Текст книги "В парализованном свете. 1979—1984"
Автор книги: Александр Русов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 45 страниц)
Тут мадам Кустова, прикрыв ладошкой рот и сотрясая при каждом шаге золотой своей гривой, полусогнувшись, стремительно выбегает, будто сейчас ее стошнит. Только мелькает крутой, трикотажем обтянутый зад, да стучат высокие каблуки.
«Ведь и не пили совсем», – удивляется Тоник.
– Туалет налево! – на всякий случай предупреждает он, а мужик ее Антон стоит как последний пентюх посреди комнаты, пожимает плечами. Мол, не беспокойся, Тоник, все это, строго говоря, Geschlechtsleben[28], ревность, женская ненасытность – что тут поделаешь? Обыкновенная истерика, и ковер она тебе не попортит. Честно говорю. Ручаюсь. Сукой буду.
И пока этот пентюх разводит руками, едва шевелившийся до того Платон открывает сначала один, потом другой глаз, точно проснувшийся удав. Поднимает голову с плеча своей музыкантши, бросает бабу прямо посреди танца и тоже начинает психовать. Щеточка усов вздергивается. Хамит Антону, потом устремляется следом за той истеричкой – в дверь.
– Ладно, ребята, – как можно спокойнее говорит Тоник. – Хрен с ними. Не обращайте внимания.
И тогда доктор-моктор, в развитие, так сказать, ситуации, приглашает танцевать музыкантшу, прилаживает ладонь на то музыкантшино место, где у нее, строго говоря, должна находиться талия. И танцуют они, между прочим, совсем неплохо вальс-бостон под всю эту балдень, под весь этот марш мира североамериканских индейцев.
Тоник гасит верхний свет, включает настольную лампу. Число танцующих удваивается. Теперь танцуют две пары людей и две – теней. А про истеричку Кустову и про истерика Платона они, честно говоря, забывают на время. Будто их нет.
Но те появляются. Мадам виснет на шее Платона. Муж ее на нервной почве снова приглашает танцевать музыкантшу. Платон усаживает мадам в кресло, начинает кадрить сестричку-лисичку Ирочку. Тут уже Тоник не выдерживает: набрасывается с кулаками.
– Ты это что же, стронцо?..
Антон сгребает Тоника в охапку – благо, комплекция позволяет. Тоник вырывается, темные очки прыгают.
– Ах ты гнида! – орет. – Щелкопер поганый. Убью, сволочь!
Но Кустов держит крепко, в твердом намерении не допустить. Черная длинная тень корежится за спиной Тоника, удерживая его от антиобщественного поступка.
Платон тяжело дышит. Принял стойку. Подготовился к драке.
– Отпусти его, – просит Антона. – Кхе! Давай, молокосос. Давай, – обращается он к Тонику. – Я и не таких, как ты… Когда с парашютом – в тыл… С финкой – в блиндаж…
Брызгает слюна, скапливается белым налетом в уголках губ. Таращатся глаза за стеклами очков. Зубы клацкают. В груди свистит.
– Платон! Тоник!
Доктор-моктор оказывается самым из них разумным.
– А чего он? Ке каццо? – огрызается Тоник уже беззлобно.
Платон тоже остывает понемногу. Они расходятся по разным углам. Тоник опускается в свое кресло, расслабляется. Тренер обмахивает его полотенцем, оттягивает резинку трусов. Слышно, как кто-то кого-то продолжает колошматить на невидимом соседнем ринге: тум-тум-тум-тум…
– Нужно же немного уважать старших. Кхе!.. – совсем не вовремя выступает Платон.
– Вы-то нас уважаете?
– Довольно. Замолчите. Перестань, Платон. Не уподобляйся этому enfant terrible…[29]
– Чего-чего?.. А ну повтори!
Нет больше сил у Тоника спорить с этими придурками. Все. Хватит. Надоело. Как людей ведь пригласил. Время провести. А они тут бардак устроили.
– Ну-ка мотайте отседова. Валите. Ну! Тоже мне, нашли себе дискотеку…
Тоник чувствует, как все опять напрягается в нем, дрожит, и если они сей момент не уберутся к такой-то матери, он за себя не ручается.
И они, конечно, убрались. Выкатились. Не пошли на обострение конфликта с Тоником – смылись. Вместе с бабами. Само собой. Ирочка-сестричка-продавщица-манекенщица тоже уехала. Жарко дыхнула напоследок Тонику в шею. Вернулась небось на дежурство в свою больницу. Не то Армян Баклажан завтра утром придет, хватится: где сестра?..
Тоник ворочается в кресле, не может найти удобное положение. «Суки, – думает, – такой шикарный вечер испортили».
5
Профессор Петросян лично осматривает вновь поступившего. Профессор Петросян со знанием дела теребит податливую руку, нащупывает пульс, прикладывает стетоскоп к просвечивающим сквозь кожу ребрам, отдает распоряжения, назначает лекарства, пишет прямо на колене, подложив историю болезни, которой, собственно, еще нет. Нет пока никакой истории.
Золотое перо тут и там прорывает рыхлую бумагу. Сестра старается запомнить то, что говорит профессор. Сестра принимает от него письменные назначения.
– Хорошо, Грант Мовсесович. Хорошо. Хорошо.
Профессор же повторяет:
– Купировать. Купировать. Купировать.
Летят исписанные черными чернилами листочки из-под вечного пера…
Вглядываясь в недвижные черты, профессор Петросян склоняет голову то в одну, то в другую сторону, словно пытаясь приспособить зрение к создавшейся ситуации, мысленно перевернуть в вертикальное положение для опознания покоящуюся на подушке голову.
– Кажется, он приходил на консультацию, – говорит профессор. – Около года назад. Не припоминаете?
Нежная щечка алеет. Подрагивает на щечке родинка. Капельки пота искрятся на переносице.
– Я ведь совсем недавно работаю, Грант Мовсесович…
– Ах да, верно, – вслух вспоминает профессор. – А карточки у него не было. Он приходил с женой. Блондинка с золотыми кудрями.
У профессора Петросяна профессиональная память на лица. У профессора Петросяна профессиональная память на ситуации.
– Он не женат, Грант Мовсесович. Тут так написано…
Профессор Петросян закручивает золотой колпачок. Профессор Петросян прячет вечное перо в нагрудный карман халата. Он кладет историю болезни на тумбочку, упирается лохматыми руками в толстые ляжки. Неужели профессиональная память его подвела?
Кто же из них нуждался тогда в его консультации? Он или она? Кажется, именно ее собирались госпитализировать. Впрочем, неважно. Несущественно. Подобные заболевания заразны. Эпидемии опустошительны. Достаточно в семье заболеть одному…
– Капельницу! – распоряжается профессор. – И почаще заходить ночью. В ближайшие дни – никаких посещений…
Профессор Петросян у себя в кабинете. Профессор Петросян надевает серую каракулевую шапку пирожком, заботливо укладывает на груди пушистый шарф, прижимает его подбородком, выпячивает губу. Сестра пытается помочь. Профессор не позволяет. Он залезает в один рукав драпового пальто, ловит другой.
– Никаких родственников, – повторяет. – Категорически никакой информации извне. Только с моего разрешения.
– Да, Грант Мовсесович.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, Грант Мовсесович.
И сестра отправляется в палату № 3 ставить больному капельницу, давать лекарства.
6
Коридор отделения кризисных состояний затихает. Пациенты отходят ко сну. Объявлен отбой. Все как обычно. Никаких ЧП. Никаких экстренных вызовов. Ни над одной из дверей не загорается лампочка вызова. И только в астральном мировом пространстве, куда способны проникнуть мысленным взором лишь ясновидящие волхвы и ловкие мошенники, давно мигает световой сигнал, то ли возвещающий беду, то ли извещающий о намечающейся вакансии. И что теперь зависит от снадобий профессора Петросяна? Что зависит от расторопности медицинской сестры?
Впрочем, от кого же еще? Ведь только врачи и небо, взвесив все «за» и «против», свои права и обязанности, желания и возможности, сопоставив и взаимно оценив свои представления о справедливом и целесообразном, согласовав их с текущими планами на ближайшие годы, месяцы, дни, способны распорядиться этим ничтожным остатком живой энергии, еще теплящейся в жалком теле, то ли сбросив ее со счетов в общий котел, то ли перекачав недостающее из общих ресурсов с тем, чтобы тело сие вновь могло принадлежать человеку. В любом случае образуется мост, путепровод, по которому в ту или иную сторону потечет скользкий, как ртуть, сгусток энергии. Бренная оболочка сообщится с бескрайностью вселенной, сольется с нею, и воспарившая душа узрит на миг самое себя из недосягаемого далека.
Она узрит нечто, недвижно лежащее на кровати больничной палаты № 3 – землистого цвета маску на белой подушке: ввалившиеся, заросшие щеки, заострившийся восковой нос, спутанные, прилипшие ко лбу волосы и две голубые проталины подернутых смертной пеленой застывающих глаз. Только отсюда, из высокого далека, сможет она наконец увидеть, как устало это лицо улыбаться, плакать, принимать чужие обличья.
Пациент палаты № 3 пытается раздвинуть веки. Пациент палаты № 3 напрягает последние силы, чтобы разорвать клейкий кроваво-красный сгусток, преодолеть свинцовую тяжесть век. Из сумрака вечной ночи выплывает тяжелый угол, слабый розовый свет, листья растения, отбрасывающие на стену длинные, причудливые тени.
В ушах непрестанный гул. Пахнет пылью, тленом, известкой, подвалом, старой картошкой, мышами. Страшно хочется пить.
Его снова уносит куда-то – в закат? в рассвет? Его уносит навстречу концентрическим кругам, похожим на анфиладу радуг.
Пить хочется. Губы слиплись. Язык присох.
То ли во сне, то ли в бреду он видит бело-голубой заснеженный домик в тумане, рояль, обледенелый красный автомобиль и тени трех фигляров за освещенной занавеской – как если бы их показывали в теневом театре.
Больной стонет. Его тело, будто стянутое веревками, сотрясают мучительные приступы то ли кашля, то ли рыкающих позывов рвоты.
Дверь приоткрывается. Бледный свет из коридора затекает в палату отошедшей водой перекисшего молока. Остро пахнет лекарствами. Неясная белая тень маячит в пролете.
Девушка в белом неслышно ступает по мягкому синтетическому ковру, подходит к кровати, поправляет сползшее одеяло. На нее устремлены широко раскрытые глаза.
– Что? – спрашивает она шепотом. – Что беспокоит?
Больной смотрит не мигая, силится что-то сказать. Губы спеклись, пригорели, едва шевелятся. Тихий задушенный хрип вырывается из груди – и тотчас глаза лишаются всякого цвета и смысла. Больной снова впадает в беспамятство.
7
Уже и не вспомнить, пожалуй, с каких пор Антон Николаевич просыпается по утрам от тягостного ощущения, будто холодная мокрая жаба уселась ему на грудь. Будильник еще не звонил. Шум с улицы вытесняет остатки сна. Антон Николаевич лежит с закрытыми глазами, прислушиваясь к дребезжанию металла, грохотанию подскакивающего на неровностях асфальта грузовика. Потом с характерным шелестом, пришлепыванием и пришептыванием внизу под окнами проносится первая легковая машина. И опять становится тихо.
Темнота спальни насыщена страхом – как на каком-нибудь гулком заброшенном чердаке, заваленном старыми, ненужными вещами. В комнате душно и сыро. Квартира насквозь пропитана слезами жены. Воздух предельно насытился влагой, и слезы иссякли. Все слова сказаны. Нет новых мыслей, доводов, доказательств. Страх и жалость разъедают душу, не дают работать, дышать, жить.
Тут все полная невозможность и безвыходность. Двадцатилетний стаж совместной жизни. Или даже тридцатилетний. А может, все сорок лет они уже вместе? И есть у них Клоник, сынок – точная копия Антона Николаевича, только на голову его выше. Шестнадцатилетний Клоник. Дылдочка. Иной раз отцу так и хочется припасть к сыновней груди, просить помощи, совета, прощения.
