пуколову на закорках у себя в приемной. – Лицейские в манеже. – Филипп Филиппович Вигель со своим любовником Ипполитом Оже. – Корнет Алексей Зубов. – «Лучшее шампанское – это водка! Лучшая женщина – это мальчик!» – Осень 1815 года.

Вернувшись в четырнадцатом году из Франции, лейб-гвардии Гусарский полк квартировал постоянно в Царском Селе, не считая короткой отлучки, когда в пятнадцатом году в июне месяце полк снова выступил в заграничный поход против сбежавшего с Эльбы Наполеона, однако в октябре уже снова вернулся, так и не приняв участия в боевых действиях. Лейб-гусары стали непременным знаком царскосельского пейзажа: их красный ментик и доломан с золотым шитьем мелькали на аллеях, как яркая грудка снегиря мелькает среди стаек других серых и пестрых птичек. Правда, вне строя им разрешалось носить простые двубортные кителя и фуражные шапки без козырьков с красными тульями и околышами синего цвета, но они предпочитали красивую парадную форму с высокими киверами. Особым шиком считался у них французский трофейный кивер, который был и выше, и шире нашего, и султан из петушиных перьев был у него подлиннее. В непогоду гусары накидывали широкие плащи из серого шинельного сукна со стоячим синим воротником даже поверх парадной формы.

Лейб-гусары стали украшением всех салонов, дневных и вечерних царскосельских гуляний и, наконец, просто обыденной жизни. Они носили награды, полученные на полях сражений, а поскольку наград было много, а на груди у кавалериста между краем мундира и лядуночной портупеей оставалось слишком мало места, то явилась среди них мода делать их маленькие копии и носить на планке в виде наградного золотого или анненского оружия на левой стороне груди. Их полюбили матушки семейств, где были дочери на выданье, ибо все они были наследники богатейших состояний, по ним вздыхали сами дочери и молодые жены придворных, поскольку к богатству почти каждого из них почти всегда можно было приплюсовать и красоту, и стройность стана, и манеры.

Гусары порой были умны и образованны, но у аббата Николя воспитывался отнюдь не каждый, не каждый успел поучиться в Московском и Геттингенском университете, как, например, поручик Петр Каверин, однако почти все они принадлежали к богатейшему и образованнейшему классу, почти все они были чванливы, как вообще чванлив этот класс, и наивны, как наивна бывает молодость; развращенные войной и походной жизнью, царскосельские гусары славились своим беспутством, пьянством, цинизмом и наглостью. Их свобода в обращении, привнесенная из чужих краев и чужими учителями в их души, выражалась в нарушении всех приличий и общепринятых норм. Впрочем, как люди из общества, они хорошо знали, как и где этой свободой можно пользоваться, а где надобно и приличие соблюсти.

Гусары стали захаживать на экзамены лицеистов, а лицеисты наладились посещать манеж. Гусарская вольность многим лицеистам, отличавшимся серьезностью, претила, и они прекратили эти посещения; но Пушкин среди них чувствовал себя как рыба в воде. В манеж очень кстати зачастили и местные дамы, так образовалось на галерее в манеже некое место для встреч, вроде курзала на курорте. Манеж пах свежим навозом, лошадиным потом и дамскими духами со стойким и сильным запахом; в нем гулко раздавались команды, удары хлыста по крупам, нервное лошадиное ржанье, веселый гусарский посвист и дамский смех…

Поначалу в манеже занимались верховой ездой только эскадронами и по одиночке сами гусары, но потом разрешили и частные занятия для дам, а с лицеистами, по просьбе начальства, стал заниматься хвастливый полковник Дмитрий Иванович Крекшин и туповатый, но добродушный штаб-ротмистр барон Иван Федорович Кнабенау. Иногда появлялся и генерал-майор Василий Васильевич Левашов, командир лейб-гвардии Гусарского полка, человек весьма неприятный, принесший из Кавалергардского полка, где он служил прежде, все замашки фанфаронства, которыми этот полк отличался. Он был в большом фаворе у вдовствующей императрицы, которая звала его «черненькие глазки».

Левашова они знали хорошо, он присутствовал на их экзаменах при переводе в старший возраст и даже спросил одного из воспитанников что-то из истории. Здесь, в манеже, где он был в своей тарелке, генерал был снисходителен и весел. Он приветствовал лицейских обыкновенно по-французски:

– Bonjour, messieurs!

И покрикивал добродушно на неловких воспитанников.

Не таков был, как рассказывали, Черненькие Глазки с рядовыми гусарами, молодцами сплошь из Малороссии и Южной России, где говорили также на наречии почти малороссийском.

Однажды он приказал вахмистру, чтоб на другой день его эскадрон был собран в манеж, а сам уехал в Петербург. Вахмистр передал приказ эскадронному начальнику, но последний напомнил, что завтра великий церковный праздник и, стало быть, учений быть не должно. И тоже уехал. Вернулся Левашов прямо в манеж и не застал эскадрона. Он поехал домой и послал за вахмистром, которого приказал наказывать палками, пока сам обедал. Старика вахмистра засекли насмерть, он умер в лазарете. Вся гвардия возмущалась поступком Левашова, эскадронный начальник полковник Злотвинский вышел в отставку, а Левашов был по-прежнему в царской милости.

Полковник Крекшин, непосредственный учитель лицейских в верховой езде, был личностью еще более замечательной. Он завел любовную интригу с очаровательной госпожой Пуколовой, женой статского советника, теперь уже бывшего обер-секретаря Святого Синода Ивана Антоновича Пуколова. Само событие было бы ничуть не примечательным, мало ли у гусар было интрижек, если бы эта милая и очаровательная госпожа не была фавориткой всесильного Аракчеева. Бывший обер-секретарь теперь был уволен от своей должности, но относился к жизни философски; Крекшин не мог сказать, какой тот был секты, верно, им самим придуманной; он ум и совесть считал товаром и продавал тому, кто больше даст денег; тело своей супруги также отпускал напрокат, но граф абонировал тело госпожи Пуколовой на бессрочное время. Крекшин за пуншем любил рассказывать, как им приходится обманывать старого дикобраза (так с любовницей они называли Аракчеева), используя время для свиданий, которое предоставлял ей ее собственный муж, делавший благодаря ей свою карьеру. Сам муж на досуге окончательно занялся, по его же словам, промышленностью: доставлением желающим табуреток и миндалий (табуретками господин Пуколов называл орденские звезды, а миндалиями – медали; табуретка стоила 10 000 рублей, а миндаль – 5000).

Красавица Пуколова была с чуть раскосыми глазами, по матери калмычка, по отцу урожденная Мордвинова. Вернее, считалась урожденной Мордвиновой. Мать ее разъехалась с Мордвиновым через семь месяцев после свадьбы, а еще через пятнадцать лет он преставился. Однако у нее осталась тринадцатилетняя дочь. Со стороны законных наследников возникли претензии; они уверяли, что дочь незаконнорожденная, и не возражали против узаконенного права вдовы на седьмую часть имения и четырнадцатой части движимого имущества, но по закону требовали предоставить остальное имение им, как прямым и единственным наследникам. Мать надоумили обратиться к обер-секретарю Синода Ивану Антоновичу Пуколову, именно в Синоде решались подобные дела.

– Извольте, сударыня, – сказал обер-секретарь, – я согласен обладить дело, да только с условием.

Вдова вскрикнула в восторге:

– Сколько изволишь, батюшка, назначить, столько и будет!

Имение было в две тысячи душ.

Счастье шло Ивану Антоновичу в руки, и он ухватил свой хитрый ум в зубы.

– Выдайте за меня вашу дочь!

– Батюшка, помилуйте, ведь всего тринадцать годков.

– Ну, сударыня: либо рыбку съесть, либо на хуй сесть!

– Помилуйте, как вы можете такое говорить даме?

– Кому же это говорить, как не даме? Впрочем, как вам будет угодно, только без этого я не берусь обработать ваше дело. Решайтесь скорее, и я спущу ваше дело как по маслу. Скажу вам, что у меня теперь три бороды в горсти, – он имел в виду членов Синода, – и я как хочу, так и поворочу, но еще два-три заседания, и бороды выскользнут у меня из горсти, как щеглята из западни. Торопитесь, надо ковать железо, пока горячо!

Через несколько дней Пуколова обвенчали с девочкой, да обер-секретаря Святейшего Синода обвенчали бы хоть с фарфоровой куклой. Мордвинова выиграла процесс.

Девочка быстро повзрослела, была нрава бойкого и держала своего мужа и теперешнего любовника, дикобраза Аракчеева, в ежовых рукавицах. Дикобраз души в ней не чаял, она стала всесильна так же, как и он. Генералы приезжали к ней с визитом и ждали ее выхода в зале. Через знакомство с ней можно было составить любую протекцию, потому что добиться любой государевой милости в свою очередь можно было только через кабинет вельможи. Вельможей в Петербурге называли Аракчеева. И только его одного. Как будто других вельмож не было.

Любимой в репертуаре полковника Крекшина была история, которую он называл: «Как граф Аракчеев лошадью служил».

Обыкновенно на дружеской пирушке кто-нибудь подначивал полковника:

– Расскажи-ка нам, брат Димитрий, как граф Аракчеев лошадью служил!

– А вот слушайте: лежим мы раз с Варварой Петровной… – начинал Дмитрий Иванович свой рассказ, и на этих словах всегда начинался смех, который уже не прекращался до самого конца истории, потому что как-то раз, когда он ее рассказывал, Пушкин на этих словах вставил:

– А между нами лежит граф!

Каверин продолжил:

– И храпит!

– Как лошадь, – давясь от смеха, уточнил Молоствов.

– Гляжу я, – продолжил Пушкин, – а это и впрямь лошадь! Варвара Петровна, кричу я, а где же граф?

– Господа! – взмолился Крекшин. – Если не прекратите, я не буду рассказывать!

Надо сказать, что, рассказывая эту историю, он каждый раз сильно рисковал закончить свою службу где-нибудь на Кавказе, в армейском полку, но, как говорится, ради красного словца…

Аракчеев заезжал к госпоже Пуколовой обыкновенно после утреннего смотра или развода, часов в двенадцать. Варенька в это время еще нежилась в постели, едва отпустив от себя бравого полковника. Граф проходил через залу, где паслись в ожидании генералы, прямо к ней в будуар. Если она была в настроении, граф доказывал, что он мужчина, даже не разоблачаясь, и довольный собой покидал ее. Однажды они заспорили о каком-то военном предмете. Граф был совершенно уверен в своей правоте, но Пуколовой об этом предмете рассказал один из просителей, который, очень кстати, как она знала, находился в сей момент в приемной. У него и спросили. Пари держали a discretion, что значило «без ставки», то есть каждый мог назначить любую цену. Граф хотел получить только то, за чем ездил, но в позе, которая госпоже Пуколовой претила, а его, наоборот, возбуждала без меры, однако выиграла пари Пуколова и в отместку графу решила подшутить над ним.

На глазах у всего генералитета граф Аракчеев вывез свою любовницу в одной батистовой рубашечке на закорках и с лошадиным ржанием провез ее по зале, сделав круг. Онемевшие генералы не знали, как себя вести. Раскрыв рты и затаив дыхание, они слушали, как стучат по паркету, словно копыта, подкованные графские сапоги и как подпрыгивают у графа на плечах розовые перси его наложницы.

И только один из них, на всякий случай, похлопал и тихо прокричал:

– Браво!

Граф Аракчеев за смелость подмигнул ему и впоследствии выделял среди прочих.

Гусарам нравилась эта история, потому что она, кроме всего прочего, еще и несколько по-другому высвечивала характер графа, у которого была слава изверга и монстра и которым разве что детей не пугали. А шутка была на их манер, совершенно гусарская, хотя граф был из артиллеристов. Особую пикантность ей придавало то, что граф, по слухам, не умел ездить верхом.

– Сам не умеешь, вози других, – смеялся Крекшин.

Как-то манеж посетил забавный человек, Филипп Филиппович Вигель. Его черные, как смоль, раскаленные, как угли, глаза на круглом лице, обыкновенно лукавые, загорались адским пламенем, когда он смотрел на молодых длинноволосых корнетов и поручиков с серьгой в ухе. Эта мода, носить серьгу, пришла тогда с Кавказа и через казаков проникла к гусарам. Сам он серьги, разумеется, не носил, он был чиновником Московского архива Коллегии иностранных дел и, как человек чиновный, такой вольности допустить не мог. Оставалось удивляться, как вообще эта мода могла возникнуть, видно, виной тому была свобода, пришедшая вместе с военными из заграничного похода, где отпустили длинные волосы не только кавалеристы, но и армейские пехотные офицеры, и даже нижние чины, что объяснялось походными условиями жизни. Сохранялось еще в это время и парижское разрешение царя носить вне строя партикулярное платье. В Петербурге, где от военных мундиров раньше некуда было деться, теперь многие продолжали ходить во фраках и сюртуках.

Вигель стоял у барьера манежа с табакеркою в руках, которую он вертел, играя ею и особенным манером постукивая по ней, а взявши табаку, как будто клевал по ней пальцами, как птица клюет клювом, когда готовился сказать что-нибудь колкое и забавное… Язык у него был остер.

Он привез с собой молодого француза в мундире подпрапорщика Измайловского полка, который вступил в нашу гвардию в Париже. Звали его Ипполит Оже, как говорили, он был на содержании у капитана своего полка.

Он часто, к слову и без такового, приговаривал:

– Мой капитан, мой добрый капитан!

При упоминании капитана Вигель обыкновенно надувал маленькие красные губки, и они превращались у него в вишенку, а в глазах загорался злой огонек. Впрочем, он мог бы и не ревновать, гвардейцы уже наигрались этой французской игрушкой, и молодой искатель счастья пошел по петербургским гостиным, где даже имел успех. Война окончилась, и на французов снова явилась мода.

Пушкин обратил внимание на Вигеля, но тогда случай не свел их, знакомство состоялось некоторое время спустя, но это уже другая история.

Ипполиту Оже сразу приглянулся молодой красавец корнет Алексей Зубов, томный, чуть с ленцой, но не лишенный французского остроумия, столь близкого и приятного Ипполиту, и молодых людей с тех пор часто видели вместе.

Оже, как и Зубов, стал носить серьгу, подкрашивать ресницы и брови, но вне службы и подальше от Петербурга, поскольку, узнай об этом великий князь Константин Павлович, шеф всех гвардейских полков, с изволения которого он был принят в гвардию, он оторвал бы ему серьгу вместе с ухом и выслал бы подпрапорщика вместе с оторванным ухом из Петербурга в одночасье.

Сегодня на галерее собрались чаще всего бывавшие в манеже Пушкин, Вольховский, как мы знаем, готовивший себя в военную службу, Пущин, Паяс Миша Яковлев, шалун Броглио, помешанный на лошадях, Дельвиг и еще несколько человек.

– Молоствов, Молоствов, поводьями не играй! – кричал Крекшин с середины манежа широкоплечему корнету, скакавшему по кругу.

Тот, улыбаясь и обращая свое сияющее здоровьем и счастливым духом лицо к лицеистам, собравшимся на галерее, выкрикнул: – Господа! Сегодня у Велио литературный вечер, кто-нибудь из вас приглашен?

– Пушкин с Дельвигом, – крикнул Яковлев. – И ваш покорный слуга! – поклонился Яковлев.

– Ну как без Пушкина! – смеясь, проскакал снова мимо них Молоствов. – Наследник Державина! Позвольте, господин штаб-ротмистр, спешиться? – обратился он к Дмитрию Ивановичу, придерживая лошадь. – Хочется поговорить с господами лицеистами, а то все лошади да лошади! В пору сам заржешь!

И он действительно заржал, вслед за ним захохотали и лицеисты.

Молоствов, спешившись, подскочил к Пушкину и обнял его:

– Сашка, талантлив, черт! С экзамена тебя уважаю. Старик Державин проснулся, ей-Богу, спал и проснулся, – обратился он к другим гусарам, подъехавшим к барьеру манежа. – Спал вечным сном и проснулся. Гений, кричит, дайте его обниму. А его и след простыл.

– К нему Жуковский приезжал, – вдруг сообщил Броглио Молоствову.

– Не удивляюсь, – сказал тот. – Скоро ко двору позовут, – добавил он полушепотом. – А ты не ходи! – Он опять захохотал. – Скажись больным, а сам к гусарам! Шампанское жрать. Знаешь, какое лучшее шампанское?

– Аи, – быстрее всех вылез Яковлев.

– Моэт! – добавил Броглио, которому тоже страшно хотелось показать свою осведомленность.

– Дети! – усмехнулся Молоствов, показывая на них своим друзьям гусарам, тоже подъехавшим к барьеру манежа.

– «Вдова Клико», – сказал Пушкин, рассматривая свои руки. С недавних пор он стал следить за ногтями, ухаживал и обтачивал их пилочкой.

– Ну? – спросил остальных Молоствов. – Кто еще?

– «Вино кометы»! По комете одиннадцатого года, – деловито дополнил Дельвиг.

– Не спорю, все отменные сорта, но запомните, господа, лучшее шампанское – это водка!

Он переждал, когда смех немного стихнет, и продолжил совсем уж неожиданно:

– А лучшая женщина – это мальчик! – И он, хохоча, обнял Пушкина, тиская за плечи. – Каверин, я не прав?! – крикнул он выехавшему на манеж гусару.

– Не знаю, о чем ты, но, верно, прав! – крикнул Каверин.

Последнюю шутку услышал Вигель, сложил яркие губки в улыбку-вишенку и неожиданно причмокнул.

А Молоствов взял руку Пушкина в свою широкую ладонь и, рассматривая ее, сказал:

– Посмотрите, какие руки! Это руки поэта!

Пушкин почувствовал себя неуютно от такого внимания, но все же улыбнулся.

– Пусти руку, ноготь сломаешь! – сказал он гусару.

Глава девятнадцатая,

в которой Пушкин знакомится с графом Федором Ивановичем Толстым, прозванным Американцем, слушает его рассказы и рассматривает вместе с другими гостями его татуировки. – Граф Толстой-Американец принимает приглашение гусара Молоствова на дружескую пирушку. – Русская горка, шампанея и канарейки по вкусу для удовлетворения плотских желаний. – Барон Дельвиг пытается соблазнить мадемуазель Шредер. – Зима 1815–1816 года.

Среди множества гостей у вдовы банкира Велио Софьи Ивановны, урожденной Севериной, отец которой тоже был банкиром и давнишним постоянным жителем Царского Села, были и некоторые лицеисты. Миша Яковлев беседовал с Горчаковым, когда к ним подошел Пушкин и заговорщицки сообщил:

– Видите того курчавого, с красным лицом господина…

– С седыми волосами?.. – уточнил Яковлев.

– Да. Это граф Толстой-Американец! Алеут!

– А это кто? – поинтересовался князь Горчаков. – Из каких Толстых? И почему алеут?

– Я уж не знаю, из каких именно Толстых, но этот граф Толстой – известный бретер!

И Пушкин рассказал друзьям все, что ему было известно от Молоствова.

Граф Федор Иванович начинал службу в Преображенском полку, потом за дуэль был разжалован, переведен в другой полк, снова выслужил офицерский чин, снова хотели его разжаловать, но предоставился случай отправить его в кругосветное путешествие с Крузенштерном. Однако молодой шалопай не мог остановиться, он так довел капитана, что тот в наказание за шалости ссадил его с корабля на Алеутских островах, где он провел год или два среди аборигенов. С ним, по рассказам, ссадили на берег и его большую обезьяну, которая перевернула все вверх дном на корабле; по слухам, он эту обезьяну съел с голодухи на острове, пока его не подобрали аборигены, но граф всегда отрицал это. Он никогда не отрицал, что убил несколько человек на дуэлях, но история с обезьяной приводила его в бешенство. Говорили, что кого-то он убил только за вопрос об этой обезьяне. Вернувшись в Петербург через Сибирь, он снова принялся за старое: пил, кутил, играл в карты, приговаривая, что «только дураки играют на счастье».

– Молоствов просил меня быть осторожней на язык с графом, – добавил Пушкин. – И обещал познакомить, – с гордостью сообщил он.

– Может, не стоит? – усмехнулся князь Горчаков.

– Почему? – удивился Пушкин.

– Потому что, как показывает практика, стреляются обыкновенно хорошо знакомые люди…

– А-а! – махнул рукой Пушкин. – Как любит говорить наш Казак: Бог не выдаст, свинья не съест!

– Вот уже, – взмахнул рукой Яковлев, – повод для дуэли.

В это время раскрылись двустворчатые двери в столовую. Хозяйка дома Софья Ивановна Велио подошла к окруженному дамами Федору Толстому, прозванному Американцем, и пригласила его в паре с ней проследовать в столовую. Он взял ее за руку и повел в столовую. Сестры Велио тоже направились к гостям, причем Софья пригласила Александра Пушкина.

– Мне так приятно пригласить вас. Разрешите, я буду звать вас Сашей?

– Почту за честь, сударыня, – сказал польщенный Пушкин и проследовал с ней в столовую.

– Во! – сказал Миша Яковлев. – Француз пользуется успехом.

– Ничего удивительного, – сказал князь Горчаков. – Все Царское поет романсы на его стихи. А сестры каждый день занимаются музыкой со своим дядюшкой Теппером де Фергюсоном.

– Наш учитель музыки ее дядюшка? – спросил Яковлев. – С какой стороны?

– Его жена Жанетта Ивановна – родная сестра хозяйки, госпожи Велио. Их отец Северин, тоже банкир, как и покойный зять его придворный банкир барон Иосиф Велио…

– А-а… – покачал головой Яковлев. – Как же ты про всех все помнишь?

– Память хорошая, – улыбнулся Горчаков. – Светскому человеку должно все помнить…

В гостиной почти не осталось гостей.

– Этак мы с тобой, князь, без обеда останемся, – сказал Яковлев. – О-о! – показал он кивком головы. – Барона повели… Сейчас скушают…

Действительно, одна из дам, длинноносая мадемуазель Шредер, гувернантка сестер, вела барона Дельвига, плотоядно улыбаясь ему и получая взамен его смущенную улыбку.

Обед близился к концу, лакеи довершали одну из последних перемен кушаний.

Граф Федор Иванович Толстой сидел во главе стола рядом с хозяйкой. В соседстве с белоснежной скатертью и салфетками особенно выделялось его медно-красное лицо, как бы с навечно прилипшим тропическим загаром, обрамленное сверху черными с проседью, кучерявыми волосами. Пушкину, который не сводил с него глаз, даже показалось, что в графе тоже есть что-то африканское, отчего он почувствовал к нему симпатию.

Толстой бросил в тарелку смятую салфетку и довольно откинулся на спинку стула.

– Федор Иванович, голубчик, – обратилась к нему хозяйка, – потешьте гостей моих, покажите дамам свою грудь и руки, все так хотят посмотреть на ваши татуировки… Неужели и вправду вам сделал их сам алеутский король?

– Король этот был совершенный дикарь: он мог только плясать да таращить глаза, а татуировки у него делал главный визирь, если так можно выразиться, тоже, разумеется, дикарь, но ученый… А короля я обучил, как собаку. Я ему палку в воду кидал: пиль апорт! А он плавал и в зубах на четвереньках мне преподносил… Плавал он хорошо.

Дамы рассмеялись.

– Так что, уезжая, я оставил на островах ученого короля. Если дамы желают, я с удовольствием покажу им искусство алеутов.

– Желают, – сказала ему хозяйка.

– Покажите, Федор Иванович, – мечтательно вздохнули другие дамы.

Федор Иванович, очень довольный просьбой дам, начал расстегивать свой черный сюртук. Когда он распахнул его, у него на груди показался большой образ, в окладе, святого Спиридония, патрона всех графов Толстых, который Американец носил на груди. Положив его бережно перед собой на стол, он отстегнул запонки рубашки, открыл свою грудь и выпятил ее вперед.

Все за столом привстали с мест и стали внимательно разглядывать ее: вся она сплошь была татуирована. В самой середине сидела в кольце какая-то большая пестрая птица, нечто вроде тукана или попугая, в орнаменте из красно-синих закорючек… Дав зрителям насладиться этим видом, он спустил с себя сюртук и засучил рукава рубашки: обе руки его тоже были татуированы, их кругом обвивали змеи и какие-то дикие узоры…

Дамы охали и ахали без конца и с участием спрашивали:

– Вам было очень больно, граф, когда эти дикие вас татуировали?

– А чем они проковыряли узоры?

– Иголками, – отвечал граф. – Вот такими длинными иголками.

– Ах, какая страсть! Насквозь?

– Да нет же, только кожу колют, – пояснила одна дама другой.

Граф засмеялся и закончил, опуская рукава рубашки:

– Когда при Бородине меня ранило в ногу, это было много больнее… Впрочем, это еще далеко не все, – показал он на грудь. – Когда мы с господами выйдем после обеда покурить, там у вас в диванной, я покажу всю живую картину. В некоторых местах она даже двигается. Но это только для кавалеров, – уточнил, улыбаясь, он.

– А для дам не двигается? – наивно поинтересовалась одна из дам.

– Для наших дам она даже может заговорить! – улыбнулся граф Толстой.

– Неужели? – Вопрошавшая дама даже задохнулась от восторга, ее охватившего.

Пушкин понимающе переглянулся с сидевшим рядом с ним Горчаковым.

– Надеюсь, граф, вы нам расскажете какие-нибудь подробности из вашего пребывания среди дикарей, – сказал Молоствов, во все глаза смотревший на знаменитого кутилу и бретера, коего хотел бы иметь примером для себя и своих друзей.

Хотя Софья Ивановна была вдовою, место для мужского отдыха сохранялось ею в неприкосновенности с мужниных времен, тем более что старший сын ее, Иосиф, корнет Конногвардейского полка, в свои частые наезды домой из Петербурга, где квартировал полк, всегда отдыхал с друзьями в диванной. В воздухе витал стойкий, неистребимый запах табака.

Сейчас здесь первенствовал граф Федор Иванович, как привык он первенствовать всегда и везде, где бы ни находился. Он был совершенно гол, исключая и подштанники, и стоял прямо посредине диванной с длинной сигарой в руке, а вокруг него расположилась мужская часть гостей, среди которых присутствовали и лицеисты, курившие, как и все, сигары. Табачный дым висел коромыслом. Хоть топор вешай.

– С дядюшкой вашим, Василием Львовичем, мы большие друзья, старинные, в Москве он постоянно рассказывает о ваших успехах, – говорил Толстой Пушкину, полуобернувшись через плечо.

Да какие успехи, граф! – отмахнулся Пушкин.

– Успехов может и не быть, а гордость дядюшкина есть. Князь Петр Андреевич Вяземский очень ценит ваши стихи, мне показывал «Воспоминание…» Замечательно, сколь я могу судить своим непросвещенным взглядом…

– Граф, простите, – спросил один из гусар, плотно окружавших его и рассматривавших татуировку, – а что означает сия фигура?

– Сия фигура означает диковинного зверя, которого туземцы почитают за своего прародителя! Этот зверь сочетался браком с туземной женщиной, съев ее мужа, и от этого брака произошло все племя! – очень вежливо отвечал граф и продолжал разговор с Пушкиным: – Мы с Петром Андреичем необычайно близки, еще с тех пор, как он женился на сестре моего близкого друга князя Федора Федоровича Гагарина…

– Это знаменитый «tete de mort»? – спросил все тот же любознательный гусар.

– Да, Федю прозвали «Адамова голова»… За худобу.

– Так это тот… – начал было гусар, но не успел закончить, потому что Толстой-Американец перебил его:

– Тот самый, адъютант Багратиона… Но вы, корнет, мешаете моему рассказу, а я этого не люблю…

– Я хотел только спросить…

Молодой человек хотел спросить только, правду ли говорят, что Федор Гагарин доставил Наполеону перед Бородинским сражением два фунта чаю и был отпущен, выиграв таким образом заключенное с другими офицерами пари, но его резко одернули, не дав договорить, его же товарищи и оттерли на задний план, а Толстой снова обратился к Александру Пушкину:

– Вы не знакомы с князем Петром Андреевичем?

– Нет еще…

– Славный малый. На Бородинском поле под ним были убиты две лошади! Знай наших! Мы все «пробочники»! И дядюшка ваш, и наш знаменитый партизан и поэт Денис Давыдов, и князь Вяземский… Правда, «пробочник» номер один Денис, а я – номер два! Я уступаю в пьянстве пальму первенства нашему Денису, без всякой обиды. Здесь мы частенько собираемся на «чердаке» у князя Шаховского, с которым я служил в Преображенском полку, еще до моего первого разжалования…

– А сколько же у вас их было, Федор Иванович? – спросил Молоствов.

– Не помню. Вероятно, по числу дуэлей… – Ему нравилось и льстило такое внимание молодежи.

– Предлагаю закончить столь приятный вечер дружеской пирушкой у меня на квартире! – пригласил всех Молоствов. – Надеюсь, Федор Иванович составит нам компанию?

– Составит, Федор Иванович составит. Любимое занятие Федора Ивановича – это предаваться пьянолению, – сказал Толстой. – А в пьянолении – болтопьянию! И картишки, разумеется, картишки, господа! Что предпочитаете, квинтич, гальбе-цвельве или русскую горку?

– Русскую горку, – ответил кто-то.

– Горку так горку, я тоже патриот. И шампанеи, непременно шампанеи поболе: бутылочек двадцать – тридцать! Ящичек один-другой… А потом, может быть, среди вас найдется кто-нибудь, кто составит мне компанию в штосс? – И он без закуски опрокинул рюмку водки. – Не побоитесь понтировать против меня после ящика шампанского? А-а, господа?!

– Разумеется, не побоимся, граф! Составим! Почтем за честь! Прокинем две-три талии! – раздалось сразу несколько голосов.

– Отчего ж только две-три?! Я долго играю. И много выигрываю, – захохотал он заливисто. – Ну что ж, если вы готовы – тогда немедля одеваться! – Говорил Толстой крупно, отчетливо и зернисто, речь его была настоящая, природная, русская, и это особенно нравилось молодому Пушкину, который чувствовал к этому человеку сильное влечение.

– Только непременно надо захватить канареек, у кого-нибудь есть канарейки?

– Как не быть, граф?! – сказал один из гусар. – Гусар без канарейки!

– Ну что ж, шампанея, картишки и канарейки – дело пойдет! – улыбнулся граф Толстой.

– А что за канарейки? – шепотом поинтересовался князь Горчаков у Яковлева.

– Крепостные одалиски, для удовлетворения плотских желаний, – деловито пояснил тот.

– Да? – удивленно поднял брови обыкновенно невозмутимый князь.

– Многие держат…

А в это время на диванчике в гостиной, прижатый к самой спинке длинноносой мадемуазель Шредер, млел барон Дельвиг.

– Вы такой мягкий, домашний, уютный, – говорила француженка, глядя ему в глаза. – И, по-моему, добрый…

– Да, – согласился барон. – Это мне всегда говорит и мама, и тетя…

– Они навещают вас? – продолжала расспрашивать мадемуазель Шредер.

– Конечно…

– Но не часто? Вам, наверное, одиноко?

– Да, мадемуазель. Немного теплоты не помешало бы. Я считаю, вы… Вы, мадемуазель…

– Что? – вздрогнула Шредер. – Что я?

– Вы удивительно поняли меня, удивительно все прочувствовали… Вам, должно быть, тоже одиноко здесь, вдали от родины? – Он осторожно сжал ее руку.

– Да, – прошептала гувернантка, и на глазах у нее навернулись непрошеные слезы. – А вы любите танцевать? – спросила она барона Дельвига.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю