Текст книги "В парализованном свете. 1979—1984"
Автор книги: Александр Русов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 45 страниц)
Бабушка наконец приезжала. Ты помогал ей сойти с подножки, брал под руку – чаще брала тебя она, – и вы медленно шли тем же путем домой.
О чем говорили вы по дороге?
Ни о чем. У Бабушки была эмфизема легких, а меня она просила не разговаривать на морозе, чтобы не простудился. Но мне ведь достаточно было и того, чтобы находиться рядом, чувствовать, как она опирается на мою руку, как неверно ступает ее нога на обледенелый асфальт, какая она тяжелая и легкая одновременно, как шмыгают в просвете улицы Горького машины, как искрится в слабых огнях фонарей выплывающий из небытия рано наступившей ночи редкий снежок.
Эти обязательные вечерние прогулки от остановки троллейбуса № 3 до нашего дома, находящегося на другой стороне улицы Горького в переулке, параллельном тому, где стоял дом Арже, запомнились мне навсегда и были, пожалуй, самыми счастливыми в моей жизни. Я шел домой с возлюбленной Бабушкой, нам не грозила разлука, и так должно было продолжаться в е ч н о. Мы входили в тепло натопленный дом (таскать дрова из сарая во дворе для печки-голландки было моей постоянной обязанностью), я помогал Бабушке снять тяжелое пальто, и тут иногда, может раз в неделю, она доставала из своего ридикюля нечто припасенное специально для меня – например, диафильм в круглой пластмассовой коробке. А однажды произошло чудо: днем к нам пришла в гости дальняя родственница и гадала на картах. Мне выпало что-то приятное, радостное, какая-то прибыль, и вот в тот же вечер Бабушка осчастливила меня очередным подарочком.
Неужели именно с тех пор стал ты верить карточным гаданиям, предсказаниям, прорицаниям?
Но ведь и правда чудо…
Как любила тебя Бабушка! Как любил ее ты!..
А декабрь был уже на исходе.
Можно сказать, он уже истек, приятель, пока мы тут с тобой предавались приятным воспоминаниям.
Так это значит…
Это значит, что всего несколько дней осталось до Индириного шестнадцатилетия и нужно поторопиться. Деньги-то у тебя есть?
Естественно.
Откуда?
Экономия на школьных завтраках, и Мама обещала десятку подкинуть.
По-нынешнему рубль?
Тогда большие деньги…
Словом, пора готовить подарок.
Какой? Вот в чем вопрос. Он ведь должен отвечать, соответствовать… И в то же время… Сам понимаешь…
Так что ты собираешься ей купить?
Еще подумаю…
3 января 1957 года в существующем и до сих пор маленьком цветочном магазине, как бы зажатом между громадой Елисеевского магазина и домом ВТО, ты купишь ей раскидистый куст живой белой сирени в корзине, как-то даже и не подумав сгоряча, куда ей деть его в той забитой до отказа вещами девятиметровой комнатенке. Но тогда лично тебя больше интересовали совсем другие проблемы, а именно – как сделать так, чтобы; а) ее родители и она не узнали имени отправителя цветов; б) чтобы она об этом все-таки догадалась; в) суметь потом проверить, что тебя в магазине не надули, цветы доставлены по нужному адресу и в назначенный срок. Каждая из этих проблем была, разумеется, грандиознее онегинской любви и куда кошмарнее, чем любая фантазия Гёте. Как уж ты там решил, Телелюев, эти свои проблемы, нам сейчас не столь важно. Гораздо важнее факт наличия в московском цветочном магазине тех далеких лет, в самую жестокую, можно сказать, пору господства Снежной Королевы куста свежайшей, источающей весь присущий ей колдовской дурман белой сирени. Разумеется, твой счастливый выбор вполне соответствовал, отвечал, гармонировал, выражал… ну и так далее – в том смысле, что это был единственный, может, оказавшийся в твоем распоряжении способ остаться самому в тени, обеспечив в то же время гарантированную доставку на дом. Хотя чем она гарантировалась, было неясно: тебе даже квитанции не выдали. Но заказ, правда, приняли, деньги взяли, записали адрес. И вот тут твоя дьявольская сообразительность влюбленного подсказала замечательный ход – выход из положения по пункту «в». Ты покупаешь Индире какой-нибудь самый обыкновенный подарок и заходишь поздравить ее – просто так, в порядке товарищеской отзывчивости, как соученицу и соратницу по ВЛКСМ – с днем шестнадцатилетия, чтобы пожелать крепкого здоровья и дальнейших успехов в учебе. И как тебе это было ни трудно, Телелюев, как ни стеснялся ты, хочу я сказать, ты со всем мужеством лучшего и в то же время типичного представителя молодежи тех лет позвонил ей на следующее утро по телефону и вполне бодрым голосом, в котором не звучало, пожалуй, панических ноток, попросил разрешения зайти на правах старого приятеля, с которым она участвовала в летних играх на первенство пункта Е по волейболу.
