Текст книги "В парализованном свете. 1979—1984"
Автор книги: Александр Русов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 45 страниц)
Возможно, именно здесь уместно вспомнить необычную внешность отца, вернувшегося из байдарочного похода. По времени это воспоминание скорее примыкает к периоду, связанному с ожогом ноги, когда ты, трехлетний, совсем лишился памяти, пролежав в больнице около года, нежели к другому ожогу, который был получен уже в зрелом возрасте… Что касается памяти, то она очень странно, совсем по-разному реагировала на страдания организма. Если т а боль почти напрочь отшибла память, то э т а, напротив, всякий раз вызывала ее неуемную активность. Ныне же все живое, попадающее под некое вышедшее из повиновения, бешено вращающееся колесо, рубится в мелкий фарш, и пространство вокруг сочится кровью.
Так зачем нам вдруг понадобился отец с его недолгой, отросшей за месячное отсутствие бородой, как бы нарочно спутанной из рыжих, черных и седых волосков?
Тогда, в шестилетнем возрасте, ты подумал, что кто-то подшутил над ним, торопливо размалевав бороду красками, пока отец крепко спал в своей одинокой палатке на берегу далекой реки. Кажется, это было его первое бегство из семьи, и портрет беглеца запечатлелся в твоем сознании довольно отчетливо: шелковисто-русые, гладко зачесанные назад волосы, серо-голубые крапчатые глаза и скоморошья клочковатая борода, которую ему оставалось только сбрить…
И он – можешь быть уверен – сбрил ее на следующее же утро, видимо не сумев отмыть от краски даже горячей водой с мылом.
Ты ничего не понимал в отношениях отца и матери, лишь ощущал жгучий стыд и страх. Постепенно боль стала обычным твоим состоянием, и потому, наверно, ты так боялся потом жениться, дав себе слово сделать все возможное, чтобы подобного с тобой не случилось.
С другой стороны, э т о коснулось ведь не одной вашей семьи. Если мы выйдем сейчас на балкон, выглянем в окно или пройдемся по улице и встретим сотни разных людей, то многих ли выделишь ты из толпы, чтобы сказать с полной уверенностью: они избежали подобного несчастья и оно уже никогда не обрушится на них?
Тем не менее ты утверждаешь, что твоя история особенная.
В каком-то смысле. Как и твоя.
Что ж, поглядим…
Если готов, начнем. Пожалуй, с больницы?
Стоит ли?
Ну как знаешь…
Не уведет ли нас это слишком далеко? Ведь придется волей-неволей затронуть тему войны, неустроенного быта тех лет, ибо упомянутый несчастный случай, он же авария, когда ты опрокинул на себя котел с кипятком, стоявший на пышущей жаром печке-буржуйке, куда его поставила бабушка, имеет вполне конкретные социально-исторические предпосылки и корни. А тут уж как не вспомнить бабушкины злоключения до и после первой империалистической? И мигом окажемся либо в окопах Галиции, либо на Закавказском русско-турецком фронте. То и другое нам, согласись, ни к чему.
Больницы все равно не избежать.
Коли так, давай начнем, пожалуй, с хирургического отделения, где ты умирал от ожога ноги, а хочешь – с терапевтического: тебя там держали более месяца с подозрением на бронхоэктазию.
Ладно, начинай с терапевтического.
Ты учился тогда в восьмом классе и уже находился в том намагниченном состоянии, когда неизвестно откуда возникает потребность в любви. Это странное состояние, томление, жажда непонятного невольно рождает в разгоряченном воображении целый калейдоскоп образов Прекрасной Дамы, и нет ничего удивительного в том, что однажды ты остановил свой ищущий взгляд на незнакомке из другой, в недавнем прошлом женской школы – на девочке, которая той осенью перешла в ваш класс. Ты почти еще ничего не знал о ней, потому что проболел все начало учебного года, пролежал сперва дома с двусторонним двукратным воспалением легких, а потом угодил в больницу. В письмах одноклассников, которые передавали тебе вместе с яблоками, печеньем и конфетами, – в толстых, как увесистые пачки банкнот, коллективных посланиях, исполненных в той преувеличенно шутливой манере, из которой ты можешь теперь заключить, что состояние твоего здоровья воспринималось ими как весьма тревожащее, даже угрожающее, – стали все чаще мелькать имя и фамилия девочки, внешность которой ты всякий раз с трудом пытался вспомнить.
Что же ты помнил?
Простые коричневые чулки, бледную в прыщах кожу, заплетенные в короткую пышную косу темные с рыжеватым отливом, вьющиеся волосы – наиболее яркую, резко контрастирующую с остальными деталь ее внешности, лоснящееся сзади школьное форменное платье, а также узкую синюшную ладонь на фоне потертого линолеума школьной доски, когда эта вызванная отвечать девочка, державшаяся очень прямо и отчужденно, аккуратно писала на ней мелом. Да, вот еще что. Уже в ту пору некоторыми, а позже большинством, было признано, что у нее великолепная фигура. В десятом классе кто-то из школьных друзей, кажется Херувим, выразил это всеобщее признание в несколько парадоксальной форме, заметив, что если к ее фигуре приставить другую голову, получилось бы именно то, что нужно.
Хочешь сказать, что у нее было некрасивое лицо?
Тут не может быть двух мнений.
Как же оно ухитрилось впоследствии стать прекрасным?
В том-то и загадка.
Пожалуй, действительно стоит начать с больницы. Ведь двумя годами позже о н а тоже лежала там?
Да, с гайморитом.
У нее были сильные головные боли? Что, действительно гайморит?
Вроде бы.
Говорят, когда у женщины ничего не болит, у нее болит голова. Так давай покончим с письмами. Что было в них?
Ее имя и фамилия. Это главное.
Ясно. Они вошли в твое сознание или подсознание как реклама. Промелькнуло несколько кадриков, вмонтированных в киноленту, это заняло всего долю секунды, так что глаз не успел даже зафиксировать, а потом ты отправился в магазин и вроде бы по собственному выбору купил зубную пасту именно той, а не другой фирмы, вовсе не догадываясь, что над тобой совершено насилие. Ты это хотел сказать? Что еще? Напряги память, вспомни.
Несколько забавных сплетен, мелочей школьной жизни. Девочка-зазнайка, с ней никто не дружит, но она в центре внимания класса – и не только вашего 8-го «А», но и 8-го «Б», где учатся дочь генерала, сын дипломата, внук члена правительства и несколько других мальчиков из «хороших семей». Кажется, в тех письмах говорилось как раз об ее тяготении именно к той компании. Действительно, потом она некоторое время дружила лишь с ними, только к ним ходила в гости – в тот известный тебе генеральский дом на другой стороне улицы Горького.
Но ведь это естественно. Ты же знаешь, что дочь генерала стала ее ближайшей и единственной подругой. Помнишь, как ее звали?
Она была самой высокой девочкой в школе, и ее звали Дылдой. Ее мамаша-генеральша, активистка родительского комитета, организовала у себя дома неофициальный салон для избранных восьмиклассников школы. Несмотря на свой огромный рост, Дылда была самоуверенной девушкой со стрижеными светлыми волосами, твердой походкой и хорошеньким страусиным личиком на длинной страусиной шее. Даже в школьной форме и прозрачных, редких тогда, капроновых чулках она походила на капитана баскетбольной команды, на лидера молодежного, профсоюзного или любого другого общественного движения. В возглавляемом ею неофициальном салоне для избранных восьмиклассников бывали, между прочим, ребята и постарше – друзья брата Дылды, которому в день окончания школы отец подарил золотой перстень с каким-то драгоценным камнем. Кажется, молодые люди из так называемых «культурных семей» уж во всяком случае в то время перстней еще не носили, и то был, возможно, один из первых в Москве случаев. Произошло это, скорее всего, в 1955-м или 1956-м году. Сдается, именно тогда брат Дылды одарил своей благосклонностью Новенькую. Индире, конечно, он тоже понравился – иначе с чего бы ты стал ее ревновать?
К нему?
Надеюсь, помнишь, к а к ты ее ревновал… Неужели никогда раньше ты не задавался вопросом: почему вдруг произошел ее резкий отход, вернее, о т т о р ж е н и е от той компании, и простая ли случайность, что как раз в это время она впервые обратила внимание на тебя? Ведь такой резкий поворот – от них к тебе – оказался для нее столь многосторонне болезненным, что девушка впала в полосу мучительных недомоганий. В разное время и с разной продолжительностью у нее потом часто болели голова, уши, сердце, суставы. И еще я хочу напомнить тебе о жуткой истории – попытки изнасилования ее в лифте дома на улице Горького каким-то хулиганом. Как думаешь, почему это не осталось ее тайной? Зачем она рассказала тебе об этом со слезами на глазах, объявившись после трехдневного отсутствия в школе?
Да, это было ужасно.
На самом деле самое ужасное заключалось в том, что именно тогда впервые ты почувствовал неискупимую вину перед ней и ощутил полное свое унизительное бессилие. Ты во всем винил одного себя. Ведь это ты не проводил ее до самой двери квартиры Дылды. Ты не оказался в нужный момент рядом, не защитил…
Думаешь, за ее откровенностью крылся какой-то обман, попытка замести следы греха, ввести в заблуждение?
А ты сам подумай. Во всяком случае, мне кажется, что какой-то изначальный обман постоянно разъедал ее душу.
Ах, исследователь! Твое упорное желание всему найти рациональное объяснение просто смехотворно. Ведь причина ошибок и мучений заключается не в том, что мы чего-то не понимаем или не предвидим, а в непоследовательности, необъяснимости наших чувств и поступков. Пусть твои рассуждения тысячу раз правильны, от этого не легче. Извини, если что скажу не по-твоему, но ту девочку, скромно стоящую у доски в простых грубых чулках, в лоснящемся от долгого сидения за школьной партой коричневом форменном платье, из которого она так и не выросла, ибо созрела гораздо раньше всех нас, молокососов и говнюков, я в обиду не дам. Неужели ты и теперь не понимаешь, седеющий человек, кем была она на самом деле, эта первая твоя любовь?
Она была возрастной болезнью.
В ы с о к о й б о л е з н ь ю.
Какая уж там высота?!. Присмотрись повнимательнее к ее узкой ладони с уверенно зажатым в пальцах кусочком мела. Небось и не догадываешься, что эти синюшные мурашки – явный признак подавленных страстей, предвестие будущих слез и истерик.
По́лно!
Да, да. Тихая бледнолицая задавала из 8-го «А» уже тогда осознала великую несправедливость своего положения. Она была о себе достаточно высокого мнения, чтобы постоянно чувствовать непереносимую униженность прозябания в девятиметровой клетушке, где все спали на головах друг у друга: ее проклятый родителями отец, ее мать, навсегда поссорившая его с близкими из-за несогласия на этот брак, и маленькая белобрысая сестренка, для эмалированного горшка которой едва удавалось выкроить место в одной из немногих щелей. А ты со своей щенячьей наивностью и легкомыслием никогда даже не задумывался над этим – вот главная ошибка, источник будущих бед. Давай же хоть теперь, задним числом, восстановим истинный ход событий. Иначе остаться тебе навек невыросшей улиткой и умереть в той обызвествленной раковине, куда – не станем закрывать теперь на это глаза – она с самого начала пыталась тебя загнать.
Ладно, включай свой хронометр, начнем все сначала.
Что представлял ты собой в четырнадцать лет – точнее, к первому сентября тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, когда в ваш класс впервые вошла Новенькая с бледным одутловатым лицом и перевязанной щекой?
У нее болели уши.
Воздай же хвалу ей за мужество. Далеко не всякая девочка отважится предстать перед классом в столь уродливом виде. Вспомни! Она ведь была не то чтобы даже печальна или сосредоточена на собственной боли – просто существовала отдельно, сама по себе, как айсберг. И если бы тебе сказали, что нынешней зимой ты втюришься в нее, это прозвучало бы как злая шутка. После Красотки, что осталась на второй год, тем самым навсегда избавив тебя от нежной сердечной боли и трепетного чувства, уже претендовавшего на звание любви, увлечение Новенькой означало бы явную деградацию, потерю достигнутого уровня, утрату завоеванных позиций. Поэтому в тот день, 1 сентября 1955 года, ничего, кроме жалости, Новенькая-Уродина не могла вызвать в твоем сердце. Тебя же она, по-видимому, просто не заметила.
Как, впрочем, и остальных.
Кем ты был? Кем и чем? Троечником, посредственным учеником, тщащимся, но неспособным – середняком в лучшем, улучшенном своем варианте.
Что ж, прекрасное определение! В духе тех лет.
Правда, ты вел дневник. Пробовал писать стихи. Уже само по себе это как-то выделяло, возвышало тебя…
И на том спасибо.
Ты уже стрелял из отцовского охотничьего ружья. Был влюблен…
Да, в Красотку Второгодницу.
Пережил первое разочарование.
Да, ты знаешь, я разочаровался в ней.
Ездил летом с отцом в байдарочный поход, а потом со вторым мужем матери – в Крым. Из-за усиленного, обычного для такого возраста, выделения гормонов жаждал самоутверждения и не знал, особенно во время долгих тоскливых дней больничного существования, на каком поприще себя утвердить. Словом, ты тоже был своего рода льдиной в открытом море, и не Уродина ли – спроси себя строго и твердо – не она ли сделала тебя ко времени окончания школы льдиной первой величины?
Право, затрудняюсь ответить.
Этот вопрос будет мучить тебя и четверть века спустя, обретя черты метафизической проблемы, лишенной уже всякого практического смысла. Стал бы ты тем, чем стал, не встретив ее? Вопрос, конечно, можно поставить и по-другому: стала бы она тем, чем стала, не встретив тебя?
Ладно. Хватит… Хватит, говорю, разводить турусы на колесах! Опять забрели неведомо куда. Хронометр ни к черту. Секундная стрелка дергается в конвульсиях, часовая вообще отвалилась. Корпус совсем размяк, и из него подтекает, капает совершенно протухшее время. Неужели нельзя наладить как-то эту дерьмовую технику?..
Что можешь сказать еще?
О Новенькой? Знаешь, она держалась очень достойно. Не только уверенная в себе, но и такая тихая, спокойная, задумчивая.
Конечно, черти водятся не только в тихом омуте, но там, согласись, их как-то меньше всего ожидаешь встретить и потому не мобилизуешь, так сказать, свою бдительность. Ну хорошо, пусть будет Тихоня…
Действительно, она очень смирно сидела за партой, никогда не болтала с соседями во время уроков. Губы поджаты, руки сложены перед собой. Густые волосы заплетены в рыхлую косу, доходящую до середины спины.
И ты, сидящий сзади, на следующей парте, в том же первом от двери ряду, испытываешь отчаянное искушение дотянуться, дотронуться до этих упругих, блестящих, отливающих золотом каштановых волос.
Что было, то было…
Раз уж мы начали с больницы, попробуй вспомнить, когда ты туда попал.
Осенью. В октябре или в ноябре. Я имею в виду терапевтическое отделение.
Видимо, у твоей Тихони даже ухо не успело отболеть, и она по-прежнему ходила с перевязанной головой, когда ты слег с воспалением легких.
Воспаление началось потом. Сначала – обыкновенная простуда.
Где же ты ее подцепил?
Черт знает. Не помню. А вот второе воспаление началось из-за Красотки Второгодницы, это точно. Мы гуляли с ней по набережной Москвы-реки вдоль Кремлевской стены и туда дальше – знаешь? – в сторону Парка культуры. Меня еще даже не выписали, только начал выходить на улицу. А воздух был сырой, пасмурно. Вот по такой погоде часика три мы и прокантовались с ней. Я устал зверски, в глазах сплошной туман, под конец уже ничего не соображал, вернулся домой с температурой – и понеслось по новой.