Выбор уж слишком жесток. С одной стороны – житейская неизбежность продолжения застывшего, потерявшего всякий смысл, зашедшего в тупик метафизического существования неодушевленного предмета, чьей-то собственности, вещи, объекта чьих-то постоянных неоправданных притязаний. С другой – желанная гибель, которой только и можно, наверно, оплатить свободу – выход из этой порочной системы, из этого бессмысленного состояния застоя.
Сколько ни пытался Антон Николаевич найти третий путь, все было напрасно. Желая спасти прошлое, он напрягал память и мысль, насильственно извлекая из небытия какие-то счастливые мгновения, заставляя себя снова почувствовать запах весеннего ветра и терпких духов, ощутить магическую некогда силу то серых, то зеленых, то голубых – в зависимости от освещения – глаз жены, услышать шорох ее распускаемых на ночь золотистых волос, вспомнить счастливые бессонные ночи, болезни Клоника, голубеющую на рассвете штору окна… Но сколько ни пытался нынешний Антон Николаевич достучаться, докричаться, дозвониться до юного, по-молодому обостренно чувствующего Антона, в ответ слышалось лишь глухое молчание или нескончаемо долгие гудки, и Антон Николаевич вынужден был всякий раз вешать трубку, постепенно теряя веру в существование прежнего Антона – любящего мужа Ирины, который казался ему теперь то далеким предком, то не менее далеким потомком, то и вовсе каким-нибудь полумифическим инопланетным существом. Все происходящее нельзя было объяснить ни с научной, ни даже с поэтической точки зрения – и вообще не иначе как только тем, что одна часть Антона Николаевича, парализованная, но еще живая, по-прежнему смиренно любила, тогда как другая, в прошлом униженная и угнетенная, взбунтовалась и теперь готовилась к беспощадной войне.
Не раз пробовал он проверить себя. Нет ли тут ошибки? В самом ли деле он еще любит? Действительно, стоило ему представить жену рядом с другим мужчиной, как страдающий раненый зверь начинал когтями рвать его душу. Порой даже казалось, что еще возможно вернуться назад, но неуступчивый рассудок протестовал, ибо воздух их жилища давно уже пах тленом. Разум твердил: надо смириться, ради прошлого и будущего пожертвовать настоящим, а сердце упрямо стучало: нет! нет! нет! Ум утверждал: все кончено, ничто не поможет, а душа отчаянно вопила: не-е-ет!!!
Хотелось заснуть, забыться, исчезнуть, умереть. Совершенно отчаявшись и обессилев в борьбе с собой, Антон Николаевич решил обратиться к врачу. Побороть недуг самому мешало одно очень серьезное, логически непреодолимое препятствие – некогда усвоенная идея, что истинная любовь бессмертна. Он надеялся, что врач поможет ему понять, в чем причина его болезни. В неверной посылке или в нарушении всемирного закона? В ложной вере или в опасном неверии? В ставшей жизненно необходимой потребности свободы или в собственной неспособности к истинной любви? К тому же в его сознании не укладывалось, как могли ужиться в одной телесной оболочке две столь не похожие женщины, одну из которых он мучительно любил, а другую – смертельно ненавидел. Когда-то он считал своей женой красивое, нежное, доброе создание. Однако выяснилось, что он женат как раз на второй – безобразной, алчной, злой истеричке. Естественно было предположить, что изначально Антон Николаевич отдал свое сердце совсем другой женщине, за которую потом, по ошибке, он сам и окружающие долгие годы принимали ее заместительницу. Когда произошла подмена? Кто его так обманул? Да, ситуация настолько запуталась, что впору было сойти с ума. Логика пробуксовывала. Душа рвалась на части. Во всем этом мог разобраться, пожалуй, только такой квалифицированный специалист, как профессор Петросян…
Антон Николаевич открывает глаза. Антон Николаевич продолжает недвижно лежать на спине, точно одна из гипсовых фигур надгробия. Антон Николаевич чувствует, что жена тоже не спит. Оба они – как две противоположно заряженные пластины конденсатора, излучающие взаимно направленные волны недоверия, страха и скрытой вражды. В спальне темно. Ночь за окном, но скоро уже вставать. В последнее время у Антона Николаевича развилось абсолютно точное чувство времени.