И вот что еще характерно, приятель. Вот что типично. Тех денег, что ты накопил за полугодие, отказавшись от трат на школьное высококалорийное питание, плюс десять – двадцать рублей, полученных от Мамы, хватило не только на цветущий тяжелыми белыми гроздьями куст из семейства маслиновых с его гарантированной доставкой по адресу: улица Горького, дом 3, комната 37, Красавице Индире Индировой Великолепной, – но и на тот придуманный тобой в качестве уловки подарок, который, правда, оказался не совсем обыкновенным, то есть даже совсем необыкновенным, хочу я сказать…
Ты как бы стеснялся его покупать и весь залился краской, когда, выгребая последнюю мелочь из кармана, взял у кассирши чек, хотя это были ведь не табачные и не винно-водочные изделия, тем более не изделия подмосковного Баковского завода высококачественных резиновых изделий. К тому же откуда кассирше было знать, что именно ты покупаешь и для кого. Может, ты покупал это для своей Мамы? Но на воре шапка горит, Телелюев, и сам ты прекрасно знал, что ни за что на свете не подарил бы Маме т а к о е. Со стыда бы сгорел. Просто в голову бы не пришло. С другой стороны, этот как бы совсем обыкновенный подарок Индире тоже ведь должен был как-то отвечать и соответствовать…
Соответствовать чему?
Ей.
Во всяком случае, он никак не соответствовал ни подарку мальчика, ни подарку шестнадцатилетней девушке из того же девятого класса.
Но зато вполне подходил Даме С Зонтиком или Даме В Перчатках, которую сквозь туман десятилетий углядела в Индире твоя резкая в суждениях, часто несправедливая, взбалмошная Мама!
Вот что это было. Большая серебристо-грифельного цвета коробка с узором в виде перепутанных черных прожилок, с вычурно закругленными углами в стиле рококо, и в ней, в этой полупристойной пузатенькой коробке, находились всякие прелестные женские штучки для холи кожи, волос, ногтей и прочего, так сказать, о д у л я н с и о н а на дому, утопавшие в пышном чернильного цвета шелку.
Кстати, как правильно пишется это любимое Индириным отцом и частенько употребляемое им в насмешку над женщинами дома словечко?
Честно говоря, не знаю. В Бабушкиных диктантах оно не встречалось.
Просто удивительно, как это твой уже тогда не безупречный вкус вдруг обнаружил соответствие…
Может, я что-то предвидел, предчувствовал?
Какая прозорливость! Какая душевная глухота, товарищ Телелюев, хочу я сказать! Вам потребовались годы на то, в чем любой другой разобрался бы с одного взгляда.
Но прими во внимание отсутствие жизненного опыта. И куст белой сирени. И храм, строительство которого было уже завершено.
Уж не сам ли ты обрек ее на эту роль?
На какую еще роль?
Согласись, нет более жалкой участи, чем участь поверженного божества.
Я тут при чем?
Кто-то ведь должен ответить.
За преклонение перед тем, чего на самом деле не было?
Отвечайте, Телелюев! Встаньте!! Шляпка с ручкой, Телелюев!!! Садитесь. Два.
…Короче, придя к Индире домой, ты попытался как можно непринужденнее вручить ей эту коробку, аккуратно завернутую и перевязанную сверху скрученной бумажной веревкой, а внутри – шелковой розовой ленточкой, точно какой-нибудь купеческий торт. Между тем глаз твой не без удовольствия отметил, что пункт «в» выполнен, сирень доставлена, но не сделал ли ты какой промашки в части решающего пункта «б»?
Лицо Индиры хранило холодное, отчужденное выражение. Ни радости на нем не было, ни удивления. Ты подумал: поняла ли она, что эта сирень от тебя?
Небось сам и проболтался?
Возможно.
Конечно, Телелюев, с тебя станет… Только как же ты не почувствовал, что твои подарки обременяли Индиру, поглощенную совсем другим: выяснением затянувшихся и никак, видимо, не проясняемых отношений с братом Дылды? И все твои щенячьи выпендрежи были ей, взрослой девушке, ни к чему. Развязав сначала веревку, потом ленточку, она заглянула в коробку и в результате отказалась ее принять. Снова завернула твой подарок в бумагу, сдержанно поблагодарила: нет, Телелюев, спасибо, это уж слишком…
И все-таки почему-то эта коробка осталась у нее?
Может, потом ты снова ее ей дарил?
Не помню.
Вспомни-ка, Телелюев. Ты ведь с первых своих полусамостоятельных даже шагов любил приносить жертвы богам, делать подарки любимым, великим, замечательным людям. Постепенно это стало как бы неотъемлемой твоей чертой, насущной жизненной потребностью.
Тогда это было потребностью многих.
Мы говорим сейчас о тебе. Нельзя же все-таки так поспешно выбирать богов и богинь!
Если бы мы их всегда выбирали…
Когда ты учился во втором классе, в самом начале зимы 1949 года, если не ошибаюсь, вы готовили поздравление Главному Учителю в связи с его юбилеем.
Мы ведь уже касались этого факта.
По совету Бабушки, имевшей в подобных делах большой опыт, ты предложил своим однокашникам, вернее, своей учительнице купить альбом, художественно украсить его открытками с видами Москвы и вырезками из журналов, касающихся наших всеобщих достижений, а на первой странице, на первом жестком листе из серого картона, написать слова любви и благодарности за все – Бабушка помогла составить кристалльно ясный, простой текст, столь соответствовавший знаменательной дате и лапидарному стилю письма самого Учителя. Поскольку тебе, как инициатору этого начинания, было поручено красиво, то есть в меру, разумеется, твоих каллиграфических способностей, которые, впрочем, немногим превосходили аналогичные способности Лапы, Тункана и Бубнилы Кособоки, переписать слова приветствия с черновика на чистовик, ты, не имея привычки откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня, взялся за перо № 86, но дело это оказалось совсем не простым. Едва только, высунув язык от старания, ты стал с должным нажимом прилежно выводить первые слова: «Дорогой Главный Учитель!» – твоя рука, еще не исписавшая к тому времени восьми ученических тетрадей под Бабушкину диктовку, вдруг почему-то начала дрожать, буквы, как пьяные, побежали в разные стороны, и титул дорогого, купленного в складчину альбома был безнадежно испорчен. Ты, помнится, страшно расстроился, растерялся, но изобретательная и рукодельная Бабушка сразу нашла выход: ты напишешь приветствие на отдельном листе, как самостоятельную работу или контрольную, а потом его можно будет наклеить на первый испорченный лист картона и обвести по линейке цветным карандашом – так что получится даже еще красивее. Воодушевленный, ты попросил Бабушку разлиновать страницу белой бумаги, чтобы потом стереть легкие карандашные линии ластиком. Но, в силу неведомых причин, на том же самом месте, то есть на слове «Учитель», твоя рука опять задрожала, и пришлось начинать все сначала. Так продолжалось несколько вечеров кряду: тебе не удавалось добраться даже до первого восклицательного знака. Тебя уже мутило, тошнило от напряжения, ты чуть рассудком не тронулся, однако по-прежнему ничего не мог поделать со своей дрожащей, ходящей ходуном непослушной рукой. Конечно, эти несколько строк могли за тебя написать Мама или Бабушка, но тут важен был именно твой детский почерк, выявление твоих высоких ученических чувств, твоей неподдельной, неповторимой любви рядового школьника. Что это было? Почему не дрожала рука, когда ты поздравлял с днем рождения Бабушку, Маму, Дядю Рому, Папу? Неужели ты любил их меньше?
