355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Александров » Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 » Текст книги (страница 11)
Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"


Автор книги: Александр Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 56 страниц)

Глава двадцать первая,

в которой Наполеон приходит в Москву, никого не дождавшись на Поклонной горе, а Московский гарнизонный полк покидает Кремль согласно Регламенту Петра Великого. – Пожар Москвы, мародерство, пьяная чернь. – Бегство Наполеона из Кремля в Петровский дворец. – Задница русской бабы. – Возвращение Наполеона в Кремль. – Россия пожирает сынов твоих, Франция. – Осень 1812 года.

Наполеон стоят у окна в кремлевских палатах; за окном уже второй день полыхало багровое зарево московского пожара. Солдаты по его приказу пытались гасить огонь вокруг Кремля, но прекратить пожары, возникавшие то тут, то там, не удавалось. Маленький, пухлый господин в ночной рубашке и в накинутом поверх халате не спал вторые сутки. С самой Бородинской битвы он никак не мог избавиться от простуды, которая мучила его, теперь и спалось плохо. За окном было светло, словно днем; горело Замоскворечье, хорошо видное из окон Кремлевского дворца.

Этот пожар начался сразу после того, как французские войска вошли в Москву. Русские еще не успели выйти из Москвы, а французы уже входили; порою войска шли по соседним улицам в одну сторону, но, по согласованию с Милорадовичем, который командовал арьергардом русских, и договорился о том с Мюратом, послав к нему офицера Акинфова с письмом, они друг друга не трогали, заключили соглашение о ненападении, которое утвердил и извещенный об этом император Наполеон. На словах Милорадович просил передать русского офицера Неаполитанскому королю, что французы, если хотят занять Москву целой, должны дать им спокойно выйти, с артиллерией и обозом. В противном случае он, Милорадович, будет драться перед Москвой до последнего человека и вместо Москвы останутся одни развалины. Неаполитанский король знал Милорадовича и не сомневался, что так оно и будет: французы прозвали генерала Милорадовича русским Баярдом за его смелость и благородство. Пока договаривались, казаки смешались с французами и сам Мюрат, Неаполитанский король, разодетый, как всегда, в пух и прах (он один во всей армии носил на шляпе большой султан из белых страусовых перьев), не отказал себе в удовольствии обменять у одного из старших казацких офицеров его бурку на дорогие золотые часы.

Движение войск под барабаны и полковую музыку, игравшую «Победа за нами», сопровождала пьяная чернь, бежавшая по улицам. В большинстве своем это были выпущенные на волю и разбежавшиеся колодники. Несколько раз эта сволочь пыталась поднять оружие на французских солдат, но, поскольку пытались делать это люди невоенные и нетрезвые, почти сразу же их удавалось обезвредить. Порой ружья у этих бедолаг были без курков и сабли ржавые: все это было роздано им из московских арсеналов. Лишь одного пьяного мужика не удалось схватить за руку – на Арбате он выстрелил из ружья в короля Неаполитанского и ранил возле него полковника. Большинство же оставшейся в городе черни совершенно не обращали внимания на французов, они были заняты грабежами и воровством; многие просто пили, зачастую просто из луж, которые натекли возле кабаков и подвалов из разбитых еще по приказу Ростопчина бочек с белым вином. Пьяный винный дух витал над брошенным городом. Французским кавалеристам был дан приказ с коней не сходить, а выпить хотелось, поэтому, не сходя с коней, они подхватывали концами сабель кошелки у спящих пьяниц и доставали бутыли с водкой, которая тут же шла по рукам.

Наполеон стоял у окна, смотрел на пожар и думал о том, что же все-таки произошло. Ясно было одно: хитрая лиса Кутузов, кажется, обманул его, исчез со всей армией. Такого за всю историю кампаний у Наполеона еще не бывало: посланные по всем дорогам отряды никаких значительных сил не обнаружили. Мюрат – с Рязанской дороги, Понятовский – с Тульской, Бессьер – с Калужской доносили, что русские бесследно исчезли среди бела дня.