Звонит будильник.
8
Москва завалена снегом. Москву очищают от снега машины и люди. От этого она становится вдруг такой же провинциально уютной, как много лет назад.
Что за знакомое лицо в толпе? Это профессор Петросян спешит на работу.
Профессор Петросян выходит из подземелья по хлюпающей лестнице, сворачивает налево, в сторону Четвертого проспекта Монтажников, движется вместе с толпой среди разноцветных огней светофоров, тяжелых испарений воды и легких – бензина. Узкая тропинка, протоптанная в рыхлом снегу, параболой отходит от основной магистрали, будто неровный фотографический след элементарной частицы, отклоненной магнитным полем в туманной камере Вильсона, в чувствительном к радиации счетчике Гейгера, в заряженной статическим электричеством пробирке дозиметра – широко распространенного индивидуального средства контроля за степенью облучения в условиях повышенной радиации. Вместе с тропинкой профессор Петросян отклоняется в сторону, ступает на рыхлый снег, отделяющий оживленную магистраль от нагромождения стандартных белых многоэтажных блоков городской больницы, преодолевает небольшой пустырь, толкает входную дверь третьего корпуса, расстегивает на ходу пальто с серым каракулевым воротником, в обшарпанном лифте поднимается на свой этаж, спускается пешком на один лестничный марш, задерживается перед настежь почему-то открытой дверью с надписью «Отделение социально-психологической помощи. Посторонним вход запрещен», с недовольством захлопывает ее за собой, минует тамбур-курилку, распахивает застекленную дверь на пружинах, раздевается у себя в кабинете и вот уже прилаживает золотой ключик к замку еще одной двери – с веселыми ситцевыми занавесками.
Тяжелая дверь легко отваливается на хорошо смазанных петлях. Нога профессора приятно пружинит на толстом паласе. Мягкий искусственный свет рефлексирует на темном полированном дереве, искусственной коже, промытых листьях декоративных растений. Безукоризненный порядок царит в отделении кризисных состояний. В порядке и чистоте содержится драгоценная жемчужина, сокрытая в серой, невзрачной, побитой и поцарапанной житейскими штормами раковине обыкновенной городской больницы. Безукоризненной белизной светится полупрозрачный халатик дежурной сестры.
– Почему открыта наружная дверь? – строго спрашивает профессор. – Я ведь просил. Предупреждал.
Грант Мовсесович увлекает сестру в кабинет. Сестра прикусывает пухлую губку, переступает с ножки на ножку. Заведующий же отделением расхаживает по кабинету. Закуривает.
– А если кто-то сбежит? А? Или выпрыгнет из окна? Я не хочу оказаться в тюрьме, уважаемая. Даже в одной камере с вами, – пожалуй, не вполне искренне подытоживает он, округляя густые брови.
Профессор Петросян опускается на кушетку. В сравнении с пухлыми, сплошь в перевязочках, креслами в холле пуританская кушетка выглядит безнадежно старой, несоблазнительной, старомодной. Профессор Петросян подается вперед, стряхивает пепел в морскую раковину.
– Прошу запомнить: в нашей работе нет мелочей. Каждая мелочь – неотъемлемая часть процесса. Наша цель – купировать в возможно короткие сроки. Купировать и реабилитировать… Как больной?
Будто во всем отделении находится только один больной.
– Что-то он мне не нравится, – отвечает сестра.
Профессор морщит лоб, потирает черничного цвета щеку. Резким движением задавливает окурок, выходит в коридор. Яркий свет лампы на столе у дежурной булавочным уколом раздражает глаз. Перед дверью палаты № 3 профессор медлит. Что-то вспоминает. На чем-то пытается сосредоточиться. Вспомнив и сосредоточившись, заходит.
В палате занимается рассвет, хотя синие шторы сдвинуты и за окном – никаких признаков утра. Уникальная техника отделения позволяет имитировать любое время суток – в том числе рассвет, опережать его в темное время, задерживать в светлое, увеличивать в лечебно-профилактических целях общую продолжительность светового дня. Почти как в планетарии, но только без музыки. Разумеется, можно и с музыкой.