До сих пор ни ты, ни я не можем однозначно ответить иа этот вопрос, постичь феномен того неудержимого трепета и как естественного его продолжения – неумолимого д р о ж а н и я р у к и. Видно, уж так мы устроены. Если бог найден, объявлен, учрежден, мы трепещем, стонем под его гнетом, дрожим от обожания, а если бога нет или он упразднен – достаем его хоть из-под земли. Без бога не до порога. Без него мы не желаем, не научились жить. И если уж дышать совсем становится нечем, жадно ловим ртом воздух, припадаем к любой форточке, любому источнику, хватаемся за первое, что подвернется. Мы готовы объявить кумиром любого сухорукого коротышку, а Красавицей богиней – даже Уродину с перевязанным ухом, если только она случайно оказалась рядом, встретилась на пути, когда на дворе зима 1956-го, преддверие весны, а Бубнила Кособока уже принес в класс книжку полузапрещенного поэта, стихи которого мы так ловко приноровились читать через расширенную перочинным ножиком щель парты. Ведь перья № 86 не нужно чинить, и другое достойное применение перочинному ножику в классе вряд ли можно теперь найти. Но вот бог или богиня, кумир или идол поспешно, под угрозой удушья, утверждены нами в самой высокой должности и как неизбежная необходимость признаны нашими ближними. Дело сделано, храм построен, освещен – и пройдут десятилетия, прежде чем восторжествует новый кумир, а прежний храм рухнет под силой собственной тяжести или будет разрушен, как Карфаген.
Задумывался ли ты когда-нибудь о том, что Индира родилась под созвездием Козерога? Что, может, не случайно явилась она на школьный карнавал в сари, с красной родинкой на лбу. Согласно учению древних, именно полукозел-полурыба Козерог управляет Индией и Македонией. В школе, конечно, вы этого не проходили, а твой интерес к магическому искусству, из-за слабой осведомленности, ограничивался гаданием на картах, столь замечательно предсказывавшим получение бабушкиных подарков. Так знай, что родившиеся под знаком Козерога в ночном доме Сатурна, символическое значение которого сводится к искуплению человеком содеянного греха, отличаются практичностью, эгоизмом и холодной расчетливостью. Если же учесть, что зима у нас, в северном полушарии, набирает полную силу, когда дни самые короткие, а тьма торжествует над светом, то легко представить себе мрачное состояние, которое владеет душой удалившегося от источника света: он манит и страшит его, – именно поэтому появляется порой нужда в черных очках. Астрология учит, вернее, лжеучит нас, Телелюев, что сие означает утрату духовных свойств природы, когда голос страстей заглушает голос любви и естественный свет дня оказывается нестерпимо ярок для глаз. Так вот, приятель, родившиеся под знаком Козерога, как то толкуют сведущие, отмечены также печатью большой хитрости, – прими это, что называется, к сведению. Кроме того, они бывают довольно умны, проницательны и способны к усвоению знаний, что особенно должно интересовать тебя в преддверии второго учебного полугодия…
Кончай! Кончай, говорю, травить лажу!
Последнее. Кажется, и в самом деле последнее, если только мы как следует усвоили остальное. Твоя Мать, хотя и дала тебе десятку-другую на подарок Индире, продолжала относиться к ней с какой-то опаской, а впоследствии призналась, что нередко чувствовала себя в ее присутствии как горничная в барском доме и называла ее за глаза то Дамой С Зонтиком, то Дамой В Перчатках. Уже тогда, Телелюев.
Ты хочешь, сдается мне, сказать что-то насчет чуткого материнского сердца?
Уже тогда, хочу я сказать, она это говорила. Или нет, пожалуй, несколько позже. Тогда ведь была зима, миром правил Козерог, зонтиков никто не носил, в перчатках замерзали руки, и твою Индиру Великолепную было бы более уместно назвать Дамой в Горностаях. Да-да, в тех самых, с хвостиками…
Что-нибудь еще?
Лишь маленькое добавление. Ничтожный штрих. По гороскопу она действительно должна страдать от болей в ушах и в сердце, а также от разрушения зубов. Об этом написано все в той же астрологической антинаучной книге – как сейчас помню, на сорок второй странице…
Итак…
Итак, Телелюев, таков реальный, астрологически достоверный портрет той, кого ты сделал своей избранницей. Ну как? Годится тебе такая богиня? Подходит?
А в морду не хошь?
Это не аргумент в споре, Телелюев. Речь ведь идет о высоком – об астральной реальности, данной нам в ощущениях. Или тебе все-таки дороже нас возвышающий обман? Курящийся, дымящийся, завораживающий и замораживающий сознание туман-дурман? Неужели лишь он способен принести счастье?
Мы опять отвлеклись…
Разве?
Зима!
Да, зима, Телелюев. Зима в Москве. Возможна ли лучшая тема для школьного сочинения? Вчера выпал снег – сегодня подморозило. Пар валит изо рта. Белые клубы из выхлопных труб автомобилей закручиваются свиными хвостиками, хвостами мартовских котов, раскручиваются вынутой из будильника пружиной часового механизма. И над замерзающей Москвой-рекой тоже пар: он отслаивается от стынущей воды, медленно плывет низом. Сугробы. Скребущий звук дворницких лопат по асфальту. Парад снегоочистителей, движущихся развернутым фронтом по улице Горького. А вы идете по тротуару вровень с ними, в одной шеренге: Мама в каракуле, Дядя Рома в драпе и в чем-то ты. В чем, Телелюев? Напряги память. Куда вы идете?
В кино, на новый художественный фильм «Карнавальная ночь».
Возможно, фильм этот вышел на экраны чуть позже или раньше. Ну да ладно: пусть вы идете на него теперь. Какая разница? Слишком несущественная деталь.
Мама идет, цокая по асфальту каблуками замшевых сапожек, то опуская голову, как лошадка, везущая хворосту воз, то вскидывая замерзший подбородок, будто в радостном изумлении перед очарованием московской зимы. Свободная, с выбрасыванием ног, вихляющая журналистская походка Дяди Ромы.
– Ну что там у тебя с домашним сочинением, Телелюйчик?
С сочинением на тему… Какая же тема была? Что проходили вы в девятом классе? Вспомни.
А вот, наверно, какая. Вот кто: Маяковский.
Мама, ваш сын прекрасно болен. У него пожар сердца…
Дядя Рома схватывает мотив на лету, начинает как бы подпевать, подмурлыкивать, подыгрывать, развивать тему, хочет помочь тебе найти подходящий путь литературной импровизации, выхватить из потока памятных ему строк тебе нужные, которые тут же, на ходу, с парком изо рта, он декламирует. Точнее, он просто думает стихами, читает вслух, наизусть будущее твое домашнее сочинение. Ты никогда прежде не слышал, чтобы кто-нибудь еще – вот т а к. Это тоже как первая любовь. Как любовь к Индире, хочу я сказать. Она не объяснима. Не доказуема. Впоследствии ты стал совершенно равнодушен к так называемому художественному чтению. Скорее, даже враждебен. Теперь ты не любишь, чтобы другие навязывали тебе свое прочтение, думали за тебя. Но почему тогда таким губительно-сладостным огнем опаляло легкое артистическое дыхание Дяди Ромы твою неокрепшую душу?
Отлетает парок от узких, капризно изогнутых, как у паяца, чувственных губ.
– Тут такая т р и а д а, – говорит Дядя Рома. – Солдат-любовь-война. Вам я душу вытащу…
А далее?
Далее со всеми остановками, Телелюев. До самого пункта Е.
Выскочу, выскочу, выскочу…
Так будет любовь или нет? Какая? Большая или крошечная?..