Получается, ты и в восьмом классе продолжал приударять за Красоткой Второгодницей?
Она тогда сама позвонила. Уж сколько я за ней бегал раньше – весь, можно сказать, седьмой класс, – так она нос воротила, а теперь сама набиваться стала. Хотя, признаться, я ее уже не любил. Но ее активность, сам понимаешь, невольно меня вдохновляла. В четырнадцать лет мы не больно-то избалованы женским вниманием. Учти к тому же, какое это было время: 1955 год!
Стало быть, уже тогда тебе нравились активные женщины?
Метишь в самую точку, исследователь, но мажешь, мажешь. В ту пору, когда мальчики начинают чувствовать себя мужчинами, им нравятся, с одной стороны, недоступные, гордые девчонки, пусть даже и Уродины, а с другой – «согласные на все» Красавицы. Хотя в одном ты безусловно прав: и те и другие по сути своей чрезвычайно активны…
Так что Красотка Второгодница?
Вот этим-то, хочу я сказать, она меня и держала – полуобещаниями, многозначительными намеками, – заставляя в течение трех часов вдыхать яд соблазна и октябрьский сырой, столь вредный для воспаленных легких воздух. Кое о чем мы, кажется, все-таки договорились, тогда как скрюченные кленовые листья, будто хищные птицы когтями, цеплялись и скребли об асфальт. Впрочем, насчет листьев я, возможно, преувеличиваю. Глаза застил туман, плохо мне было, старик, и обещанные Красоткой Второгодницей интимные радости как бы сразу отошли на второй план. При том что я, не задумываясь, готов был, естественно, заработать второе воспаление легких ценой будущих любовных услад – собственно, чувства и даже, если хочешь, непосредственного желания как раз почему-то не было. Только навязчивая, недопроявленная мысль о нем застряла где-то в мозгу как заноза, а само оно растаяло в молоке непогоды. Пока мы шли, держась за руки, вдоль гранитного парапета, испарялись последние капли эмоций. Я словно бы увидел ее другими глазами. Ее жалкие ужимки, рассчитанные не иначе как на последнего идиота, каковым я себя с некоторых пор уже не ощущал, все больше раздражали меня. И даже косы (кстати, тоже каштановые, с золотистым отливом косы!), которые некогда так возбуждали убогую фантазию семиклассника, как-то безжизненно свисали теперь с ее худеньких плеч, заканчиваясь траурными бантиками из черного шелка. Все во мне опадало, старик, опадало неумолимо, как с кленов – листьев медь, хотя я не вполне все-таки уверен, что где-то вдоль набережной произрастали клены. И одновременно у меня повышалась температура, которая – тебе это, конечно, хорошо известно – есть не что иное, как нормальная защитная реакция организма на вторжение инородных начал.
Итак, ты в больнице. Где тебя положили?
Сначала в коридоре, у застекленной сверху перегородки, принадлежащей то ли Процедурной, то ли Ординаторской. В палатах свободных мест не было.
Помнишь, о чем спросила старшая сестра, обращаясь к кому-то или даже лично к тебе, облаченному в бесформенную больничную пижаму?
Да, помню.
Тебе, наверно, неприятно об этом вспоминать.
Ну что ты!
Так о чем же она спросила?
– Это девочка или мальчик? – спросила она.
Ее могучие телеса были стянуты не очень свежим белым халатом. Она видела тебя впервые: новенького пациента, новенькую пациентку – ведь бритва еще не касалась твоих щек, так что сразу и не определишь. Тем не менее ты тотчас возненавидел эти тонкие губы на расплывшемся, хотя и молодом лице, напоминающем лицо учительницы математики в начальной школе. На шее у той Математички всегда болталась пушистая чернобурка, даже если в классе было жарко натоплено, а пористая кожа ее щек была сплошь покрыта сильно припудренными болячками, что в сочетании с яркой губной помадой делало ее похожей на жутковатый гибрид клоуна и покойницы. За что-то она с первого дня невзлюбила тебя, эта Математичка, считала тупицей, благодаря чему ты им, наверно, со временем и стал – во всяком случае, в точных науках… И что ты ответил сестре?