Рядом с ним в ожидании стоял маршал Бертье в парадном мундире. Раз по пятнадцать за ночь безропотный маршал являлся к нему по первому требованию, и всегда, как полагалось при дворе, он был в мундире. Если Наполеон не спал – не спал и Бертье, не зря его прозвали «тень императора», но тень была старше почти на двадцать лет, и такой режим ей давался с трудом.

– Почему не выполняется мой приказ остановить грабежи? – наконец недовольно спросил Наполеон. – Из-за неосторожности солдат продолжаются пожары. Бертье, вы отвечаете за это головой.

– Государь, мы расстреляли нескольких пьяных солдат, но пожары происходят не только от неосторожности победителей, сами жители жгут Москву…

– Сами? Свои дома?

– В это трудно поверить, но это так, ваше величество. Вчера наши офицеры и генералы отправились в Каретный ряд, где у русских лучшие магазины экипажей, чтобы выбрать себе по праву победителей то, что каждому пришлось по душе. Кареты были помечены именами будущих хозяев, казалось, все в порядке; так вот в эту же ночь владельцы каретных лавок сами сожгли свои лавки с товаром, чтобы не быть поставщиками нашей армии. И так повсюду. – Бертье неожиданно для самого себя громко зевнул. – Простите, государь, – извинился он. – Москва загорелась разом, и во многих местах. К тому же сильный ветер довершает дело. Горит уже центральный квартал…

– Это превосходит всякое понимание, – сказал Наполеон, обратившись к собеседнику. – Идет война на истребление собственного народа. Ужасная тактика, которая не имеет прецедентов в истории цивилизации. Они сжигают собственные города? Как будто всем этим людям внушает их деяния демон. Какая свирепая решимость! Какой народ! – помолчав, он снова повторил: – Какой народ! Сами поджигают… Это – скифы!

– Государь! К сожалению, безопасность требует, чтобы мы покинули Кремль. Он уже горит. Загорелась Троицкая башня близ Арсенала…

– Покинуть Кремль! Всего одна ночь в нем, в древнем дворце царей… И покинуть? Бежать?

– Пожар может нам отрезать все пути. Мы расставили солдат на крышах кремлевских дворцов, но они еле успевают тушить искры и головни. Пока есть возможность, надо переехать в Петровский дворец. Лошади запряжены и оседланы…

Наполеон молчал, размышляя.

– Там тоже неплохо, – осмелился вставить Бертье. – Цари всегда останавливаются в нем перед въездом в Москву. Впрочем, если вы пожелаете, можно найти и другой дворец. В Москве, как говорят, их до пятисот у московской знати, таких же прекрасных, как Елисейский дворец, меблированных на французский лад с невероятной роскошью, есть еще несколько императорских дворцов… Можно найти, где спокойнее…

– Мне все равно. Главное – остановить пожары, поэтому расстреливайте поджигателей на месте. Прочих, только подозреваемых, предать военно-полевому суду. Надо во что бы то ни стало остановить пожары, а то русские постараются всю вину за них свалить на нас. Это не совсем ваше дело, Бертье, поэтому я назначаю комиссию под председательством генерала Мишеля. А сейчас я вас больше не задерживаю…

– А-а… – замялся было Бертье, но Наполеон отослал его царственным движением длани.

После ухода начальника штаба Наполеон прошелся по палате, еще раз посмотрел в окно и сел к столу. Пододвинув к себе письменный прибор, он положил перед собой чистый лист бумаги со своим гербом и принялся за письмо императрице Марие-Луизе, решив написать его сам, хотя обыкновенно диктовал свои письма.

«Мой друг, я тебе пишу из Москвы», – начал он и остановился в раздумье.

Итак, в Москве начались пожары. Судя по всему, этот мерзавец Ростопчин, подстрекавший чернь к неповиновению, добился своего. Кажется, он сознательно выпустил колодников, чтобы они разбрелись по городу и учинили беспорядки. Выяснилось, что, кроме всего прочего, он увез все пожарные насосы из города, а что не смог увезти, то уничтожил.