Цитируй сколько тебе влезет, приятель. С любыми ошибками и неточностями. Все равно ведь книг, по которым можно тебя проверить, нет у нас под рукой. Так что ври, выдумывай, пробуй…
Мама не слушает, погружена в свои мысли, жадно втягивает ноздрями морозный воздух, встряхивает головой, будто проснувшись вдруг на ходу или пытаясь освободиться от какого-то наваждения. Так вы спускаетесь вниз по гулкой, хорошо освещенной, суетливой, говорливой – очень оживленной тогда улице Горького, от магазинов «Рыба» – «Хрусталь» к дому с белой сиренью.
Война объявлена.
Что?
С неба, изодранного о штыков жала, слезы звезд просеивались, как мука́ в сите…
Да, чуть не забыл. Тут вот что важно отметить. Когда началась война, Дядя Рома ушел на фронт, стал десантником, а когда война кончилась, он часто говаривал, что для него ходить по магазинам – страшнее, чем прыгать с парашютом. То есть о фантазиях Гёте здесь и говорить нечего.
В сорок третьем году Дядя Рома подорвался на вражеской мине, а другой наш десантник вытащил его на себе с поля боя. Потом этот его друг, разговорчивый, крепкий, умеренно пьющий человек по имени Леша Харченко, не раз приезжал в Москву из другого города, кажется из Полтавы, и приходил в ваш дом.
Оправившись после ранения, ненужный и ничей, Дядя Рома полюбил вас с Мамой.
Скорее всего, конечно, он полюбил Маму. Но, в общем-то, теперь, на расстоянии, с которого только и видится большое, невозможно даже понять, кого из вас все-таки сильнее.
…Именно так думал ты до сих пор, пока случайно, из обыкновенного любопытства, не заглянул однажды в оставленный на столе паспорт Дяди Ромы и не обнаружил там две печати, из которых следовало, что Дядя Рома, оказывается, был женат, потом разведен, и это так подействовало на тебя, так резануло по сердцу, что ты долго не мог прийти в себя и мучился, будто тебя жестоко предали. Ты-то всегда считал, что вы с Мамой у него единственные, и чуть не плакал от горя, а ведь был уже здоровенный Телелюй, сам бегал за девочками.
В конце концов ты все-таки простил его – постарался простить за те муки, которые он перенес на войне. В тебе проснулось сострадание, благороднейшее из всех человеческих чувств, и ты всемерно укреплял его, созерцая по утрам синие подкожные катушки на обнаженном торсе Дяди Ромы и то место у него на спине под лопаткой, куда угодил когда-то вражеский осколок и где находилась теперь туго затянутая морщинами ямка; похожая на куриную гузку. Он весь, кстати, был в осколках, с насквозь пробитой грудью, и, глядя на него, разгуливающего по квартире в одних трусах, на его белое, все в черном пуху тело с начинающими обвисать по бокам жировыми складками, ты любил его уже не как прежде, восторженно-бездумно, но горькой, печальной, какой-то земной любовью.
Где тот его кожаный, ссохшийся, как хлебная окаменевшая лепешка, офицерский боевой планшет, который он подарил тебе перед первой долгой разлукой? Ты уезжал в пионерский лагерь на три месяца, тебя впервые отправляли на Черное море, а ты, маменькин-папенькин-дяди Ромин сынок, дрейфил, не хотел, брыкался – вот он и помогал закалить твое сердце мужеством, заражал романтическим духом исканий в лучших традициях Тимура и его команды. А куда, интересно, подевался девятикратный полевой бинокль, также тебе им подаренный?