Глаза у больного открыты. На тумбочке – мензурки с лекарствами. Рядом с койкой – новый штатив для капельницы. Сразу бросается в глаза непорядок: взгроможденный на стул черный портфель, которому тут не место. Профессор берется за ручку портфеля. Профессор переставляет тяжелый портфель на пол, придвигает стул ближе, садится.
– Ну! – говорит Грант Мовсесович громким, бодрым голосом, как если бы пациент мог оказаться вдруг несколько туговат на ухо. – Как себя чувствуем, Антон Николаевич?
После короткой паузы – полухрип-полушепот в ответ.
– В таком случае давайте знакомиться. Я ваш лечащий врач…
Глаза больного выражают недоверие. Губы – слабое подобие горькой усмешки. Мол, я-то вас хорошо помню, профессор. А вы? Неужели, Грант Мовсесович, я так изменился, что невозможно узнать?
– Так вот, уважаемый… Уважаемый Антон…
– П-платон…
– Как вы сказали?
Засветилось в глазах. Затеплилось. Но нет, так и не вспомнил.
– П-платон Ни…колаевич… Кхе!..
– Прекрасно. Замечательно. Просто великолепно. Да вы молодцом, Платон Николаевич. – Профессор Петросян исправляет что-то черными чернилами в своих бумагах. – Кажется, наши дела идут на поправку. Успехи очевидны. Они налицо. Мы уже можем разговаривать. Мы уже можем спорить. В таком случае давайте немного поговорим. Поговорим о вас, если не возражаете. Сколько вам лет?
– Шесть-де…ся…
– Профессия?
– Пи-пи…
– Так, понятно. А что именно вы пишете? Стихи? Статьи?..
И тотчас спохватывается. Вопрос поставлен некорректно. Вопрос поставлен бестактно. Вопрос поставлен непрофессионально.
Следствие непростительной ошибки сразу становится очевидным. Глаза больного стекленеют. Контакт потерян.
– Над чем работаете сейчас? – спешит исправить положение лечащий врач, обращая свое незнание – в заинтересованность, досадный промах – в нескромное любопытство.
Как следует из дальнейшего, он не только очень хорошо знаком с творчеством Платона Николаевича, но и, более того, Платон Николаевич – его любимый писатель. Если уж начистоту, то профессора просто смутила дерзость собственного вопроса, бесцеремонное вторжение в тайная тайн. Пусть уж Платон Николаевич его простит. Не устоял перед соблазном. С такими пациентами не часто приходится иметь дело. Беседовать. Делиться мыслями. Просто слушать. Общение с Платоном Николаевичем – большая радость и великая честь. В данном случае профессор ощущает себя не столько лечащим врачом, сколько рядовым читателем. Поклонником и почитателем творчества Платона Николаевича. Даже начинающим корреспондентом, берущим интервью у мировой знаменитости.
И в результате такого вот психологического, психопатетического поворота беседы затянувшиеся было изморозью голубые проталины глаз вновь оттаивают, обретают жизнь. Больной с трудом вытягивает непослушную руку из-под одеяла, дрожащие пальцы тянутся в сторону неположенного портфеля.
– Что там? – спрашивает Грант Мовсесович. – Новый роман?
Истощенная рука больного бессильно падает. Заросшая щетиной щека пульсирует, гортань выбулькивает:
– Не…закончен…
– Детектив? Любовная история? Что-нибудь современное? – игриво вопрошает профессор, внимательно следя за глазами больного.
Заклеившийся уголок вялого рта дергается, обнажаются белые вставные зубы.
– Кхе!..
«Неужели простудился?» – с тревогой спрашивает себя профессор.
– Надеюсь прочитать, когда выйдет…
«В палате холодно. Нужно поставить рефлектор. Вызвать парикмахера».
– Буду ждать с нетерпением…
«Только простуды ему не хватало».
– Когда надеетесь закончить?
В глазах больного появляется выражение скорби. В глазах больного появляется выражение безнадежности.
– Вам трудно пока сказать?
Чистую голубую воду снова затягивает корочкой льда.
– Почему?
Профессору необходимо получить ответ на этот поставленный им вопрос. Набор ситуаций так невелик и все они такие стандартные. Важно выявить стереотип. Роль психосоматики. Подобрать ключ. Найти путь, по которому предстоит эвакуировать больного из зоны глубокой депрессии. Потом уже можно рекомендовать физиотерапию. Потом можно назначить электросон, иглоукалывание, аутотренинг…
Профессор придвигает стул ближе.
– Что вам мешает?
И как о чем-то лично ему вполне понятном, очевидном:
– Неблагополучие в семье?
Полыньи продолжает затягивать. Мутнеет поверхность чистой воды. Профессор продолжает. Профессор спрашивает как о чем-то несущественном:
– Неприятности на работе?
Мелкие осколки льда, точно тина, колышутся в зрачках. Профессор вглядывается: глаза в глаза. Кашица из колотого льда едва шевелится. И наконец последний вопрос. Вопрос-предположение. До смешного нелепое. До нелепости невозможное.
– Неужели творческий застой?
Там все замерзло. Впору пешней разбивать лед. Профессор теребит безжизненную кисть, пытается нащупать пульс, двумя пальцами раздвигает веки, тотчас отпускает, давит на красную кнопку звонка в изголовье.
Дверь открывается. Сестра на пороге.
– Камфору. Быстро! – распоряжается профессор.
9
Электричка гудит долго и заунывно. Гудок разносится по округе, низко стелется по заснеженной, кое-где голо чернеющей, бесприютной земле, застревает в кружеве давно облетевших берез, оседает в редком ельнике, частом кустарнике, заставляет мелко дрожать сухие, торчащие из-под мокрого снега былинки, растворяется в пасмурном небе, набрякшем изморосью. Мелькают платформы, поселки, станции. В окне, как в мутном зеркале, отражается освещенное нутро вагона, редкие далекие огни медленно плывут по стеклу, пересекают полупрозрачные скамейки, головы и туловища пассажиров. Отвернувшись к окну, Тоник глядит сквозь них, в сомнамбулическом сосредоточенье покусывает, посасывает свой тощий ус. Он думает, размышляет, сопоставляет, анализирует, мечтает, прогнозирует. И все о женщинах, как всегда.
Липнут они к нему, вот в чем дело. Влюбляются с первого взгляда, но только Тоник не слишком-то доверяет им. Все обманщицы – это у них в крови. Потому не женится. На хрен нужно! Может, и существует девушка, преданная навсегда, но Тоник такую пока не нашел. Такую он только ищет, а так знакомится с разными. В последнее время встречался с тремя, хотя бывало зараз и больше. Совсем недавно уехала Ирэн, переводчица из Будапешта. Уж так обхаживала Тоника! Между прочим, даже к себе приглашала – туда, за рубеж. С ума, можно сказать, по нему сходила. Тоник обещал приехать. А что? Запросто!.. Потом эта сестра из больницы. Лисичка-сестричка. Тоже, вообще-то, вполне приличный кадр. И еще одна – старая привязанность.
Да, женщин тянет к Тонику. Вон, вся его записная книжка исписана их телефонами, адресами и даже кратким описанием внешности, чтобы не перепутать. Тут и блондинки, и брюнетки, и шатенок навалом. И до 23-х. И сильно после. Разного роста, комплекции. Есть среди них самостоятельные женщины, есть симпатичные, миловидные, с характером и без, и всем им нужен настоящий мужчина, а Тоник умеет красиво ухаживать. Он добрый, ласковый, умный, сильный, мужественный и галантный кавалер. Все его женщины на разные голоса твердят об этом. Тоник изучил их вдоль и поперек, все узнал об их коварных повадках, вредных привычках, кровососущих, хватательных и захватнических рефлексах. И все-таки Тоник жалеет женщин. Всем своим подругам он дарит обычно одинаковые духи, чтобы не только от них, но и от него всегда пахло одинаково. Одинаковые духи женщинам стали своего рода маленькой военной хитростью Тоника, позволяющей избежать лишних осложнений, выяснений, сцен ревности и слезных упреков.
Было время, когда Тоник пытался выяснить, не имелось ли у него в роду мусульман, однако по-серьезному изучить этот вопрос не удалось. Тогда он стал грешить на татаро-монгольское иго. Несколько месяцев кряду вглядывался в разные зеркала, но ничего монгольского в своей внешности так и не обнаружил. Тем не менее полигамное существование Тоника и впрямь как бы не им определялось, не от него зависело. Так уж все складывалось у него – само собой.
Когда Тоника спрашивают о родителях, он неопределенно машет рукой: мол, далеко они, отсюда не видно. Может, умерли. Не исключено, что и живы. Тоник давно уже в них не нуждается. Рано стал самостоятельным. Дедушек и бабушек не помнит, даже имен их не знает. В паспорте сказано, что родился в Астрахани. Все небось оттуда и идет – в смысле контакта с женщинами – из Астраханского ханства. Какой-либо определенной жизненной программы у Тоника нет. Планы его меняются непредсказуемо, как и настроение. Себя Тоник считает плейбоем, ищущим счастливую звезду на усеянном звездами небосклоне столичной жизни. От него всегда пахнет хорошей парфюмерией и немного – конем. Надо думать, из-за бурной молодости. Или же благодаря породе.
Вообще-то Тоник не так прост. Круг его знакомств обширен. Кроме женщин, привлеченных магическим обаянием этой незаурядной личности, он водит дружбу с известным писателем Усовым и с одним доктором наук, который, говорят, неплохо волочет в биологии. Или в химии. Тоник, честно говоря, не вникал. Как-то все не хватает времени. Не только эти – другие тоже. Многие уважаемые люди тянутся к Тонику, добиваются его расположения…
Так думает Тоник. Хотя о себе он думает все-таки реже, чем о женщинах. Просто о них он думает всегда. О женщинах вообще и о своих – в частности. А поезд тем временем гасит огни, подходит к платформе «Беговая», тормозит, останавливается, двери открываются автоматически – и толпу начинает раздирать. Одни пытаются вырваться на перрон, другие – кому до конечной станции – остаться, не быть вытолкнутыми. Тоник оказывается среди тех, кто устремляется наружу, на свежий воздух.
Множество по-всякому обутых ног месит кофейную гущу талого снега. Толпа штурмует узкие двери, спускается в подземелье. Синтетическая куртка бегуна Тоника блестит в толпе под обесцвеченными утром лучами люминесцентных ламп, фиолетовой кляксой отстает, как в цветном телевизоре, от своего устремившегося вперед черно-белого изображения.
На эскалаторе рассасывается, на выходе разряжается. Его станция метро – «Баррикадная». Тоник видит прямо над собой, несколькими ступенями выше, большую группу. Все одеты в белое и синее – динамовские болельщики. Не очень-то, конечно, приятная встреча, если учесть, что на болельщике ЦСКА Тонике – красное с синим и что его торчащая над головами, будто флажок, вязаная лыжная шапочка видна издалека. Не хотел бы Тоник встретиться с этими динамовцами в последней электричке.
– Спартак?! – выкрикивает кто-то из бело-синих, и вся команда отвечает громовым: «Нет!»
Неизвестно зачем, Тоник тоже кричит вместе с ними: «Нет!» Эта вечная его несдержанность.
– Алла Пугачева?!
– Нет!!!
– ЦСКА?
И Тоник само собой: «Да!!» – но голос его тонет во всеобщем, из конца в конец тоннеля лавинонесущемся, рявкающем: «Нет!!! Нет!!! Нет!!!»
– Кто болеет за ЦСКА – тот соленая треска! – слаженно, отработанно скандируют динамовцы.
У Тоника сердце обливается кровью. Собственное бессилие душит его. Нет рядом единомышленников. Не с кем объединиться, чтобы дать отпор. Он достает крошку – или семечко, или драже, или осколок леденца из кармана, бросает в рот. Чтобы успокоиться, взять себя в руки. Семечко хрустит на зубах. Семечко, леденец или таблетка. Шелуху Тоник не выплевывает. Не образуется шелухи.