Текст книги "Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820"
Автор книги: Александр Александров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 56 страниц)
Глава двадцать четвертая,
в которой Александр I опережает Александра Пушкина у сестер Велио, а дядька Сазонов, уличенный во многих убийствах, кается перед христианами. – Чужая душа – потемки! – Лето 1816 года.
Когда после спевок у Энгельгардта Дельвигу с Пушкиным удалось сбежать от надсмотрщиков, они первым делом направились к дому сестер Велио, где каждый из них имел интересы. Приблизившись к подъезду, они остановились, чтобы другой раз договориться о плане действий.
– Еще раз прошу тебя, – сказал барон Дельвиг другу, – ты отвлекаешь мамашу сестер…
– Тося! Все помню: а ты в это время развлекаешься с гувернанткой. Надеюсь, что хоть сегодня ты сорвешь хотя бы поцелуй, – докончил Пушкин, смеясь. – Потом ты отвлекаешь мамашу, а я развлекаюсь со старшей сестрицей… Звоним?
– Звоним, – согласился Дельвиг.
Они позвонили в колокольчик. Постояли на крыльце, переглядываясь, как заговорщики, и дождались наконец, что им открыл привратник.
– Ну, принимай гостей! – попытался пройти Пушкин, но привратник заслонил ему путь.
– Никак нельзя, сегодня не принимают.
– Как же?! Ты что-то напутал, братец, мы приглашены, – заволновался Дельвиг.
– Не принимают, – твердил слуга.
– Да что случилось? Заболел кто? – поинтересовался Пушкин.
– Государь у нас, понизив голос, сообщил слуга.
Друзья переглянулись.
– Один? – спросил Пушкин.
Слуга кивнул.
Пушкин замурлыкал какой-то расхожий мотивчик и двинулся вдоль дома. Дельвиг потащился за ним. Когда они отошли на несколько метров, Пушкин принялся заливисто хохотать, обнимая Дельвига.
– Один Александр опередил другого Александра. Он – царь, ему и карты в руки. Но ты не беспокойся, на твою мамзельку Шредер он не позарится! Он хоть и плохо видит, но может пощупать! – Он снова принялся хохотать.
Слуга не ушел с крыльца, а смотрел им вслед, сокрушенно покачивая головой. Он понял, над чем смеются господа.
– Вот дураки! – продолжал хохотать Пушкин. – Пока мы подбираемся, царь уже развлекается. Пойдем назад, авось повезет и в коридоре пощупаем горничную княжны Волконской.
Дельвиг захохотал:
– Наташку? Да с удовольствием. Она хоть не жеманится!
И они отправились обратно в Лицей, где надеялись в темном дворцовом коридоре полюбезничать со сговорчивой горничной.
В это время трое полицейских, старший чин с двумя младшими, вошли в здание Лицея.
Старший спросил швейцара:
– Где у вас тут черный ход?
Швейцар, почти лишившийся от страха дара речи, показал назад, под лестницу.
– Больше нигде нельзя выйти?
– Ежели… Оно… Ваше благородие… – забормотал швейцар растерянно. – Куды ж…
– А-а, – махнул на него рукой полицейский и сказал подчиненному: – Встань там и стереги крепче. Преступник может быть с оружием.
– Преступник?! – ахнул швейцар. – В заведении?
Лицеисты, бывшие на рекреации, высыпали во двор, куда должны были вывести дядьку Сазонова. С ними был гувернер Чириков, который сообщил им, что дядька обвинен в последнем нашумевшем преступлении – убийстве разносчика и мальчика, сопровождавшего его.
– Сергей Гаврилович, как же никто не заподозрил его? – спросил Комовский, заглядывая в глаза Чирикову.
Чириков только растерянно пожимал плечами:
– Не знаю, господа. Да все ли еще известно?
Обвиненный в преступлениях дядька показался на крыльце. Этот двадцатилетний малый был почти ровесником многих лицеистов. Его вели полицейские. Дядька шел и не упирался с лицом растерянным и жалким. Увидев всех воспитанников перед собой, он повернулся к полицейскому и попросил:
– Дозвольте попрощаться!
– Неча! – толкнул его в бок полицейский, но дядька не послушался, рухнул на колени посреди улицы и завопил, заголосил, как баба, тонким пронзительным голосом: – Детишки, простите меня, грешного. Виноватый я перед вами! Креста на мне нет!