К сожалению, в планшете ты хранил лишь чистые конверты с марками и бумагу для писем, вместо того чтобы всегда держать в нем наготове карту боевых действий, хотя, если честно признаться, карта была тебе совсем ни к чему. Вас организованно везли два дня на поезде по железной дороге с севера на юг, потом на автобусе до пионерского лагеря, где вы и жили все лето у самого синего моря под чистыми, наяренными до металлического блеска созвездиями Козерога и Девы, Рака и Щуки, Льва и Собачки, Большой и Малой Медведицы. Три месяца вашего счастливого детства бдительно охранялись пионервожатыми и черноморским орденоносным Военно-Морским Флотом, а твоя сумеречно-потемочная уже в те годы душа изнывала от тоски и одиночества. Ты смотрел на ночное небо, много думал о смерти, и это было так страшно, что слезы навертывались на глаза, отчего многочисленные звезды южного неба дробились, множились и расплывались. Ни море, ни солнце, ни полезный для организма климат тебя не радовали, ты ждал от жизни только писем из дома. И они, к счастью, приходили. Приходили, в общем-то, не только письма, но и посылки. В них были конфеты, печенье и финики. Кроме того, Бабушка постоянно заботилась о твоем политическом самообразовании, присылала бандеролью «Пионерскую правду», полагая, должно быть, что в такой глуши газеты не выписывают или они сюда просто не доходят. Каждый раз, когда ты вскрывал фанерный ящик посылки, к горлу подкатывал булькающий ком. Тебя охватывал жесточайший приступ жалости к Маме и Бабушке, которые казались тебе в эту минуту очень бедными и несчастными, отрывающими от себя последнее, чтобы послать тебе. Почему ничего подобного не испытывал ты, принимая от них подарки в Москве? Нынешняя жалость каким-то образом замешивалась на обиде. Будто тебя позабыли, позабросили с молодых, юных лет, ты остался сиротою, и теперь нет тебе счастья в жизни. Хотелось убежать из лагеря, уйти домой по шпалам, но удерживало странное, даже, пожалуй, абсурдное чувство – что-то вроде долга перед теми, кто тебя бросил, позабыл и, решив от тебя окончательно отделаться, посылал теперь конфеты и финики, отрывая от себя последнее. Кого ты упрекал, жалел и любил на расстоянии ревнивой, мучительной, несказанной любовью. А еще невольником чести тебя делал подаренный Дядей Ромой планшет с потертым, пожелтевшим, треснувшим от старости целлулоидом и длинным-предлинным, пристегнутым двумя карабинами ремешком, как если бы офицеры во время войны были трехметрового роста.
Посылки приходили регулярно. У тебя в тумбочке завелись мелкие муравьи – большие любители сладкого.
А в полевой девятикратный бинокль впоследствии ты изучал интимную жизнь соседних домов Советского, Свердловского, Фрунзенского… – интересно, какому району Москвы принадлежит теперь старый ваш трехэтажный с одной и четырехэтажный с другой, тыловой стороны дом в маленьком переулке, параллельном большому, где высится дом Арже, некогда привлекавший повышенное внимание иностранных шпионов, одного из которых вам с Бубнилой Кособокой, рискуя собственными жизнями, удалось так ловко поймать и обезвредить в самом начале пятидесятых. Бинокль тоже был снабжен ремешком, но уже вполне нормальной длины, и крышкой из толстой кожи, закрывающей цейсовские окуляры. Поскольку биноклем редко пользовались, вокруг медных заклепок то и дело образовывался рыхлый, вроде замазки, зеленый налет.
…Так вы и спускались по сияющей огнями, кружащейся в вихре снежинок вечерней улице Горького, мимо всегда малолюдного, темного книжного магазина, чугунной решетки всегда закрытых ворот Моссовета, мимо дома с гранитным цоколем, где жил Внук Члена Правительства из 9-го «Б», мимо Центрального телеграфа с иногда крутящимся, наполовину утопленным в стену глобусом на фасаде. Вы уже подошли к театру Ермоловой, как вдруг увидели идущую вам навстречу Индиру в горностаевой шубке. Кто, интересно, первый ее увидел: ты? Мама? Дядя Рома? Во всяком случае, это чудное мгновение ты запомнил на всю жизнь. Сладостно защемило в груди. Вы остановились, чтобы поздороваться.
– Мы идем на «Карнавальную ночь», – объявил ты.
– Говорят, хороший фильм.
– Индирочка, пошли с нами, – предложила Мама.
– Я должна спросить разрешения.
– К сожалению, у нас только три билета.
Ты говоришь великодушно:
– Пусть Индира идет.
Стало быть, вместо тебя.
– Ну что ты, Телелюйчик. Купим еще билет. Достанем. Пошли, пошли.
