Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 56 страниц)
– Очень люблю, – отвечал тот, – но не в обществе и не на бале, а дома один или с сестрою…
– Как мы похожи, – вздохнула мадемуазель Шредер.
– Мы могли бы увидеться, – намекнул барон, стараясь придать голосу как можно более проникновенные нотки.
– Что вы такое говорите! – прошептала, вздрогнув, стареющая девушка и, словно испугавшись, что он пойдет на попятную, быстро добавила: – Где?!
Барон наклонился к ней и что-то прошептал на ухо.
Она взглянула на него – ее большие темные глаза были полны ожидания, страха и любопытства. Она кивнула утвердительно.
Глава двадцатая,
в которой гусары едут в Париж. – Жуковский – заговорщик, а Пушкин – генерал. – Декорация Гонзаго в снегу. – «Поворотись-ка, милая!» – Зима 1815–1816 года.
В квартире у Молоствова гуляли всю ночь. Гусары сидели, отвязав ментики и расстегнув верхние крючки доломанов, некоторые даже сняли их вовсе и остались в белых рубашках. Двое спали на большом кожаном черном диване, а на коленях у них угнездилась едва прикрытая канарейка, крепостная девушка для плотских утех.
У всех было состояние тупой сонной тоски и скуки, которую надо было разогнать, но никто не знал как.
– Жаль, что граф нас покинул! – сказал один гусар, из все еще сидевших за столом с бокалами, но другой ему возразил:
– Не жаль, а слава Богу! Я и так гол как сокол остался!
– Вольно же тебе было играть с ним. Граф – едва ли не первый игрок в двух столицах.
Молоствов сидел с молоденьким корнетом, недавно принятым в полк.
– Граф уехал, – печально сказал тот, – скоро утро, полк стоит в Царском, и никакого похода не ожидается. А Царское хоть и Царское, но провинция!.. Россия! Как хочется за границу!
Молоствов вдруг подскочил в своем кресле.
– Бьюсь о заклад, что через полчаса я отвезу тебя в Париж! – неожиданно предложил он.
– В Париж? – спросил тот.
– Да! В Париж! – твердо повторил Молоствов. – На Монмартр!
– Что-то я не понимаю, – пьяно обиделся молоденький корнет и стал озираться по сторонам. – Это шутка, Памфамир?! Я не был в Париже, не довелось, но, позвольте, зачем же так шутить?
– Да не шучу я! – обнял его Молоствов. – Поедем, Мишенька! Едем! Вставайте! – вскочил он на ноги.
– Нет, я не понимаю, отсюда никак невозможно в полчаса попасть в Париж! Ты смеешься надо мной! Я не настолько пьян!
– Ну и черт с тобой! Кто желает в Париж?!
– Я с удовольствием! – поднялся один из гусар, подошел к дивану и похлопал лежавшую девушку по приоткрывшемуся заду. – И канареек возьмем! Вставай, милая! Девочки, хотите в Париж? – обернулся он в другой угол, и из полутьмы большой комнаты отозвались на его призыв:
– Хотим, барин. Ой, как хотим!
– Кто еще желает в Париж? – закричал гусар.
– Я! – возник из другой комнаты Пушкин, ведя с собой одну из канареек. – Но только с Катенькой.
– Охота вам связываться с бабами! – сказал Молоствов. – Кто же бабу в Париж тащит? Это все равно что в Тулу со своим самоваром. Там есть для этого француженки, они дело свое знают…
– Ну, тогда и я тоже хочу, господа! – присмотревшись ко всем, запросился молоденький корнет. – Возьмите меня! Я вам верю! Я никогда не был за границей!
– Пушкин, иди сюда, мы только тебя и ждали, – позвали его из одного закутка, где за сложенным ломберном столиком выпивали двое собутыльников, – рассуди нас, милый. В Петербурге ходят слухи, что литераторы создали тайное общество и даже кого-то загодя хоронят. А во главе этого общества поэт Жуковский. Правда ли это?
– Какая гиль! – рассмеялся Пушкин. – Жуковский заговорщик?! А, Катенька? Ты веришь?
Он пощекотал девушку.
– А кто такой Жуковский? – спросила она, хлопая длинными ресницами.
– Генерал. От поэзии, – пояснил Пушкин и расхохотался. – Как и я!
– А вы разве генерал? – удивилась девушка.
Тройки с гусарами неслись в заснеженных полях по накатанной, освещенной серебряным лунным светом дороге. Рядом с каждым гусаром, который правил лошадью, сидел бородатый ямщик с зажженным факелом. Ямщики были лихие, всегда нанимаемые гусарами для потех. Они любили это дело, всячески угождали барам, порою только посмеиваясь в густые бороды при виде их шалостей. Мужик, попавшийся в ранний час навстречу, с испугу загнал свою лошадь с телегой в сугроб на обочине дороги, а потом долго смотрел столь странному поезду вслед.
Уже светало, когда гусары прибыли к Павловской декорации 1814 года на нескольких тройках, обнимая своих одалисок. Пушкин тоже обнимал Катеньку, грея руки под ее шубкой. Гусары гурьбой, под предводительством Молоствова, вывалились в снег и побрели, утопая в нем по колено, к несколько обветшавшему под непогодой и солнцем нарисованному летнему Монмартру с ветряными мельницами. В высоких киверах с султаном из петушиных перьев, в красных расшитых доломанах с ментиком, перекинутым через левое плечо, отороченным серой крымской мерлушкой, с золотыми галунами и бахромой, в голубых парадных чакчирах с выкладкой «гусарским узлом», с болтающимися ташкой и саблей в ножнах, они смотрелись на снегу как яркие заморские цветы. За ними два денщика тащили ящик с шампанским и корзину с фруктами.
Но Пушкин не вылез вместе со всеми, а всерьез занялся молоденькой канарейкой, распахнув ее полушубок. От ее тела исходил такой жар, что казалось, плавится вокруг морозный воздух. Он притянул ее к себе за поясницу, она умело отклонялась, выгибая стан ему навстречу. Бородатый ямщик спрыгнул с облучка и, хлопая рукавицами, побрел в сторону от саней, посмеиваясь в усы.
– Господа, пожалуйте в Париж! – кланялся Молоствов, идя впереди всех. – Осталось совсем немного. Мы были в нем два раза, пожалуйте в третий! Бог троицу любит!
– Смотрите-ка! – восхищался молоденький корнет. – Какая большая картина! Это Монмартр? Ведь это Монмартр? – дергал он остальных. – Я видал его на гравюрах.
Молоствов тем временем вытащил саблю и, приблизившись к великолепному полотну живописца Гонзаго, рассек его, потом ударил еще раз по холсту, еще и прорубил перед собой проход.
– Вперед! – сказал он сам себе и нырнул головой вперед.
За ним со смехом последовали другие, протаскивая одалисок. Последний выглянул в дыру и закричал:
– Пушкин, где ты?! Давай в Париж! Ты упускаешь свое счастье!
Пушкин на мгновение оторвался от губ своей голубки, посмотрел на освещенную восходящим солнцем декорацию и сказал тихо:
– Не упускаю! Пусть я никогда не буду в Париже! Ну-ка, поворотись-ка, милая!
Лошади его тройки заржали, переступая с ноги на ногу.
За декорацией оказались ледяные горы и прозрачные ледяные фигуры. Гусары расположились в ледяных креслах за ледяным круглым столом, стали снимать короткие, едва доходящие до середины икр сапоги, в которые набился снег, и вытряхивать их.
Денщики накрывали на стол. Явились яства, шампанское, приборы и хрусталь.
Хлопнули пробкой первой бутылки.
– А если появится государь? – спросил кто-то осторожно.
– А если появится государь, мы его пригласим к столу, – пояснил Молоствов. – Но во дворце свет горит пока только в службах, значит, спят-с!
Пока разливали шампанское по бокалам, в проеме декорации появился Пушкин.
– Ты куда дел свою Катеньку? – спросил его Молоствов.
– Спит, – сказал тот и засмеялся счастливо во весь голос. Он подпрыгнул и подтянулся на перекладине конструкции декорации. Раз, два, три…
– А все-таки, Пушкин, тайное общество есть, – закричал ему гусар, который не договорил с ним на квартире.
Пушкин в несколько прыжков подскочил к нему:
– Есть! Называется оно «Арзамас»! И там хоронят «Беседу»!
Он лег навзничь на стол, сложил руки на груди и закрыл глаза. Потом снова открыл глаза и сказал гусару:
– Но об этом – ни-ни!
Глава двадцать первая,
в которой рассказывается история общества «Арзамас». – «Липецкие воды, или Урок кокеткам». – Соперничество Вигеля и графа Уварова в обольщении юношей. – Новые имена арзамасцев. – Жареный гусь и гусиная гузка. – Стихи Пушкина на приезд государя. – Камеражи Пушкина. – Старый конь борозды не испортит. – Зима 1815–1816 года.
Общество это в самом деле называлось «Арзамасом», образовалось оно еще осенью 1815 года. Как и многое в этой жизни, случайно. Начало ему было 21 сентября, на святителя Димитрия, митрополита Ростовского, в день обретения его святых мощей. В этот день обыкновенно праздновали свои именины двое друзей: Дмитрий Васильевич Дашков и Дмитрий Николаевич Блудов; на сей раз собрались у последнего. Среди приглашенных на званый обед был и Филипп Филиппович Вигель. Обед был литераторский, без дам. Жуковский прибыл с Тургеневым, который поселил его у себя и всячески обхаживал и обласкивал, не отпуская ни на шаг. Были Уваров, Иван Андреевич Крылов, любивший хорошо откушать, Николай Гнедич, знаток греческого.
Явилась вдруг за обедом в тот день афишка, которая возвещала, что 23 сентября состоится первое представление новой комедии князя Шаховского в пяти действиях и в стихах под названием: «Липецкие воды, или Урок кокеткам». Кто-то предложил заранее взять несколько нумеров кресел рядом, чтобы разделить удовольствие, обещаемое сим представлением; все изъявили согласие, кроме двоих членов оленинского кружка, Крылова и Гнедича. Гнедич до сих пор, по всегдашней своей привычке болтавший без умолку, вдруг как-то странно хрюкнул, словно подавился, когда сообщили, что надобно идти в театр, поправил свой вечный платок на шее и умолк; Вигелю тогда еще показалось, что он что-то знает, но он не придал этому значения. Даже тогда, когда Гнедич засобирался, а Василий Андреевич останавливал его своим ласковым:
– Гнедко, ты куда, милый?
Жуковский всегда звал кривого поэта этой ласковой лошадиной кличкой. Гнедко пожал плечами, нервно подмигнул единственным глазом и пробормотал в ответ что-то невразумительное. Как потом выяснилось, и Крылов, и Гнедич действительно знали о памфлетном характере комедии Шаховского и тихо ретировались после обеда, чтобы не оказаться замешанными в скандале. Так что всегдашняя наблюдательность и на этот раз Вигеля не подвела.
Крылов встал из-за стола предпоследним, облизывая руки и показывая лакею на остатки блюд, которые тот должен был ему подносить:
– Нет, господа, это еще не решено, что лучше: солонина горячая или холодная!
Во всяком случае, для Ивана Андреевича вопрос о солонине был более важным, чем все литературные баталии, от обсуждения которых он всегда старался уклоняться.
Последним из-за стола вывели Тургенева на подгибавшихся ногах, который, наглотавшись всех кушаний подряд и без разбору, до конца обеда уже мирно дремал, не выходя из-за стола. Его довели до дивана, где он, свалившись, проспал еще с полчаса, сотрясая храпом всю гостиную. Наконец его разбудили, чтобы он вез Жуковского домой.
Театр бурлил еще задолго до начала. Пришедшие за рубль в партер теснились плотной толпой и к началу представления так надышали, что в креслах с первых минут пришлось отираться платками, такая стояла духота.
В третьем ряду кресел собрались Александр Иванович Тургенев, Жуковский, два Димитрия, Дашков и Блудов, прилепившийся к обществу Степан Жихарев и Филипп Филиппович, который весь этот выход и затеял.
Комедия была веселая, достаточно затейливая, к тому же написанная хорошим слогом, но в жалком воздыхателе поэте Фиалкине все сразу узнали Жуковского и обиделись за него. Пьеса имела шумный успех, в тот же день Шаховского на празднестве в доме гражданского губернатора Бакунина венчали лавровым венком, а Крылов, на другой день встретив Вигеля, подмигнул ему и сказал с коварной улыбкой:
– Что ж, насмешники на его стороне!
На что Вигель повторил шутку Блудова, которую тот сказал, выходя после представления из театра:
– Он сотворил сухие воды.
Жуковский не обиделся, остался равнодушен к сатире, хотя друзья и опасались за него. «Брань на вороту не виснет», – сказал он. Но в рядах приверженцев Карамзина и Жуковского, ненавистников «Беседы», поднялась страшная буча. Взволновалась Москва, едва получив списки пьесы. Князь Вяземский бушевал, извергая эпиграммы, Василий Львович буйствовал, Карамзин улыбался и советовал в письме Тургеневу, чтобы Жуковский отвечал только новыми прекрасными стихами, не обращая ни на кого внимания. Батюшков, который снова был на службе, в Каменец-Подольском, при генерале Бахметеве, узнав о событиях петербургских, подумал, что Шаховской, которого он хорошо знал, дал бы себя высечь, лишь бы его похвалили Карамзин и Жуковский, а уж коли не хвалят, так чего же ему делать – надо бранить.
Первым решил действовать Уваров, он давно ждал случая погромче заявить о себе. Одно время служивший по дипломатической линии в посольстве в Вене, затем перед самой войной секретарем посольства в Париже, он, женившись на перестарке, дочери вельможи Алексея Кирилловича Разумовского, министра просвещения, влюбленной в него давно и беззаветно, получил вместе с богатым приданым и место попечителя Санкт-Петербургского учебного округа. Вигель, завидовавший всем и вся, говорил, что она старше его на двенадцать лет, хотя на самом деле разница была всего в три года, но девушка была так старообразна, а он так моложав, что были все основания злословить. Впрочем, у Филиппа Филипповича была вторая, и главная, причина так злословить, о которой он предпочитал помалкивать: Уваров, как и он сам, интересовался молодыми мужчинами и был ловок в искусстве их обольщения, что доставило его сопернику Вигелю немало неприятных минут.
Уваров из всех сил рвался в литературу, намереваясь занять в ней надлежащее место, но одной полемики с Гнедичем и Капнистом о том, каким стихом, александрийским или гекзаметром, лучше переводить Гомера, когда Гнедич затеял перевод «Илиады», для занятия в ней места было явно недостаточно. Литературное общество подходило для этой цели как нельзя лучше.
В одно утро несколько человек получили циркулярное приглашение Уварова пожаловать к нему на Малую Морскую вечером 14 октября. В его большой библиотеке на столе стояла чернильница, лежали приготовленные перья и бумага, вокруг стояли стулья: ни дать ни взять присутственное место. Хозяин прочитал речь, в которой предложил присутствующим составить из себя общество Арзамасских безвестных литераторов…
Каждый присутствующий получил новое имя, взятое из баллад Жуковского: Дашков стал Чу!!! Блудов – Кассандрой, Уваров – Старушкой, Жихарев – Громобоем, Тургенев – Эоловой Арфой, Жуковский – Светланой.
Президентом выбрали Старушку (о чем Уваров мечтал), Светлана стала секретарем общества. Всех членов общества стали именовать «Их Превосходительства гении Арзамаса».
Все это случилось, как было написано в первом протоколе: «В лето первое от Липецкого потопа, в месяц первый от Видения, по обыкновенному летосчислению 1815 года, месяца Паздерника в 14 день…»
Очень скоро благодаря неистощимым затеям Жуковского, его восторженной галиматье, которую он самозабвенно нес, совершенствуясь от заседания к заседанию, «Арзамас» сделался пародией в одно время и ученых академий, и масонских лож, и тайных политических обществ…
Вечер начинался обыкновенно прочтением протокола последнего заседания, составленного секретарем общества Жуковским-Светланой, что уже сильно располагало всех к веселью. Каждый вновь принятый член обязан был прочитать поминальную речь о покойнике, а поскольку сами члены общества были бессмертны, то покойника брали напрокат в державинско-шишковской «Беседе любителей русского слова». По разумению арзамасцев, там все давно были покойники. Оканчивался каждый вечер вкусным ужином, который также находил место в следующем протоколе. Кому неизвестна в России слава гусей арзамасских; эту славу захотел Жуковский присвоить обществу, именем родины их названному. Он требовал, чтобы за каждым ужином подаваем был жареный гусь, и его изображением собирался украсить герб общества…
Жуковский любил гусиные гузки и всегда требовал, чтобы их отрезывали только ему, как секретарю общества безвестных литераторов, ибо он непременно должен оставить их при бумагах собрания.
Вскоре Жуковский снова прибыл к императрице Марии Федоровне и посетил лицейского Пушкина. Пушкин пошел его провожать в Павловск, где Жуковский затащил его на ферму, и они пили свежие сливки, ели творог совершенно бесплатно, как все посещавшие ферму.
– Любому человеку известно, что авторы не охотники до авторов. И поэтому Шаховской не охотник до меня, – объяснял Жуковский Саше Пушкину, запивая свои сентенции свежими сливками из кринки. – Ну, захотелось ему написать комедию, а в ней посмеяться надо мной. А друзья за меня заступились. Дашков написал жестокое послание к новому Аристофану; Блудов написал презабавную сатиру «Видение в какой-то ограде», а Вяземскому сделался понос эпиграммами…
Он улыбнулся, смотря, как молодой Пушкин хохочет над его словами и льет сливки из кринки себе на сюртук.
– Меня тоже пронесло, – сказал он с улыбкой Жуковскому, когда отсмеялся, и стал отряхиваться.
– Да? И чем же? Прочитайте-ка, милый друг…
– Извольте, Василий Андреевич:
Угрюмых тройка есть певцов —
Шихматов, Шаховской, Шишков,
Уму есть тройка супостатов —
Шишков наш, Шаховской, Шихматов,
Но кто глупей из тройки злой?
Шишков, Шихматов, Шаховской!
Жуковский радостно и совершенно по-детски рассмеялся.
– Теперь страшная война на Парнасе. Около меня дерутся за меня, а я молчу…
– А не обидно ли молчать? – спросил Пушкин. – Я бы не смолчал, каждый бы должок отдал.
– А по мне, лучше было бы, когда бы и все молчали. Город разделился на две партии, и даже французские волнения забыты при шуме парнасской бури. Меня все эти глупости еще более привязывают к поэзии, которая независима от близоруких судей и довольствуется сама собой…
– Шаховской – посредственный стихотворец, не имеет большого вкуса, наконец, просто худой писатель… Неглупый человек, который, замечая все смешное или замысловатое в обществах, придя домой, все записывает и потом как ни попало вклеивает в свои комедии, – горячился Пушкин, ему было непонятно несуетное расположение духа Жуковского. – Он написал «Нового Стерна»: холодный пасквиль на Карамзина. Он написал водевиль «Ломоносов»: представил отца русской поэзии в кабаке и заставил его немцам говорить русские свои стихи, к тому же растянул на три действия две или три занимательные сцены…
– Бог с ним! – махнул рукой Жуковский и отдал пустую кринку молочнице, стоявшей рядом и с улыбкой непонимания внимавшей их беседе. – Поговорим об нас, мой дорогой! Мне в последнее время плохо пишется. С тех пор как приехал сюда. Вероятно, петербургский климат не здоров для меня, я чувствую, как моя поэзия вянет здесь, но мы, литераторы, вынуждены писать даже тогда, когда нет вдохновения.
– Я как раз хотел вас спросить, Василий Андреевич, – обратился к нему Пушкин. – Иван Иванович Мартынов, куратор Лицея, заказал мне стихи на приезд государя императора из Парижа…
– И что ж? – поинтересовался Жуковский.
Пушкин замялся.
– Туго? – спросил Жуковский.
– Туго, Василий Андреевич, – кивнул лицеист.
– Привыкнешь. Я вот уже написал «Песнь русскому царю от его воинов»… Главное – это искренность, а не расчет на награду.
– Ну вот, а сами говорили мне: держись подальше от двора, от большого света!
– И сейчас могу повторить, но сам я, может, по слабости характера, может, по обстоятельствам, не могу придерживаться столь очевидных мне истин. Мне надобно бежать, а я все приближаюсь и приближаюсь… Как мотылек на огонь, того и гляди опалю крылья.
– Ну что ж, – вздохнул Пушкин, по-своему поняв его, – попробую еще раз. Авось получится?
Через некоторое время, закончив стихи, Пушкин у себя в комнате, стоя перед конторкой, написал письмо Мартынову:
«Милостивый государь Иван Иванович!
Вашему превосходительству угодно было, чтобы я написал пиэсу на приезд государя императора; исполняю ваше повеленье. Ежели чувства любви и благодарности к великому монарху нашему, начертанные мною, будут не совсем недостойны высокого предмета моего, сколь счастлив буду я, ежели его сиятельство граф Алексей Кириллович благоволит поднести его величеству слабое произведенье неопытного стихотворца!
Надеюсь на крайнее Ваше снисхожденье, честь имею пребыть, милостивый государь.
Вашего превосходительства
всепокорнейший слуга
Александр Пушкин.
1815 года
28 ноября.
Царское Село».
Он посмотрел на листок, взяв его за два конца, пошелестел им в воздухе, чтобы чернила просохли, потом подхватил другой листок с перебеленными стихами и выскочил в коридор.
В пустом учебном классе возле кафедры он показал письмо и стихи Николаю Федоровичу Кошанскому.
Кошанский дочитал стихотворение, удовлетворенно кивнул сам себе, пробежал глазами письмо, взял перо и молча зачеркнул в письме «его величеству», надписав сверху: «гос. им.»
– Поправьте, господин Пушкин, «государю императору», перебелите, и отправим Ивану Ивановичу, а он уже, если соблаговолит, найдет случай поднести государю императору.
Кошанский протянул ему оба листка, но отдал не сразу, а прежде обратившись к нему:
– Вы делаете успехи. Мои лекции по теории языка отечественного пошли вам на пользу. Вы уже печатаете свои творения в журналах, я рад за вас. Слышал, вас навещает Василий Андреевич Жуковский, а я ведь с ним учился в Московском университетском пансионе… Однокашники. Я вот здесь учительствую, а он – там! Д-да… Судьба! – сказал он задумчиво и отдал листки Пушкину.
– Где там? – поинтересовался Пушкин.
Кошанский закатил глаза. Пушкин понял его. Это означало – при дворе. При высочайших особах.
Прошло некоторое время, но от Мартынова не было ни ответа, ни привета. Пушкин не знал, что и думать. Боялся, что стихи не дошли. Кошанский опять, в который уж раз, запил горькую и взял отпуск по болезни, так что спросить было не у кого. Гауеншильд, исполнявший обязанности директора, боялся всего на свете, и просить его было бесполезно. Потом все-таки выяснилось, что стихи до Мартынова дошли. Он побежал к Горчакову, тот был главный дока по дипломатической части.
– Подарка нет? – первым делом поинтересовался Горчаков.
– Нет, – покачал головой Пушкин.
– Значит, не представили государю.
– Как не представили? – возмутился Пушкин.
– Подарка нет? – снова спросил Горчаков.
– Нет. И что, если нет подарка, значит, не представили?! – возмущенно закричал Пушкин, поняв логику Горчакова.
– Разумеется, Саша, – ласково сказал ему Горчаков.
– А может быть, государю просто не понравилось?
– Все равно приличие требует ответить подарком!
– Черт меня побрал бы! Зачем я только связался с этими стихами, теперь станут говорить, что Пушкин не может написать стихи, подобающие случаю! А я ведь неплохо написал… К черту! Больше не буду писать! И не просите! – обратился он неизвестно к кому.
– Не волнуйся, – сказал князь Горчаков. – Еще представится случай, будут твои стихи читаны при дворе…
– Думаешь, будут?
– Будут.
– Да и правда, куда они денутся! Хорошо бы только те, что я написал на случай, а коли попадут другие… – рассмеялся Пушкин. Раздражение его как рукой сшито – у него всегда резко менялось настроение. – У тебя пятиалтынного не найдется?
– А не мало? – спросил Горчаков, доставая гарусный кошелек.
– Швейцару хватит.
– А ты к… – Горчаков сделал многозначительную паузу: все знали, что по ночам Пушкин наладился бегать к Наталье, артистке графа Толстого. О том, как происходили эти встречи, уже ходили легенды. Крепостные актрисы графа были нелегкой добычей. Пушкин встреч не отрицал, но и сам не любил рассказывать. Наводил тень на плетень. Впрочем, иногда, когда он бывал в любезном расположении духа, завеса приоткрывалась. Сегодня, кажется, был тот самый момент. Горчакову хотелось послушать, сам он пока не мог похвастать победами.
– Или к гусарам? – продолжил Горчаков.
– От нее – к ним! – улыбнулся Пушкин.
– Есть чем новеньким похвастать? Ты же знаешь, Саша, я страсть как люблю камеражи. – Он протянул Пушкину монетку.
Тот пожал плечами, храня молчание.
– Да как же тебе удается так часто у нее бывать? Как граф Варфоломей Васильевич?
– В нем-то вся и штука, – усмехнулся Пушкин. – Ты ведь знаешь, что граф – известный дилетант, большой любитель игры на виолончели, а супруга его не переносит игры графа. Поэтому-то Варфоломея Васильевича и изгнали с его виолончелью из дома. Вечерами он занимается в отдельной зале на половине, где живут его наложницы. Одна дверь комнаты, где живет Наталья, выходит в залу к графу, а другая – в коридор. За Наташей почти всегда следят, при ней живет мамка, но когда появляется граф, мамка спускается в девичью, где находятся остальные артистки. Граф приходит играть и забывает все на свете, я пробираюсь в соседнюю комнату из коридора. Граф пилит на виолончели, а я пилю его Наталью. Граф затихнет, мы затихнем. Граф начнет, мы заканчиваем!
– А хорошо ли играет граф? – спросил князь Горчаков.
– Ужасно, – отвечал Пушкин, – но нам так нравится.
Князь Горчаков рассмеялся:
– Мне тоже, наверное, нравилось бы! А если граф войдет?
Пушкин расхохотался:
– Он, бывало, и входил; я, разумеется, графа пропускаю, а сам отсиживаюсь в гардеробной. Старый конь борозды не испортит.
Разумеется, со стороны Пушкина не обошлось без юношеского привирания, но князь ему поверил.