– Девочка, – ответил.
Представляю этот твой ломающийся басок и то, как лицо твое залила густая краска: ведь ты не научился еще мгновенно парировать подобные хамские вопросы, заставляя краснеть других. Представляю, как улыбнулась Старшая Сестра Математичка. Ты ей явно понравился, парень.
Зато она мне не очень.
Потом твою кровать переставят или тебя переведут на другую, в более удобное, стало быть, место – самое, пожалуй, хорошее из всех возможных, включая палату на шестерых. Да, это тоже коридор, но иллюзия твоей отделенности от остального больничного мира, ощущение с в о е г о у г л а, делает это место уникальным, как бы даже привилегированным – впрочем, скорее всего, лишь в твоем воображении.
Что из этого следует?
Из этого со всей очевидностью следует, что ты предпочитаешь одиночество. Вот, пожалуй, то основное, что характеризует и отличает тебя в ту пору, условно обозначенную нами началом нового учебного года, то есть осенью 1955-го.
Ты лежишь на больничной койке – с детства привычное состояние, – меряешь температуру, глотаешь таблетки, весь во власти отроческих грез, несмотря на предстоящую экзекуцию – бронхографию, заключающуюся в том, что массивный, пропахший потом, весь заросший черными волосами аспирант-ординатор, в распоряжение которого ты будешь предоставлен, станет тренироваться на тебе, учиться вводить в носовое отверстие розовый, как дождевой червь, резиновый катетер. Пыхтя от усердия, Ординатор постарается попасть куда надо, пройти трудную зону носоглотки, тяжело и зловонно дыша полуоткрытым ртом, оттопыривая толстый мохнатый мизинец, но ему помешают твои аденоиды, и тогда он вынужден будет засунуть резинового червяка прямо в рот, предварительно заморозив гортань намотанной на металлический инструмент и смоченной солоноватым новокаином ваткой. Держа себя за язык непослушными пальцами, в которых зажат кусок стерильной марли, ты начнешь давиться и кашлять сквозь слезы, а он, твой мучитель, исследователь твоих бронхов – зловеще нашептывать: «Не закрывай рот. Слышишь? Не закрывай…» – пугая тем, что если ты случайно перекусишь резиновый шланг, он соскользнет в легкое и извлекать его оттуда придется оперативным путем.
И вот после нескольких неудачных, мучительных для тебя попыток тебя наконец погружают в липкий ужас ада, резиновая трубка достигает левого легкого. Ординатор на другом ее конце орудует со шприцем, надавливает на поршень, и темная густая жидкость уже холодит твою грудь, ты теряешь сознание, равновесие, тебя волокут к рентгеновскому аппарату, и вместо отходной молитвы ты повторяешь имя Красотки Второгодницы, ибо другой прекрасной дамы, другой мадонны у тебя просто нет. Ты принимаешься как помешанный повторять про себя это имя, краешком мерцающего сознания ловя какие-то случайные волны надежды, укрепляя ослабевший дух верой в будущее блаженство, которое лишь очень условно и лишь символично может быть отождествлено с ласками Красотки Второгодницы. Но пока только это способно удержать тебя на поверхности, а не монотонно-испуганный голос Ординатора: «Не закрывай глаза! Открой глаза!..»
Негативный контрастный снимок твоей грудной клетки наконец сделан, темная маслянистая жидкость йодлипол вошла во все углубления, и если бы у тебя имелись лишние дырки и впадины, рентгеновский снимок показал бы это, получись он действительно контрастным, а не смазанным, в чем оказался виноват то ли Ординатор, то ли Рентгенолог – кто их там разберет, – но тут ясно одно: все твои инфернальные мучения напрасны, если отбросить в сторону пользу, которую ты принес Ординатору в овладении навыками врачебного мастерства. Поэтому бронхографию придется со временем повторить, но прежде удалить аденоиды, что и исполняется через несколько дней с помощью опять-таки металлического инструмента, но уже напоминающего бритву в оправе для очинки карандашей.
Итак, однажды, когда ты лежишь на больничной койке то ли до, то ли после бескровной бронхографии и кровавой операции по очинке лишних отростков в твоей носоглотке, поздним вечером к тебе, в твой закуток, зачем-то входит – возможно, для того только, чтобы дать очередную таблетку, – красивая высокая девушка в белом хрустящем халате со смоляными до плеч, густыми волосами, и, перекинувшись с ней несколькими незначительными словами, поболтав ни о чем, ты набираешься смелости попросить ее посидеть с тобой.
С тех пор она приходит в твой закуток каждое свое ночное дежурство и позволяет тебе много такого, чего не позволяла даже Красотка Второгодница, и дает понять, что готова позволить еще больше, но только потом, не здесь – когда выпишешься из больницы. Ей девятнадцать лет, у нее чуть тяжеловатая фигура, но зато красивое лицо и все формы прекрасно развиты. Она добра, отзывчива, естественна, и ты, пожалуй, готов жениться на ней в свои четырнадцать, пятнадцать лет, на этой ласковой ночной медсестре по имени Сильвана – назовем ее так в духе привычных ассоциаций и киностандартов той поры, – но потом так случится, что твоя мать отошьет ее, когда она позвонит по телефону вскоре после выписки из больницы. Да, Мать, к сожалению, не учла, не почувствовала своим материнским сердцем, что ты, на горе, уже созрел для любви. Твои гормоны, подстегнутые легочным заболеванием, качественное рентгеновское изображение которого так и не удалось получить злосчастному Ординатору, сделали свое черное дело, и оставались дни, в лучшем случае месяцы, отделяющие тебя от новой эры.
Однако Красотка Второгодница не забыла тебя: пришла навестить в больницу, передала записку и яблоки. Ты был растроган, тебе было приятно, но от грубейших грамматических ошибок, способных, оказывается, быстрее мышьяка убить остатки живого чувства, тошнотворный ком подступил к горлу.
Ты не сразу, однако, сообразил, как тебе следует поступить. Симулировать радость? Обидеть как бы непреднамеренной холодностью? Просто не ответить!.. И она обо всем догадалась: ушла, уплыла в никуда, – а у тебя осталась Сильвана.
Ах, Сильвана! Твои бесцеремонно-застенчивые руки, твоя бесхитростная улыбка, мягкая, теплая, большая, податливая грудь. Твои бесстыдно-чувственные губы, прямые, цвета вороного крыла волосы до плеч, чуть загибающиеся на концах, гладкие колени, едва прикрытые шуршащим, всегда безупречно белым халатом. Твоя смугловатая кожа, зеленоватые кошачьи глаза, угловатая очаровательная женственность. Я готов получить сколько хочешь еще воспалений легких, трижды позволить Ординатору опустить резиновую трубочку в мое левое легкое, отрезать все лишнее, что еще осталось в носоглотке, лишь бы вкусить твоих божественных прелестей взрослой, искушенной, ласковой, великодушной девятнадцатилетней женщины. О, Сильвана, ни о чем другом я не хочу больше мечтать!
Откуда-то становится известно, что ее после работы частенько встречает молодой лейтенант. Лейтенант молоденький, звать его Володенькой.
Может, и впрямь его так звали, но только откуда ты узнал о его существовании?
Сестра Математичка рассказала. Не иначе как она. Ей не нравилась наша дружба с Сильваной. Она оберегала нравственность вверенных ее заботам детей, одним из которых был я.
Так что лейтенант? Не плод ли он гнусного воображения сестры-злодейки?
Нет, он действительно существовал. Сильвана призналась в этом с некоторым смущением. Но в то же время намекнула, что, когда ты выйдешь из больницы, лейтенанта уже не будет с ней рядом и вам никто не помешает при зажженных свечах и опущенных шторах вкушать любовные наслаждения в ее доме на Коленчатой улице, неподалеку от стадиона «Динамо».
Как могло случиться, что и тридцать лет спустя ты все еще помнил тот адрес, написанный ее рукой? Помнил наизусть, ибо записочка, которую ты спрятал, засунув под ремешок старых бабушкиных часов, была предательски выхвачена Сестрой Математичкой, прочитана и уничтожена в гневе.
Возможно, именно поэтому. Иногда я и теперь вдруг начинаю твердить про себя – как бы для того только, чтобы не забыть: Коленчатая улица, дом 5… Коленчатая улица, дом пять… И номер квартиры на первом этаже, где так никогда и не побывал. Зачем? Почему?..
Скажи лучше, почему ты не пошел туда, когда узнал, что Мать отшила Сильвану по телефону? Боялся, что лейтенант застрелит? Или Мать несколькими колкими замечаниями навсегда отравила тебе радость встречи с Сильваной? Насколько помнится, ты только возмутился вслух ее непрошеным вмешательством в твои дела, только возмутился – фанфарон несчастный! – и хлопнул дверью.
Да, теперь нас мог свести опять только случай.
Случай? Ведь лет через десять после того судьба положит тебе жить в пяти минутах ходьбы от дома Сильваны, и каждый день в течение еще двадцати лет, идя на работу и с работы, ты будешь проходить мимо Коленчатой улицы, мимо дома номер пять в странной, пугающей, непонятной надежде снова встретить ее. Нет, ты ее никогда не увидишь больше. Тот старый дом ссутулился, его давно снесли, Сильвана переехала в другой. Ей должно быть сейчас около пятидесяти.
Опять торопишься, приятель.
В самом деле. Пока ты еще только лежишь в больнице на Садовом кольце с подозрением на бронхоэктазию и получаешь письма от школьных приятелей, одноклассников, от «выездной редколлегии» вашей классной стенной газеты, хочу я сказать. В нее входили в ту пору лучшие ученики класса, как бы сами в письмах своих объявившие себя твоими друзьями. То были незабываемые многостраничные послания – письма-импровизации, написанные «выездной редколлегией» у тебя дома за чашкой чая, заваренного и налитого бабушкой или мамой. Откуда столь бурный прилив дружески-романтических чувств, совсем как в только что появившихся тогда живых и трогательных пьесах о старшеклассниках, которые иногда передавали теперь в воскресные дни по телевизору? Неужели и впрямь, пока еще о том не догадываясь, ты попал в большую беду, и бронхоэктазия, о которой, возможно, они прочитали энциклопедическую статью, как и туберкулез легких, угроза которого преследовала тебя с ранних лет, возбудил в них святое чувство братства и непритворное участие?
Кто же были эти ребята, будущие медалисты, полиглоты, пациенты психушек, кандидаты наук, несостоявшиеся поэты, квалифицированные специалисты ЮНЕСКО? Вспомни их лица, голоса, характерные жесты. Вспомни живые рисунки, иллюстрирующие текст писем, написанных разными почерками, и особенно тот, где очень похоже изображена Новенькая-Уродина, танцующая со стилягой, на спине у которого выведено: «8-й Б». Вспомни их почерки – какой принадлежал кому?
Неужели эти сильные, уверенные, без единой помарки строки вывела слабая, всегда влажная, скрюченная, как у обезьянки, морщинистая, старческая какая-то рука вашей классной звезды первой величины Бубнилы Кособоки, великого интеллектуала, зануды и книжника, завидно одаренного, равно талантливого в физике и математике, литературе и химии? К десятому классу он свободно владел тремя-четырьмя языками и не был способен, пожалуй, лишь к тому, чтобы ловко соврать, надуть, вывернуться из трудной житейской ситуации. Не то чтобы это было его кредо или нравственный принцип. Просто был он так устроен, что стоило ему соврать – пусть даже по мелочи, – как нижняя губа сама начинала наползать на верхнюю, и тогда любому дураку становилось ясно, что он говорит неправду. После золотой медали и университетского диплома с отличием он работал в какой-то библиотеке, потом внезапно исчез, сгинул с твоего горизонта.