Ловелас Дядя Рома уже потянулся к Индириному локотку.
– Иди спроси, мы подождем.
Ее мама разрешила!!!
Закрой глаза, приятель. Замри. Постарайся представить. Если хватит фантазии – вообразить. Тебе пятнадцать лет. Индира согласилась пойти вместе с тобой в кино. С тобой и с твоими родителями, что даже усиливало остроту ощущений. Скажи, ты почувствовал себя при этом абсолютно счастливым? Какая буря поднялась в твоей душе? Какой блаженный покой снизошел на нее, истерзанную безответной любовью? Суждено ли тебе было хотя бы еще раз в жизни испытать нечто подобное?
Вот так он и действует, этот коварный наркотик. Раз, другой – и уже не можешь без него, никогда не сможешь. Для чего и существуют на свете женское кокетство и презрение, тепло и холод, да и нет. Из чего и плетутся эти тонкие кружевные сети. Сначала измучить, потом чуть утолить – и ты, Телелюев, погиб навек.
Ладно, бог с тобой. Вкушай контрабандистские миллиграммы. Нет ведь теперь для тебя иной формы существования. Эта девушка – уже часть тебя самого. Лучшая часть. Когда же все-таки это случилось с тобой? Тогда ли, когда перед тобой возник Недосягаемо Чистый Образ, или теперь, зимой, когда вы случайно встретились на улице Горького? Переменилось ли что-нибудь в твоем отношении к ней за это время? Как скоро ты узнаешь из кинофильма «Карнавальная ночь», так бывает, что минута все меняет очень круто, все меняет – раз и навсегда… И вот новоявленная богиня Индира Великолепная становится уже не только Верой твоей, но и Твоей Женщиной. Нужно иметь решимость волка, его волю к жизни, чтобы при необходимости – а такая необходимость при сложившейся ситуации непременно возникнет – перегрызть собственную лапу, угодившую в капкан. Инстинкт, впрочем, тут бессилен. Карнавальная ночь всевластна.
К окончанию девятого класса ты любил ее уже так, что перестал замечать даже самые невинные недостатки. Возможно, впрочем, это объяснялось не только силой твоей любви, но и ее умением работать над собой. Когда на вашем школьном горизонте появилась новая красавица – Белотелая Нимфа и Херувим высказался в том смысле, что если бы взять фигуру Индиры и присоединить к ней голову Белотелой Нимфы, то получилось бы как раз что надо – ты был оскорблен в своих лучших чувствах, хотя, положа руку на сердце, не мог не признать, что лицо у Белотелой Нимфы куда красивее. Она тоже носила косу, но гораздо более светлую и длинную, глаза – два голубых омута, носик маленький, фарфоровый, губы очень правильной формы и мягких очертаний, а кожа – гладкая и нежная, просвечивающая как алебастр. Однако излишняя полнота ее портила, ноги же были как у слоника, с широкими лодыжками.
Никого, кроме Индиры, для меня тогда уже не существовало.
Кто же все-таки выпрял, протянул первую нить, соединившую вас? Случай? Судьба? Что подтолкнуло ее к тебе после разрыва с компанией бешников? Помнишь, как это произошло?
Смутно. Помню только, что совсем неожиданно для меня после трехдневного отсутствия в школе по неизвестной причине она вдруг сама попросила после уроков проводить ее до дому.
Ты обрадовался?
Даже не знаю. Те три дня показались вечностью. Я звонил, но ее не подозвали к телефону.
Чем она объяснила свое отсутствие?
Сказала, что не станет рассказывать всего случившегося в их компании. Тогда спросил: «Почему ты не подходила к телефону?» Она сказала: «Хотела побыть одна». Тут было что-то не так.
Кажется, именно тогда в некоторых московских школах – между прочим, и в вашей – цвела знаменитая плесень. Дети обеспеченных, силу и власть имущих родителей заявили о себе в полный голос.
Я как раз не уверен, что Дылда и вся компания бешников имели к золотой молодежи какое-то отношение. Чувствовалось только, что Индира чем-то оскорблена. Говорила сумбурно. «Они даже не поинтересовались, – сказала, – жива ли я».