– Ребятенка зачем убил, супостат?! – толкнул его один из полицейских.
– А зачем он кричал-то? Кричал зачем?! – почти обиделся на полицейского дядька.
Настоящие обильные слезы хлынули у него из глаз, он стал растирать их кулаком по физиономии и громко сморкаться.
– Пошли, пошли! – подхватили его полицейские и волоком потащили в коляску, дожидавшуюся их.
Полицейские потащили его дальше, но он вцепился в стоящего рядом Пущина:
– Иван Иванович, попросите за меня, может, меня отпустят?
– Да как же тебя, Сазонов, отпустят, ты ведь человека убил!
– Уби-ил! – завыл Сазонов. – Уби-ил! Черт меня попутал! Все расскажу, только отпустите!
Насилу полицейские и от Пущина его оторвали.
Когда Сазонова затащили в коляску, он уже немного успокоился. Полицейские сели и прижали его с двух сторон, старший полез на облучок рядом с кучером.
Сазонов сидел, опустив голову, и на лицейских больше не смотрел.
Коляска тронулась. Из окна пролетки Сазонов увидел возвращавшихся Пушкина и Дельвига.
– Александр Сергеевич, простите Христа ради! – закричал он. – Прости меня.
Друзья, ничего не понимая, посмотрели пролетке вслед.
Кюхельбекер, встретивший их в подъезде, почти закричал о том, что произошло. Он все мотал головой, как будто у него был нервный тик, и говорил, заикаясь:
– С-самое с-странное, почему никто из нас ничего не за-за-замечал?
– И почему не замечало начальство? – подошел к ним Корф. – Коему и положено нанимать работников, токмо проверенных, с хорошей аттестацией… Подумать только, мы жили бок о бок с убийцей!
– А он ведь в лазарете за мной ухаживал! – улыбнулся Пушкин. – Горшок выносил. Спал на соседней кровати. Мог придушить ночью, а вот не тронул!
– Чужая душа – потемки! – сказал барон и громко зевнул.
Глава двадцать пятая,
в которой Николай Михайлович Карамзин посещает Лицей. – Статский советник с Анной через плечо. – Знакомство Вяземского с Пушкиным. – Дела арзамасские. – Визит Пушкина к Карамзину. – Описание китайского домика. – Кто должен наблюдать за придворным истопником. – Знакомство Пушкина с лейб-гусаром Петром Яковлевичем Чаадаевым. – Щеголеватые сапожки Чаадаева. – Фрески в гостиной китайского домика. – Супруга Карамзина, Екатерина Андреевна. – Летом стихи не пишутся. – Нет красивее гусарской формы. – Рассказы Чаадаева о другом Париже. – 25 марта – конец мая 1816 года.
25 марта был праздник Благовещения. По случаю табельного дня ученья не было. После утренней службы в церкви и прогулки, лицейские занимались в библиотеке, как в ней появился своей чопорной походкой директор Энгельгардт и сообщил:
– Господа! Мы ждали этого события несколько дней! К нам приехал наш великий современник, поэт и историк Николай Михайлович Карамзин. Господа, соблаговолите…
Не слушая более директора, воспитанники с ревом повскакали с мест, бросив книги, и, несмотря на восклицания директора, покатились по лестнице вниз.
Энгельгардт поправил свой светло-синий фрак с золотыми пуговицами, передернул плечами и вышел следом. На лестнице ему встретился Куницын, шедший отчего-то наверх.
– Все встречают Карамзина, – остановил его Энгельгардт и добавил внушительно: – Николай Михайлович был принят государем и обласкан.
– Да-да, – согласился Куницын и сделал вид, что обрадован этой вестью, хотя на самом деле был скорее к историку равнодушен. По мнению Куницына, Карамзин был фигурой не демократической.
Снег уже сошел, пора была весенняя, тренькали на деревьях синицы, звонко и однообразно.
Несколько карет стояло возле подъезда Лицея. Возле них толклись ожидавшие хозяев кучера и слуги.