Старая Москва горит. Огонь пожирает эти видения прошлого, свидетелей екатерининской роскоши, роскошные барские усадьбы. Наполеон подумал о том, что, вероятно, человек цивилизованный прежде всего думает о сохранности личного имущества, а потому при бессмысленности сопротивления города сдаются, бургомистры выносят ключи, а жители преспокойно живут при новом порядке. Лишь в варварских темных странах, подобных Испании и России, этот закон не действует. Народ, который ничего не имеет, ничего и не бережет, даже собственную жизнь. В такой войне нет правил, с таким народом нельзя договориться. Но ведь для этого и есть в стране государь, он-то цивилизован, он-то должен понимать, как ведутся войны. Договариваться, решать должны государи. Как в сражениях решают все генералы. Но тут даже генералы не соблюдают никаких правил.

Он вспомнил, как ждал у Дорогомиловской заставы делегацию от городских властей, но никто не пришел. «Может быть, они не знают, как сдаваться? Для них это ново?» – предположил он. Перед ним разостлали карту Москвы, и он с помощью одного из своих секретарей, знавшего по-русски и бывавшего в Москве, долго изучал ее. Потом добрый час он мерил шагами холм Поклонной горы, все более и более теряя самообладание. Где Ростопчин, где генерал-губернатор? Он требовал к себе этого негодяя Ростопчина. На худой конец, пусть будут его представители. Он требовал привести к себе хотя бы бояр. Но никто не являлся. Он ничего не понимал, а когда ему сообщили, что русских в городе нет, что жители покинули город, бросив его на произвол судьбы, что армия тоже бросила город, что-то похожее на уныние, чувство ему совсем незнакомое, возникло в душе и не покидало его до сих пор. Он понял, что его обманули, и искренне обиделся. Он всегда знал за собой некоторое простодушие, свойственное только дурачкам и гениям, он понимал его природу, но это знание ничего не прибавляло и не убавляло в его чувстве: он просто обиделся. Ему хотелось крикнуть: так не бывает, вы играете не по правилам, мы так не договаривались, но он не знал, кому именно надо кричать, потому что (и в этом тоже усматривал умышленное нанесение ему оскорбления) кричать было некому; все устранились: царь, Кутузов, народ… Москва сдалась и горит, Россия провалилась, колодники пляшут на пожарищах и пьют водку, войска противника пропали, и становится предельно ясно, что у него нет никакого выхода и никто ему его не предложит. А Россия стоит рядом невидимая и дышит ему в ухо перегаром.

Он не знал, что в то время, когда он дожидался депутации на Поклонной горе, из Кремля только еще выходил Московский гарнизонный полк во главе с командиром Брозиным. Полк, ко всеобщему удивлению еще оставшихся жителей и солдат, выступал с музыкой. Из толпы послышались выкрики: «Изменники! Чему радуетесь! Бросаете матушку родимую, да еще музыку играете?» В этот момент к полку со свитой подскакал генерал Милорадович, командовавший арьергардом, и закричал зычным голосом:

– Какая, мать ее етить, каналья приказала выходить с музыкой?!

– Это я, ваше высокопревосходительство! – радостно откликнулся простодушный Брозин.

– Ты в своем уме?

– А то как же! В полном уме и здравии! Мы службу знаем, – отвечал тот. – Когда гарнизон при сдаче крепости получает позволение выступить свободно, то, согласно Регламенту Петра Великого, он выходит с музыкой, ваше высокопревосходительство!

– Дурья твоя башка! – закричал Милорадович. – Да разве сказано что-нибудь в Регламенте Петра Великого о сдаче Москвы?! Прикажите немедленно замолчать вашей музыке!

Наполеон бросил перо, скомкал бумагу, стал просто думать о Луизе: не сразу, но все-таки мысль о ней обдала его нестерпимым жаром, соединилась в сознании с пожарными насосами, о которых он думал, откачивающими воду, взад-вперед, взад-вперед, с мужиками, которые работали на них, он вспомнил ту их первую брачную ночь, когда овладел этой юной пятнадцатилетней австриячкой, девственницей с нежной кожей, с белым юным станом, который он сжимал в своих руках, переворачивая ее то на спину, то на живот, дочкой австрийского императора Франца I, присланной ему отцом во Францию и взятую Наполеоном по брачной доверенности. Он вспомнил, как ее хотел; снова и снова волнами возвращались к нему подробности тех бесконечных дня, ночи и снова дня, того пробуждения чувственности в юной императрице, которое совершалась на его глазах, под его руками, с его помощью. Как после первого проникновения, когда она взвизгнула от боли, после стены, которую ему каждый раз приходилось преодолевать и сокрушать, после сведенных ног, укушенного плеча, постепенно открылась в ней легкость, нежность, теплота. «Любите немок, – сказал он в коротком перерыве своих любовных игр, появившись перед ожидавшими его придворными и упиваясь самохвальством, – они хватают все на лету!»