Часть лицеистов, окружившая Карамзина, Жуковского и Энгельгардта с Куницыным, слушала их разговор. В их числе были Горчаков, Корф, Комовский, возвышались над ними Суворочка с Большим Жанно. Другие же собрались вокруг князя Вяземского, шурина Карамзина и в какой-то степени его воспитанника, молодого человека с благородным, правильным лицом, с чуть насупленными бровями, но веселым взглядом темных глаз с раскосинкой. Среди окруживших князя были Пушкин, Малиновский, бандит Броглио; таращил косые глаза Мясоедов, глухо гыкал, услышав какую-нибудь скабрезность; князь был невоздержан на язык, употреблял, как говорится, русский титул, что весьма льстило господам лицейским. Пронзительный хохот Пушкина долетал до первой группы, заставляя оборачиваться с недовольным видом Энгельгардта и снова обращать свой взор к высокому гостю.
– Государь милостиво меня принял, я сделан статским советником и получил Анну первой степени через плечо, – смущаясь, отвечал Энгельгардту Карамзин.
Это был высокого роста человек, немолодых лет и прекрасной наружности. Лицо его было продолговатое; чело открытое, нос правильный, римский. Глаза блестели умом и живостью, а весь вид выдавал человека благодушного. Вполовину поседелые волосы зачесаны были с боков на верх головы, шапку он держал в руках.
– Кажется, ни одному статскому советнику еще не давали Анны первой степени! – в восторге смотря на историка, воскликнул Энгельгардт. – Это такая честь!
– А главная радость, – продолжил Карамзин, – что я получил на напечатание истории 60 000 рублей ассигнациями и дозволение печатать в Военной типографии… Кроме того, государь предложил мне жить летом в Царском Селе на государственный счет… Так что с мая я ваш сосед, буду жить в Китайской деревне, вот только съезжу в Москву и перевезу сюда семью…
– Вы шапочку наденьте, Николай Михайлович, – ласково попросил Егор Антонович. – Пора весенняя, опасная для здоровья.
А в это время Пушкин говорил Вяземскому после очередного приступа смеха:
– Безбожно держать молодого человека взаперти и не позволять ему даже участвовать в невинном удовольствии погребать покойную Академию и «Беседу» – губителей Российского Слова!
Князь улыбнулся:
– Говорят, вам год всего остался находиться в заточении?
– Да! – воскликнул Пушкин. – Еще целый год плюсов и минусов, прав, налогов, черта в ступе… Целый год еще дремать перед кафедрой… Я согласился бы с радостью двенадцать раз перечитать все двенадцать песен пресловутой «Россиады» с тем только, чтобы граф Разумовский сократил время моего заточенья в этом монастыре…
– Слышал, что нравы в этом монастыре порицают, – усмехнулся князь Вяземский.
Лицейские довольно подсмеивались ему: еще бы, тут ребята – не промах, не пальцем деланы.
Из здания Лицея вышли Сергей Львович и Василий Львович Пушкины, когда они находились рядом, то было видно, что они очень похожи.
– Серж, – сказал Василий Львович, – я слышал от Александра анекдот, что Державин, когда прибыл на тот знаменитый экзамен, когда племянник читал стихи, первым делом спросил: «А скажи-ка, братец, где у вас тут нужник?»
– У кого спросил? – не понял Сергей Львович. – У Александра?
– Какая разница у кого! Просто я хотел отметить, что мы с тобой, приехав сюда, первым делом отправились по святым местам, где бывал и отливал старик Державин! – Он первым захохотал, и его поддержал мелким заливистым смехом его брат.
Почти тут же они разделились, Сергей Львович присоединился к группе, если так можно выразиться, официальной, Василий Львович же пробежал дальше, к молодежи, собравшейся вокруг Вяземского. Его всегда можно было найти среди молодых.
– Извини, дорогой мой, – сказал он князю Вяземскому, беря в то же время за локоть своего племянника, – я похищу у тебя на время Александра.
Он повел Пушкина в сторону, нашептывая ему по дороге:
– Друг мой, ты мне почти брат, – начал он.
– Дядюшка, не смейтесь, – усмехнулся сам Пушкин. – Вы же мне дядюшка, тоже близкое родство.
– Я брат твой по Аполлону, а в жизни – дядюшка! – с радостью согласился он. – Но будешь ли ты слушаться дядюшку, как старшего брата? Обещай мне, Александр.
– Обещаю, дядюшка…
– Николай Михайлович в начале мая отправляется в Сарское Село и будет жить в китайском домике. Сразу по приезде будь у него с визитом. Люби его, слушайся и почитай. Советы такого человека послужат к твоему добру и, может быть, к пользе нашей словесности. Мы от тебя многого ожидаем, Александр! Мы, арзамасцы! – с гордостью добавил он. – Я ведь теперь староста «Арзамаса»! Какой почет на старости! – чуть не прослезился Василий Львович.
– Поздравляю, дядюшка! – сказал Пушкин. – И какое у вас имя арзамасское?
– Вот! – сообщил Василий Львович. – Или Вот я вас! Частица… – скромно добавил он. – А без частицы в русском языке – никуда! Скоро примем тебя в наше общество, сначала заочно, как приняли заочно и других, а потом уж… Скажу тебе по секрету: прием в общество так тяжел, я еле выдержал испытание… Кажется, уже пора сбираться? – вдруг заволновался он, увидев, что в официальной группе началось движение в сторону колясок. – Иди попрощайся с отцом. Ты недостаточно к нему любезен, а между тем его все так ценят, сам Карамзин… Прощай, друг мой, дай поцелую! – Он обнял Пушкина и первым побежал к коляске, в которую садился Карамзин.
Возле коляски столпились лицейские, петухом выступал в синем своем двубортном фраке с золотыми пуговицами Энгельгардт. Пушкину не захотелось подходить, но, когда он увидел, что дядюшке не досталось места в той коляске и он вместе с князем Вяземским прошел ко второй, направился к ним.
Отец его с Жуковским возвращались в Петербург и поэтому садились в третью коляску.
Пушкин подошел к этой коляске и сказал отцу:
– До свидания, папа!
– Прощай, мой друг! Поездка была замечательной. Жди нас с матерью и сестрой в первый табельный день!
Пушкин протянул Жуковскому листки со стихами, которые достал из-за пазухи, и сказал:
– Это вам, Василий Андреевич!
– Стихи?
– Послание вам…
– Я счастлив, – отвечал тот. – Прочтем в дороге!
– Навести Льва, – напомнил отец. – Мальчик подает большие надежды, – сказал он Жуковскому. – У Льва прекрасная память на стихи, но сам пока не пишет!
Потом среди гусар и в гостиных Царского Села стали рассказывать, будто Карамзин пришел в класс, вызвал Пушкина и сказал ему: «Молодец, пари как орел! Не останавливайся в полете!»
Пушкин, когда его спрашивали об этом, отмалчивался, посмеиваясь в пробивавшиеся усики. Он не считал нужным ни отвергать, ни подтверждать сей анекдот.
А вот когда через месяц Карамзин вернулся в Царское Село вместе с семьей, он счел нужным тотчас же нанести ему визит.
Карамзин с семьей жил в отведенном ему китайском домике, в двух шагах от Лицея.
Надо бы сказать несколько слов для любопытных читателей о сих китайских домиках вообще. Поставлены они были еще при императрице Екатерине Второй вдоль сада, разделяемого с ними каналом. Это было пристанище секретарей и очередных на службе царедворцев. Теперь они служили постоем для особ обоего пола, которым государь, из особенного к ним благоволения, позволял в них приятным образом провождать всю летнюю пору.
Китайскими сии дома прозваны потому, что наружность их имеет вид китайского зодчества, кое-где на стенах видны еще большие крылатые драконы, крыши цветные, на концах загнутые, как пагоды, а со въезжей дороги к домикам ведет выгнутый мост, на перилах коего посажены глиняные или чугунные китайцы, с трубкой или под зонтиком.
В каждом домике постоялец найдет все потребности для нужды и роскоши: домашние приборы, кровать с занавесом и ширмами, уборный столик, комод для белья и платья, стол, обтянутый черной кожей, с чернильницею и прочими принадлежностями, самовар, английского фаянса чайный и кофейный приборы с лаковым подносом и, кроме обыкновенных простеночных зеркал, даже большое, на ножках, цельное зеркало. Всем этим вещам, для сведения постояльца, повешена в передней комнате у дверей опись на маленькой карте, за стеклом и в раме.
Пушкин в передней комнате дожидался, когда о нем доложат Карамзину и от нечего делать читал сию опись. За его спиной, в других комнатах, раздался девичий смех. Пушкин оглянулся – мелькнули в дальних дверях две отроковицы нежного возраста и скрылись. Пушкин снова обратился к описи.
Тихими, неслышными шагами приблизился Николай Михайлович Карамзин.
– Добрый день, Александр Сергеевич! – сказал он Пушкину и, когда тот повернулся, протянул ему руку. Надо сказать, что Карамзин всех называл по имени-отчеству и на «вы»; возраст, титул, чин не имели для него значения; разумеется, исключением для него была только царская фамилия.
– Добрый день, Николай Михайлович!
– А сверх того, – усмехнулся Карамзин, показывая на опись, – нам определен для услуг придворный истопник, а для надзора за тем, чтобы истопник исправно исполнял свои обязанности, – один из придворных лакеев.
Пушкин расхохотался неудержимо, почти залаял.
– Поэт, а для надзора за ним, чтобы он исправно исполнял свои обязанности, – цензор! – пошутил он. Находясь первый раз в доме, Пушкин совершенно не чувствовал ни малейшего смущения и принуждения. С Карамзиным было легко и свободно разговаривать и думать.
– У меня цензором – сам государь. В нашем отечестве все занимаются не своим делом, – сказал хозяин и улыбнулся Пушкину, который посмотрел на него с искренним удивлением, ведь его слова относились до особы самого государя. – Проходите, – пригласил его Карамзин, ободрительно обнимая за плечи. – Я как раз только что вернулся с прогулки в зеленом кабинете, беседовал с государем, я удостоен чести не токмо бродить по дорожкам, как простые смертные, но и забредать на царские лужайки.
– Рискую показаться нескромным, – улыбнулся, поддерживая тон, Пушкин, – но мы, лицейские, эту честь присвоили себе давно… Весь розовый луг принадлежит нам. И государь не протестует… Смирился!
– Государь любит лицейских… Проходите… У нас гость, Петр Яковлевич Чаадаев. Вы ведь не знакомы с этим замечательным молодым человеком? Я его спрашивал. Он несколько дней как в полку…
– Несколько дней как в полку, а вот об вас уже слышал и даже читал ваши стихи. Впрочем, ваши стихи известны мне были и раньше. «На возвращение государя из чужих краев» мне давал читать ваш тезка Александр Сергеевич Грибоедов, я с ним учился в Московском университете, – сказал Чаадаев, пожимая руку Пушкину, когда их представляли друг другу. – А в полку вас любят. Но, как мне кажется, в друзьях у вас самые кутилы?
Пушкин отметил про себя, что стихов он не похвалил, как делали все до него. Это задело его самолюбие, и он внимательней присмотрелся к молодому человеку.
Двадцатидвухлетний Чаадаев был очень красив, скромно величествен: белый, с нежным румянцем, стройный, тонкий, изящный, с великолепным, как бы мраморным лбом, с безукоризненными светскими манерами и приятным голосом; гусарский мундир сидел на нем, как на знаменитом Петре Фредериксе, с которым, как впоследствии из его же рассказов узнал Пушкин, Чаадаев поселился в Париже на одной квартире, чтобы перенять у него щегольской шик носить кавалерийский мундир. Он держал себя с пышно-барскою небрежностью, с кажущейся наружной беззаботностью, с теми тонкими тактом и умением, при помощи которых давал очень ясно понимать присутствующим, что светская беседа, как и вообще светская жизнь, это его стихия, как вода – стихия рыбы, что она дана ему от рождения и ничего необычного в этом не заключается.
– Что ж? Все это люди достойные всяческого уважения, храбрецы, рубаки…
Они сели в кресла. Пушкин осмотрелся – стены в гостиной были расписаны, и на одной из них он увидел большой портрет самого Карамзина, довольно схожий, в окружении муз. Историк был изображен со свитком в руках. Радом с ним были еще две фигуры. Пушкин сидел и гадал, кто они такие. Один, судя по одежде, по шляпе, которые носили крестьяне, был летописцем Нестором, второй – тоже, видимо, относился к российской истории.
– И рубахи-парни, – тонко улыбнувшись, продолжал Чаадаев. – Мне кажется, время молодечества проходит. Шампанское пьянит смолоду, с возрастом думаешь только о похмелье…
– Петр Яковлевич по матери – внук князя Щербатова, к «Истории» которого я постоянно обращаюсь. Да и сам он собрал замечательную библиотеку… – плавно отвлек всех на другую тему Карамзин. – До вашего прихода, Александр Сергеевич, мы начали разговор о его книгах, – обратился он к Пушкину, который все разглядывал настенную фреску.
«Щербатов! Это, вероятно, Щербатов!» – вдруг догадался Пушкин про вторую фигуру.
– Да, наверное, в вашем возрасте я начал собирать свою библиотеку, – сказал Чаадаев Пушкину. – Помнится, мне было лет четырнадцать, когда я вошел в сношения со знаменитым Дидотом в Париже и выписывал оттуда необходимые мне книги.
Пушкин раздул ноздри, услышав про четырнадцать лет. Было ему уже почти семнадцать, но маленький рост подводил его.
– Вы знаете Дидота? – продолжал как ни в чем не бывало лейб-гусар, покачивая ногой в гусарском сапожке a la Souwaroff, с щеголеватыми кисточками и желтыми, не по форме, отворотами. Таких, как Чаадаев, называли отчаянными франтами, ибо любое нарушение в военном костюме могло грозить им гауптвахтой.
– Дидот – представитель старинной семьи французских печатников и книгопродавцев, – пояснил Карамзин Пушкину, увидев, что тот смутился.
– Я общался с кем-то из них, когда был в Париже… У Петра Яковлевича в библиотеке есть даже «Апостол» Франциска Скорины 1525 года. В России, сколько мне известно, их два, вместе с его экземпляром…
– Но я не библиотаф, – сказал Чаадаев, – не зарыватель книг. У меня и здесь, в полку, есть кое-что интересное. Охотно с вами поделюсь… Вы не читали Локка?
– Нет, – сказал Пушкин и снова против своей воли посмотрел на портрет Карамзина.
– Обязательно прочтите, я дам вам книгу. Я имел уже удовольствие наблюдать лицейских на прогулках… Сколько я заметил, бывает, вам читают лекции даже на прогулках?
– Бывает… – сказал Пушкин.
Вошла Екатерина Андреевна Карамзина, она принимала всех по-простому, в белом полотняном капоте.
– Моя супруга, Катерина Андреевна! – представил ее Карамзин. – Господин Пушкин. С Петром Яковлевичем ты, Катерина Андреевна, знакома…
Чаадаев и Пушкин при ее появлении встали. Чаадаев, а вслед за ним и Пушкин поцеловали ей руку.
Она была холодна и надменна на вид, но так же прекрасна, как, видимо, и в молодости. Брат Петр Андреевич называл ее характер ужасным, но об этом знали только самые близкие и никогда не догадывались ни друзья, ни гости карамзинского дома. Было ей в то время тридцать шесть лет и, увидев ее, Пушкин почувствовал, как мучительно сжалось его сердце. Она улыбнулась подростку почти по-матерински.
– Я слышала про вас от вашего дядюшки Василия Львовича, – приветливо сказала она. – И от своего брата. Он познакомился с вами раньше меня. Мы все ждем ваших новых стихов.
– Дядюшка меня незаслуженно хвалит. А стихи не пишутся. Начинается лето, а кто ж летом пишет? Пишу письма и дядюшке, и князю Петру Андреевичу, прошу их стихов и жду, когда хромой софийский почтальон доставит мне их ответы… Вы не знаете, отчего все почтальоны хромые?
– Нет, не знаю, – простодушно ответила Екатерина Андреевна.
– Вот и я не знаю, но это наводит на размышления. Мой дядюшка увидел в Яжелбицах хромого почтальона и тут же состряпал эпиграмму на Шихматова…
– Прочтите, Саша. Позвольте, я вас буду так называть? – сказала Екатерина Андреевна.
– Это было при мне, Катенька, когда мы ехали в Москву. Петя задал Василию Львовичу эту эпиграмму… О сходстве Шихматова с хромым почтальоном…
– Вот она: «Шихматов, почтальон! Как не скорбеть о вас? – начал читать Пушкин. – Признаться надобно, что участь ваша злая; у одного нога хромая, а у другого хром Пегас».
– Я слышал еще про вашу эпиграмму: «Угрюмых тройка есть певцов… – сказал Петр Яковлевич Пушкину.
– Есть, извольте.
И он прочитал свою известную эпиграмму, первым же и рассмеявшись после прочтения. В этом он был похож на дядюшку: сам первым радовался своим творениям.
– Но это давняя безделица, сейчас стихи не пишутся, – вздохнул он.
– А мне, рабу грешному, приходится писать во всякое время, – с мягкой горечью сказал Карамзин, поднимаясь.
За ним встали и молодые люди.
– Я должен извиниться и покинуть вас, господа. До свидания. А свой портрет я прикажу закрасить, – пояснил он Пушкину, любопытство которого, видимо, его слегка задело, – это придворный реставратор картин Бруни постарался к моему приезду. У меня был с визитом сосед граф Толстой, так теперь все ходит по гостиным и удивляется, за что мне такая честь?
– А кто это рядом с вами? – не удержался и задал мучивший его вопрос Пушкин.
– Это летописец Нестор и Щербатов, дед нашего Петра Яковлевича.
Чаадаев тонко и со значением улыбнулся, раскланиваясь с покидавшим их хозяином.
– Садитесь, господа! – сказала Екатерина Андреевна после ухода мужа. – Петр Яковлевич, вы ведь были в Семеновском полку, а перевелись в лейб-гусары? Что так?
– Не сразу из Семеновского, Екатерина Андреевна, еще в Париже я перешел в Ахтырский гусарский полк.
– И все-таки: что так? – повторила свой вопрос Карамзина.
– Тому много причин, но главная, наверное, это форма, на мой взгляд, нет красивее гусарской формы! – то ли серьезно сказал, то ли пошутил Чаадаев и посмотрел на свои холеные руки, на длинные ногти.
Пушкин отметил эти длинные ногти и подумал: «Как в службе ему удается сохранять свои ногти?»
– Мне гусарская форма тоже нравится, – вдруг неожиданно для самого себя сказал Пушкин. – Если я пойду в военную службу, то непременно в кавалерию!
– Вступайте в наш полк!
Они с Чаадаевым улыбнулись друг другу, после чего Пушкин украдкой глянул на Екатерину Андреевну.
А Екатерина Андреевна посмотрела на них с сочувствием и пониманием взрослого человека: «Господи, как они еще оба молоды!»
– Может быть, чаю, господа? – предложила она.
Чай и кофе вообще ввели в обиход карамзинисты. Не случайно еще в журнале Новикова «Детское чтение» Николай Михайлович опубликовал два перевода с немецкого «Чай» и «Кофе». Впрочем, тогда друг его юности Петров не оценил глубины его замысла и вопрошал в письме: зачем, мой друг, пишешь о такой ерунде? Дядюшка Александра, Василий Львович, наиболее последовательный карамзинист, в своих посланиях постоянно использовал чайные мотивы, восклицая о «пекинском нектаре».
– Чаю! Чаю! – вскричал Пушкин.
Потом они шли по Царскому вдвоем с Чаадаевым, и молодой человек рассказывал Пушкину про Париж, про парижских букинистов на набережной Сены, про то, что книги в Париже дешевы, и сыпал и сыпал названиями этих книг, ценами на них вперемежку со сведениями об издателях, переплетчиках, авторах.
Александр и прежде слышал от гусар о Париже, но это был Париж Пале-Рояля, увеселительных заведений, ресторации Verry, игорных домов, рулетки, варьете, где блистали Потье и Брюнэ, а также Париж Китайских теней. Кабинета Оливье, в котором карточные фокусы и фантасмагории, и еще Париж косморамы, панорамы, стереорамы и прочей чепухи. Оказалось, что Чаадаев знает об этом Париже только понаслышке, весьма поверхностно, что этот предмет ему неинтересен, он мягко уклонился от разговора о парижских жрицах любви, и Пушкин, умевший слушать и вести беседу, к этой теме больше не возвращался.
Они шли, и Пушкин, поглядывая на красавца лейб-гусара, любовался его умению носить мундир, щеголеватые сапоги, его утонченным манерам, спокойствию и хладнокровному величию осанки.