В этот момент с треском лопнуло стекло, и это возвратило его к действительности. Горячий смерч ворвался в палаты, император ощутил его на щеках, волосы встали дыбом и зашевелились от теплого воздуха. В этот момент он решил-таки покинуть Кремлевский дворец, чтобы перебраться в Петровский.

Однако главные пути уже были отрезаны пожаром, и пришлось искать обходные: выход был найден под горой, прямо к Москве-реке. Наполеон вышел из Кремля со свитой и старой гвардией, почти тут же все заплутали в стене огня, улиц в дыму нельзя было узнать, нельзя было понять, куда же идти, летели головешки, жар стоял невыносимый, чудовищный, в раскаленных потоках воздуха пролетали не только искры, головни, но и раскалившиеся докрасна листы кровельного железа. Теряя вокруг себя людей, они заблудились окончательно. Лошади хрипели и задыхались от дыма, косили красными глазами, из которых текли слезы. В довершение всего их проводник то ли сбежал, то ли потерялся сам, отыскивая для них дорогу.

Император сам ехал впереди, всецело полагаясь на случай. Потом ему пришлось спешиться, ибо не было сил удержаться на волновавшейся лошади. Он передал поводья своему верному мамлюку Али. По дороге им встретилась безумная старуха, с седыми космами волос, вылезших из-под перепачканного в саже платка. Увидев императора со свитой, она стала кричать: «Бонапарте! Бонапарте!» – и еще что-то по-русски, но и без перевода было понятно, что ее ненависть относится к Наполеону. Как она узнала, что это был он, оставалось загадкой. Но старуха не ограничилась одним криком, она задрала юбки и, повернувшись к ним спиной, показала императору задницу с черной замшелой дырой. Еще несколько шагов, и страшная задница скрылась бы в дыму, но прежде император услышал смех поодаль и увидел французских солдат, вываливших из дома, который они грабили. Они смеялись, показывая пальцами на старуху, а один из них предлагал отходить ее горящей головней. Как потом выяснилось, это были солдаты из корпусов Даву и Нея. Они-то и вывели императора со свитой из дымного лабиринта, взяв лошадей под уздцы; вслед им все доносились незатихавшие крики безумной старухи.

Через несколько шагов, когда император и его спутники снова садились на лошадей, к ним вышла еще одна женщина, в изорванном платье, со спутанными растрепанными волосами, с грудным ребенком на руках, и бросилась прямо под копыта лошадей к Наполеону.

Хватая императора за сапоги, она умоляла спасти ее ребенка. Как выяснилось, это была жена француза Армана Домерга, которого Ростопчин выслал на барке из Москвы в Нижний Новгород. Император успокоил ее, пообещав, что будут приняты все меры для спасения ее и сына, но она тащилась за ними с причитаниями; ее никто не отгонял, сама скоро отстала.

По пожарищам добрались до Дорогомиловского моста, оттуда, следуя берегом реке до Ваганькова, а там полями, с наступлением темноты, совершенно измученные, достигли и Петровского дворца. Странно и тихо было в вечерних полях; ложился туман, и ничто не напоминало московский ад, если только стоять, повернувшись к Москве спиной. Где-то в болотах бормотали на своем языке лягушки, стонала птица и светились костры вокруг зубчатых кирпичных стен круглого Петровского замка.

С тех пор он бездействовал, вернее, для всех он по-прежнему был полон энергии, занимался делами империи, пытался, трижды посылая послов, заключить мир, входил во все мелочи, подписал даже регламент театра французской комедии, одарив свободой двух-трех комедиантов, но словно какая-то пружина сломалось в нем. Он понял, что увяз в Москве, и никак не мог себе в том признаться. Он понимал, что надо бежать отсюда, но не мог тронуться с места, как будто привороженный; в самом деле, не мог же бежать победитель, это никак не укладывалось в его голове.

Они жили в Петровском дворце четыре дня, и он наблюдал из окон, как огромное количество экипажей, лошадей, солдат и офицеров разместилось в Петровском парке среди грядок с цветами, клумб, в павильончиках и гротах, садовых беседках и киосках, поскольку во дворце всем не хватило места. Ко дворцу свозилось награбленное добро, и когда он выходил гулять, то видел солдат, которые сидели около вырытых на скорую руку землянок, готовили пищу на костре, но при этом ели на прекрасном столовом серебре, украденном из московских усадеб.

Потом пошел дождь и не прекращался двое суток. Пожар стал затихать. Мокрые лошади, облепленные желтыми листьями, стояли прямо в парке, привязанные к липам и акациям: их некуда было спрятать.

Он снова вернулся в Кремль, когда пошедший дождь и усилия французских команд остановили пожар, на три четверти опустошивший город. Уходя из Петровского дворца, его подожгли, что было достаточно бессмысленно: в одном месте тушили, в другом жгли. Но, видно, русская бессмысленность, как микроб, начала заражать французов. В спасенном от пожара Кремле он ждал ответа на свои предложения о мире, он готов был на любые условия, чтобы только с достоинством уйти, но ответа от Александра так и не дождался. Он стал лениться, не показывался на людях, читал «Историю Карла XII», вспоминая слова Балашева, сказанные ему в Вильне. Эти слова про Карла XII стали казаться ему пророческими. Он выходил прогуляться на Соборную площадь Кремля, смотрел на нелепые царь-пушку и царь-колокол, эти главные русские достопримечательности, и так и не мог, сколько ни гадал, объяснить себе их значения, шел дальше к одному из выходов из Кремля, где на постах стояли обносившиеся его солдаты-гвардейцы, уже одетые в московские шубы и перетянутые на поясе кашемировыми шалями, внимал их восторженным крикам при его приближении и, ничуть не вдохновленный, плелся обратно, чтобы запереться снова в царских палатах.

Однажды он долго смотрел в небо, на золотой крест колокольни Ивана Великого, потом вдруг велел кликнуть клич среди русского народа, что даст шесть тысяч рублей тому, кто этот крест снимет. Тут же нашелся смелый мужик, который забрался на главу, и с его помощью крест был снят и отправлен среди трофеев в Париж. Русскому заплатили, однако другие смельчаки наломали ему бока и деньги отобрали.

После снятия креста императору вдруг пришла мысль поднять русский народ на бунт, и он попросил принести ему из архивов дело Пугачева, но потом бросил эту затею, даже не начав. Он пришел воевать не с мужиками (сама мысль об этом была ему противна), а потому не мог сделать их и союзниками.

Порой в его снах возникала та дикая старуха с поднятыми юбками, и он явственно видел, как в ее черной дыре, с воем и свистом, вместе с засасываемым дымом исчезают все его надежды на благополучный исход кампании.

Это и есть Россия, в ужасе думал он. Замшелая дыра, поросшая коротким сивым ворсом, будто подпаленная свиная шкура. Она засосала императора, его армию и с утробным хлюпаньем пожирает сынов твоих, Франция.

Когда он все-таки решился уйти из Москвы, то приказал взорвать чудом спасенный от пожара Кремль, чтобы стереть эту проклятую землю с ее святыней с лица земли.

Но и это, как он не без основания опасался, тоже ни к чему привести не могло. Варварство было неистребимо, неуничтожимо; обильно политое кровью, оно всходило на перепаханном поле новыми, еще более сильными всходами. Кремль взорвать тоже не удалось – Бог, как считали русские, не дал совершиться такому надругательству, произошло чудо – пошел дождь и затушил уже подожженные фитили. Несколько взрывов произошло, но разрушения были незначительные. Иван Великий, под который были подведены заряды, устоял, несмотря на то что был без креста.

Глава двадцать вторая,

в которой лицейским шьют китайчатые тулупчики. – Домогательства Гурьева. – Воровство Есакова. – Неожиданный приезд министра народного просвещения графа Алексея Кирилловича Разумовского. – Осень 1812 года.

В рекреационной зале на скамейках были кучей свалены китайчатые тулупчики на овечьем меху. Двое мужиков, один из которых был бородатый портной Мальгин, а другой его подмастерье, с сантиметрами в руках, с большими портновскими ножницами, подгоняли тулупчики лицеистам. Некоторые подобрали себе полушубки без подгонки и теперь щеголяли в них, расхаживая по зале. Саша Пушкин сидел у окна, запахнувшись в тулуп, и о чем-то думал, не участвуя в общем разговоре.

– Говорят, нам справили мужичью одежду, оттого что отправляют в Архангельскую губернию или в Петрозаводск… Если неприятель двинется на Петербург, он не минует Царского… – сказал Саша Бакунин, мать которого была близка ко двору и могла многое знать из первых рук. – В Петербурге уже готовят к отправке памятник Петру…

– Неужели могут сдать Петербург, как сдали Москву? Ведь это будет поражение?! – пропищал Лисичка Комовский, который держался, как всегда, поблизости от Корфа.

– А я слышал, – вдруг признался Казак, – что, может быть, нас повезут в Або…

– Это где? – живо поинтересовался Броглио, над тулупчиком которого работал Мальгин, встав на колени.

– В Финляндии… – пояснил Казак солидно. – Там есть университет, а в нем, стало быть, есть профессора…

– А куда наших профессоров? – поинтересовался Корф.

– А к черту! – как отрезал Казак. На его реплику рассмеялись. – Есть мнение, что в Лицее слишком много иностранцев.

– А в Або свои, что ли? – спросил кто-то, но вопрос остался без ответа.

– Это тебе отец сказал? – стали допытывать Казака. – Ты верно знаешь?

– Я слышал, – сказал он уклончиво, но источника своих сведений не раскрыл, правда, и еще добавил: – Туда, говорят, в случае чего, переедет и двор.

– Неужели столицу сдадут?! – ахнул и всплеснул руками Комовский. – Модинька, как же это? – обратился он к другу своему Корфу.

– На все воля Господа! – пожал плечами Модест Корф и отвернулся к окну.

За окном осень едва начала золотить деревья.

В залу ввалился Гурьев и направился к неразлучной парочке, Корфу с Комовским.

– Ну что, Дамон и Питиас, не разлей вода! – Он окинул взглядом смазливого Корфа. – Тебя, Модест, одень хоть в лохмотья, не скрыть красоты лица твоего и благородства фигуры. Или, как говорит наш Фролов, фигуры! – Он ласково обнял его за поясницу, но его вдруг неожиданно и резко оттолкнул Комовский.

– Что тебе до его фигуры?! Оставь нас, Гурьев, в покое! Что ты бродишь за нами? Учти, будешь продолжать свои штуки, я пожалуюсь господину надзирателю!

– Да на что, Лисичка?! – так искренно удивился Гурьев, что Комовский опешил от его наглости.

Комовский, проведший до Лицея четыре года в училище, прекрасно знал, какие вещи бытуют между мальчиками в заведениях, он чувствовал, что подобное началось и здесь, и подозревал в домогательствах Гурьева, но Гурьева неожиданно поддержал Корф.

– Действительно, на что, Сережа? – спросил он наивно.

– Ты – ябеда и доносчик! – сказал Гурьев. – А, пожалуй, даже и лгун!

Он демонстративно обнял Корфа за талию. Корф, стараясь быть принципиальным, не допуская и тени сомнения в Гурьеве, хотя и чувствовал что-то не совсем удобное в его объятиях, не отстранил его, чтобы не выглядеть глупо, не отстранился и сам; так они, обнявшись, и стояли, смотрели на Комовского, отчего тот окончательно смешался, покраснел и вдруг ушел от них, проклиная мысленно Гурьева.

Гурьев нагло, раскатисто рассмеялся, и теперь на него осторожно взглянул Корф, не поняв смысла его смеха.

– Показываю новую шутку, – громко обратился ко всем Гурьев. – Про французских маршалов. Кого мы знаем? Называйте…

К нему с любопытством подошли воспитанники.

Послышалось: «Даву, Мюрат, маршал Ней…»

– Беру лист бумаги, – показал заготовленную бумагу Гурьев. – Пишу их имена… Вернее, сначала складываю ее веером. Вот так… Теперь пишу имена вдоль веера: Сульт, Мюрат, Даву, Ожеро, Сюше, Виктор и Ней. Всё. Одни буквы крупно на складках, другие – прячутся в складках… Смотрите, что получилось!

Он свернул веер, стал им обмахиваться, потом чуть развернул его и показал боком: из тех букв, что он написал крупнее других, составилась надпись: «Стадо свиней».

Раздался гомерический хохот. Воспитанники стали рвать друг у друга и рассматривать веер, разбираясь, как это получилось. Гурьев улыбался, смотрел победно на остальных, подмигнул Корфу: знай наших.

Подошел посмотреть и Пушкин.

Написано было так: «СульТ, мюрАт, Даву, Ожеро, Сюше, Виктор И НЕЙ».

Действительно получалось: «СТАДО СВИНЕЙ».

Саша улыбнулся и потрепал Гурьева по плечу.

– Это что у вас, господин Есаков? – поинтересовался Мартын Степанович, поймав в коридоре выскользнувшего из тринадцатого номера лицеиста. – Покажите-ка…

В руке Есакова, который вздрогнул от неожиданности и сильно смутился, было надкушенное яблоко.

– Странно… – склоняя голову то к одному плечу, то к другому, проговорил Пилецкий. – Что вы делали в комнате у Пущина, когда он сам находится в рекреационной зале, я сам только что его видел?

Есаков молчал, потупившись.

– Отвечайте же! – насупив брови, настаивал Пилецкий. – Где ваш билет на посещение комнат в дневное время, подписанный гувернером? Или вы находитесь здесь самовольно?

– Я виноват, господин надзиратель. Я поднялся сюда без разрешения, – пробормотал Есаков. – Я сожалею об этом…

Пилецкий дружески обнял его и повел по коридору.

– Вы же знаете, что это не самая большая ваша вина. Семен, вы уже не можете положить яблоко на место в комнату вашего товарища, откуда вы его взяли без спроса. Как надзиратель, я просто обязан подвергнуть вас прилюдно наказанию, дабы этот случай имел нравственные последствия не только для вас. Но мне очень не хочется этого делать. Роковая случайность вашего необдуманного поступка не должна привести к необратимым последствиям для вашей души. Мы должны понять друг друга. Вы сейчас в том возрасте, когда требуется строгий моральный надзор. Вы, под моим руководством, должны возродить девственную чистоту души, омраченную вашим поступком, разбудить непорочную стыдливость, которая подобна цветущей розе…

Есаков со слезами на глазах глянул снизу вверх на Мартына Степановича, шмыгнул носом.

– Да-да, друг мой, стыдливость, которая подобна цветущей розе. И требует не меньшего внимания, чем розовый куст, взращенный терпеливым садовником. Вам придется приходить ко мне и рассказывать о соблазнах, в которые вас повергают ваши товарищи. Вы один из лучших учеников курса, у вас много добродетельных черт в характере, вы помогаете слабым ученикам, вы и дальше должны помогать им, сверяя ваши сердечные склонности у своего учителя. Тогда, я думаю, мы забудем ваш проступок, такой простительный в вашем возрасте.

– Я не понимаю, – внимательно посмотрел на него Есаков, – что я должен делать?

– Всего-навсего рассказывать всю правду и вместе со мной искать средства, чтобы наставить ваших товарищей на путь добродетели, – стараясь быть мягким и ласковым, пояснил Пилецкий.

– Я не буду!

– Почему, друг мой? – искренне удивился Пилецкий. – Разве я от вас требую чего-нибудь невозможного? Ведь в правилах записано: «Никто не должен скрывать пороки своих товарищей, коль скоро от него требует начальство в том свидетельства».

– Я не буду! – уперся и набычился Есаков. Маленький и тщедушный, он как бы даже подрос на глазах. – Это стыдно!

– Стыдно?! – изумился Мартын Степанович. – Вам стыдно совершенствовать себя и устремлять свою душу к чистоте и правде?! О времена, когда молодые люди стыдятся своих лучших побуждений! Освободите свои помыслы от ложного, придите к Господу. Лучшие, достойнейшие ваши товарищи не видят в этом ничего предосудительного.

– А я не буду! – твердо сказал Есаков. – Казните, но не буду!

– Идите в залу, – нажал ему на плечо Пилецкий. – Примеряйте тулупчик! Но знайте, я в вас разочарован.

И Мартын Степанович покинул его и, не оглядываясь, двинулся по коридору, выкидывая далеко вперед свои негнущиеся ноги. Вдруг навстречу ему выскочил, как черт из бутылки, встревоженный Илья Степанович.

– Братец, братец, – бросился он к Мартыну Степановичу. – Граф Алексей Кириллович приехали…

– О Господи! – вздохнул Пилецкий. – Неужели прослышал о конфузе со спектаклем?

– Ничего не знаю… Мрачные…

– А господин директор извещен?

– Господина директора они сразу к себе потребовали. Он уже, вероятно, в зале…

Илья Степанович угодливо семенил за своим старшим братом, который тоже не на шутку встревожился.

Василий Федорович Малиновский, бледный, всклокоченный, как будто его подняли с постели, действительно уже был в зале и стоял перед могучим министром народного просвещения, трепеща как осиновый лист. Василий Федорович был человек добрый и совсем не пугливый, но всякая ситуация, им не ожидаемая, приводила его в такое волнение, что со стороны могло показаться, будто он испуган. Может, это и был страх, но Василий Федорович предпочитал так не думать.

Алексей Кириллович Разумовский был старшим сыном Алексея Григорьевича Разумовского, младшего брата знаменитого фаворита и тайного супруга государыни Елисаветы Петровны. Собственно, в честь дяди он и был назван Алексеем. Все Разумовские, сыновья украинского гетмана Кирилла Григорьевича, начиненные с детства французской литературой с ее тонким духовитым развратом, были любезные при дворе и совершенно несносные вне его аристократы. Старший же, Алексей Кириллович, отличался от всех гордыней непомерной и строгостью в кругу семейства, к коему причислял и родное свое детище. Царскосельский Лицей, в разработке Устава которого он принимал самое непосредственное участие; от него можно было ждать самого серьезного нагоняя.

Но этого не последовало. При всей своей строгости, граф был добр и искренне любил лицейских. Они отвечали ему взаимностью.

– С печалью в сердце, Василий Федорович, воспринял я весть о происшествии в вверенном вам заведении… – начал граф Алексей Кириллович и на мгновение прервался, хмуря черные брови, сохранившие свой природный цвет, несмотря на то что волосы графа, изрядно поредевшие, давно были седы. – О безобразиях, имевших место в этой зале, в день именин нашего государя.

Василий Федорович задрожал как осиновый лист и, заикаясь, начал:

– Ваше высокопревосходительство…

– Сейчас, любезный мой Василий Федорович, мы разбираем даже не тот возмутительный случай, происшедший на сцене, когда гувернер Иконников под воздействием паров Бахуса скакал и прыгал, как козел, исполняющий роль в греческой трагедии. Не козлиная песнь Иконникова сейчас нас интересует, а козлиная песнь как таковая! – продолжал министр, весьма польщенный, что его тонкая шутка про козла и козлиную песнь (так переводилось с древнегреческого слово «трагедия») вызвала улыбку на лице образованного Василия Федоровича, при этом мелькнула у него мысль, что, вероятно, зря он сам послушался во время оное де Местра и вычеркнул из программы преподавание греческого языка, не мешало бы лицеистам его знать. – Так вот, способствуют ли театр и театральные представления развитию юношества, не отдаляют ли они его от целей высоких и благородных, которые должны ставиться ему в путеводительство? Следует ли нам, их наставникам, в дальнейшем поощрять сии интересы или надлежит, проявляя о них заботу, запретить дальнейшие спектакли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю