Текст книги "Конец партии: Воспламенение (СИ)"
Автор книги: Кибелла
Жанры:
Попаданцы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 46 страниц)
– Пойдем, – тихо произнес Антуан и вывел меня за калитку. Я в молчании последовала за ним, на всякий случай взяла его за руку, чтобы убедиться, что он точно идет рядом со мной, а не призрак, примерещившийся моему угасающему сознанию. Мы петляли по улицам недолго – опустились за стол в ближайшем кафе, полупустом и сонном от жары, последние несколько дней не перестававшей душить город даже ночью. Первый бокал вина Антуан выпил, как и всегда, залпом, но я несказанно удивилась, когда та же участь настигла и второй.
– Что это с тобой? – спросила я, делая глоток. Взгляд Сен-Жюста, устремленный на меня, оставался удивительно ясным.
– Я не хотел никому говорить. Но мне надо. Послушаешь?
– Конечно, – сказала я, даже обидевшись, что он мог во мне усомниться. Впрочем, спустя секунду я пристыдила себя, вспомнив, чем кончилась наша предыдущая беседа. И как я могла тогда так говорить с Антуаном? Уж кто-то, а он никогда не желал мне никакого зла. Мне захотелось тут же извиниться, чтобы заставить поутихнуть вспыхнувшую в сердце жгучую боль, как от воткнувшейся иглы, но я не успела, ибо Сен-Жюст заговорил первым.
– Помнишь того парня, который за мной бегал? Ну, Люсьена?
– Помню, – осторожно сказала я, гадая, какое еще известие вывалят на меня. – А что с ним?
– Он мертв, – коротко и глухо ответил Сен-Жюст.
Я долго не могла понять, что в этом такого душераздирающего. Я уже сбилась со счета, про скольких людей я могла сказать то же самое, а они мне были куда ближе, чем Антуану – тощий юноша, о котором мой собеседник ранее не говорил иначе как с презрением и опаской. Но я права была, когда думала, что что-то изменилось. Теперь в голосе Сен-Жюста звучала неподдельная горечь.
– Его принесли с передовой уже умирающего, – заявил Антуан, залпом осушая третий бокал. – Ему штыком пробило грудь, рана была смертельная. Мне так врачи сказали, когда я пришел в лазарет, потому что… – он глубоко вдохнул, но выдох получился шумным и свистящим, будто в горле у него что-то застряло, – потому что он меня звал.
– Он тебя звал, – повторила я, пытаясь представить, какого объема отчаяние бушевало за этой последней безнадежной просьбой. Сен-Жюст кивнул. Щеки его начали розоветь, но глаза не мутнели, и влажная пелена, заволокшая их, имела мало общего с опьянением.
– Я не знал, что это он… ну, когда мне передали. Думал, что-то важное. А там…
Он снова налил себе полный бокал, но на этот раз пить не стал: лицо его передернулось в гримасе отвращения, будто не вино стояло перед ним, а какая-то вонючая слизь. Что он чувствовал в тот момент, я не знала и не хотела знать.
– Я сидел рядом с ним, как дурак, весь час, что он умирал, – сообщил Сен-Жюст и вдруг шумно втянул в себя воздух; получилась какая-то невнятная пародия на горький всхлип. – Сидел и держал его за руку, потому что он боялся умирать один. Я потребовал для него опия, но ему не дали, конечно же – зачем разбазаривать на того, кто вот-вот откинется? И их тоже можно понять…
Он все-таки выпил четвертый бокал, но лишь до половины – дальше закашлялся и полез в карман за платком. Краем глаза я видела, что хозяин кафе смотрит на нас с сочувствием – не знаю, почему: может, мы напоминали расстающуюся парочку, а может, от нас уже веяло запахом близкого разложения, ведь мы оба были живыми трупами. Я – без пяти минут самоубийца, Антуан – искореженный, выжженный изнутри.
– А потом он умер, – сказал он, не меняя интонации. – Захрипел, забился… это было ужасно, черт возьми, я много чего видел в армии, Натали, но это было страшнее всего.
– Верю, – сказала я, ничуть не кривя при этом душой.
– И знаешь, в чем дело? У меня осталось впечатление, что я ему чего-то не успел сказать, – вдруг заявил Антуан с кривой, безрадостной ухмылкой. – Хотя я говорил ему много чего. “Уйди с глаз долой”, “Чтобы я тебя не видел”, “Когда же ты наконец исчезнешь”…
– Теперь жалеешь об этом? – я насмешливо приподняла бровь. Антуан помолчал немного и ответил неожиданно серьезно:
– Не об этом. Жалею, что не извинился.
Если бы я пила в этот момент, то, наверное, расплескала бы вино себе на одежду. Но бокал мой был давно пуст, и мне лень было протянуть руку и наполнить его. Да я и не подумала об этом в тот момент – вытаращилась на Антуана, пытаясь понять, действительно ли он со мной говорит или кто-то другой принял его обличье.
– Извинился? – повторила я, пораженная.
– Именно, – откликнулся он. – Я вел себя, как полная сволочь, а теперь уже никогда не смогу это исправить.
Я вдруг поняла, что именно изменилось в нем. Дело было и во взгляде, утратившем ребяческую живость и теперь будто припорошенном пеплом, и в голосе, в котором проступили какие-то новые, не слышанные мною ранее нотки, и в словах, которые он произносил сейчас, и никогда не произнес бы ранее; дело было во всем сразу и ни в чем – было еще что-то сверх этого, что-то, чему я наконец смогла дать название.
– Ты повзрослел, – тихо сказала я и все-таки наполнила свой бокал. Антуан неопределенно повел плечами.
– Ты думаешь?.. Неважно. Важно другое. Что я наделал?
Я молча покачала головой, давая понять, что у меня нет ответа на его вопрос.
– Что мы все наделали? – спросил он почти неслышно и, как мне показалось, с полным осознанием собственной обреченности.
Но вряд ли в мире существовал хоть один человек, который был готов дать ему ответ.
Из кафе нас вскоре выгнали, сообщив, что заведение закрывается, и мы переместились в другое, затем в третье, а потом, когда начало подступать утро, каким-то образом оказались на квартире Антуана в компании еще одной бутылки. Пьяны мы были совершенно, и этим были чрезвычайно довольны.
– Оставайся у меня, – Сен-Жюст обвел комнату широким жестом и чуть не упал со стула при этом. – Места много.
Я подозрительно посмотрела на него. Вернее – попыталась подозрительно посмотреть, потому что выпитое отняло у меня способность внятно выражать свои эмоции. Но это была цена, которую я готова была заплатить, ведь вместе с этим оно забирало и способность чувствовать их.
– Не-е-е, – протянул Антуан, качая головой; она при этом моталась из стороны в сторону, как у болванчика. – Ничего… ничего такого. Просто как ты в таком виде домой-то пойдешь?..
Резон в его словах был, но я на всякий случай еще уточнила:
– Ничего такого? Точно?
– Точно, – заверил он меня, и я посчитала его голос вполне искренним. – Мне просто… ну, после всего этого… неуютно одному спать. В армии-то тебя черта с два наедине с собой оставят, всем вечно что-то надо… я, в общем, даже не с тобой лягу, а сюда, на диван…
Синий диван, единственное яркое пятно в обстановке комнаты, оставался на своем месте, и был, кажется, даже больше потерт, чем тогда, когда мне довелось последний раз лицезреть его. На него Сен-Жюст смотрел почти с гордностью, как на собственное детище.
– Ты даже не представляешь, сколько он повидал, – сказал он умиленно. – Вот выйду на покой лет через… хм… тридцать, куплю себе домишко в какой-нибудь дыре и буду писать мемуары… да, мемуары от лица этого дивана. А ему, знаешь ли, есть что рассказать…
– Верю, – и снова я была совершенно честна, произнося это. Но продолжать разговор у меня не было сил, в голове мутилось, и ужасно клонило в сон. Поймав себя на том, что начинаю задремывать сидя, я тряхнула головой и обратилась к погрузившемуся в размышления Сен-Жюсту:
– Может, ляжем спать? Я устала.
– Как раз хотел предложить, – сказал он и поставил бокал на столик. – Умыться принести?
– Завтра, – зевнула я и, скидывая на ходу камзол и жилет, поплелась к уже застеленной кровати. Я юркнула под одеяло, Антуан довольствовался пледом и второй подушкой – удивительно, но на диване, который, как мне казалось раньше, был весьма скромных габаритов, ему удалось вытянуться в полный рост.
– Спокойного утра, – услышала я его сонное бормотание.
– Спокойной, – ответила я и почти сразу провалилась в сон. Остаток ночи и утро прошли совершенно спокойно, только один раз мне сквозь сон показалось, что кто-то поправляет на мне сбившееся одеяло и, обдав щеку теплым дыханием, касается губами виска. Но это было, конечно же, невозможно, ибо в квартире не было никого, кроме нас с Антуаном, а он, так же, как и я, проспал почти до полудня, как сурок.
Ничего не изменилось. Казни продолжались и в последние несколько дней число жертв увеличилось, хотя, казалось бы, куда уж больше; Робеспьер оставался дома, будто его вовсе ничего не интересовало; а я так и не осмелилась сказать ему о своем посещении странной встречи, руководимой незнакомцем в маске. Теперь я боялась вовсе не его, а их – им я дала страшное обещание, согласившись взять яд, и его нарушила, и вряд ли они могли оставить это без ответа. Я не смогла убить Робеспьера, даже если речь шла о спасении Антуана и Огюстена; но и Робеспьера, скорее всего, скоро убьют. Выходит, что мне не удастся спасти никого.
Даже понимая, что это не поможет, если меня задумают схватить, я почти не выходила из дома даже днем, забившись в свою комнату, как испуганная мышь, наблюдающая, как к ней все ближе и ближе подбираются острые кошачьи когти. Они достигали меня вечерами, когда сгущалась темнота, и в ней начинали чудиться мне неясные, угрожающие тени. Один раз я швырнула в стену вазу, когда мне показалось, что в углу, в тени шкафа, кто-то стоит. Конечно, там никого не было, и мне удалось добиться лишь суровой нотации от мадам Дюпле.
– Это была моя любимая ваза, – пробурчала она, собирая осколки. Я, сидевшая неподвижно на кровати, только ответила тихо:
– Извините.
Почему меня до сих пор терпят в этом доме, оставалось загадкой. Но я не всегда оставалась там безвылазно – редко случалось, что мне приходила мысль, будто схватить меня дома будет удобнее всего, и страх гнал меня прочь, заставляя бродить по пыльным, сдавленным духотой улицам, заходя в такие закоулки, о существовании которых я никогда не подозревала. Там мне становилось спокойнее – никто меня не найдет, – но ненадолго: проходило несколько минут, и в лице каждого прохожего, каждого угрюмого лавочника или напевающей женщины, развешивающей белье, я видела врага, готового вот-вот бросится на меня. Я подрывалась с места и бежала все дальше и дальше, но лабиринт переулков сжимался вокруг меня, как щипцы, и во всем городе не было места, где я могла ощутить себя в полной безопасности. Везде меня могли разыскать, везде я была как на ладони. И, смиряясь с этой мыслью, я возвращалась домой.
Однажды я пришла позже обычного, когда свет в окнах дома уже потух, и, в потемках прокрадываясь к лестнице, чуть не завизжала, уловив в гостиной какое-то движение. Но мне удалось вовремя заткнуть себе рот, ибо это был всего лишь Робеспьер – в такой поздний для себя час он сидел один перед камином и смотрел в него, не отрывая взгляда, хотя огонь давно уже не зажигали, угли были черны и немы. Рядом с собой на пол он положил прямоугольный бумажный пакет, из разорванного края которого выглядывало что-то тонкое – то ли тонкая палка, то ли указка.
– Где вы были? – спросил Робеспьер, не поворачиваясь ко мне. “Не ваше дело”, – хотела привычно ответить я, но язык неожиданно повернулся сказать совсем другое:
– На прогулке.
– Не лучшее время для прогулок, – вздохнул он. Не зная, что на это отвечать, я нерешительно приблизилась к нему. Было почти темно, единственным источником света была едва чадящая на камине свеча, но ее не хватало даже на то, чтобы полностью выдернуть из темноты фигуру Робеспьера. Я видела лишь его лицо, мрачное и сосредоточенное.
– Что это? – спросила я, поднимая с пола пакет. Робеспьер неопределенно качнул головой.
– Принесли сегодня днем. Можете взглянуть.
Все больше теряясь, я перевернула пакет над своей ладонью. Оказалось, это не указка торчала из него, а покрытый мелкими шипами стебель розы, с которого чья-то рука аккуратно срезала листья и бутон. Бутон вывалился следом, темный и полузасохший. Больше ничего в конверте не было.
– Я ожидала, что будет еще какая-то записка, – подавив нервный смешок, сказала я. Робеспьер забрал у меня пакет вместе с содержимым и легким броском отправил его за каминную решетку.
– Зачем? Намек и так достаточно понятен.
В его словах была логика – надо было быть идиотом, чтобы не понять, что значит бутон, отделенный от стебля. Я почувствовала, как у меня по спине ползут мурашки.
– Что вы собираетесь делать?
Он ничего не ответил, как будто вовсе не услышал меня, а я ощутила, что в груди, мешая дышать, разбухает что-то вязкое и горячее. “Я знаю, кто хочет вас убить, – чуть не сказала я в запале последней надежды, – всего одно имя, но можно потянуть за него и выйти на всех остальных. Они уже требовали, чтобы я сделала это, и не остановятся ни перед чем”. Я могла это сказать, хотя не уверена, что это что-то изменило бы, но тут слова, теснившиеся на языке, неожиданно сменились другими, как показалось мне, намного более важными:
– Вы не думаете, что все было зря?
Он как будто ожил, отбился от поглотившего его оцепенения и, повернув голову, наконец-то взглянул на меня. Глаза его сверкали, но, может быть, это была лишь обманчивая игра света.
– Нет, – тихо и твердо произнес Робеспьер. – Я не думаю, что все было зря.
“По крайней мере, – возникла у меня насмешливая, но правдивая мысль, – ему будет легче умирать, чем мне”.
– Спокойной ночи, – произнесла я и пошла к лестнице. На первой ступеньке меня нагнал тихий перезвон часов – пробила полночь. Какое, получается, сейчас число? Я вспомнила календарь, висевший в коридоре, на котором аккуратным почерком Норы были подписаны соответствия старых и новых чисел, чтобы можно было не путаться. Сама она уже довольно споро разбиралась во всех этих прериалях и вантозах, а у меня до сих пор вызывало затрудения сообразить, какой сегодня день. Шестое? Пятое?
Нет, восьмое, тут же одернула себя я, вспомнив, что не далее как вчера изучала этот календарь. Восьмое термидора.
Жизненно надо было поговорить с Сен-Жюстом – только с ним я могла теперь обсудить, что происходит, – и, продрав с утра глаза, я без завтрака направилась в Тюильри, надеясь застать его в буфете за поглощением утренней чашки кофе. Но сколько бы я ни рыскала между столиков, без конца извиняясь перед депутатами, кому наступила на ногу или кого случайно задела, Антуана мне обнаружить не удалось. Опечаленная, я подошла к стойке и тоже взяла себе кофеиновой бурды – организм толком еще не проснулся, надо было его подстегнуть.
– Граждане! – вдруг завопил какой-то ворвавшийся в зал мужичонка в перекошенном галстуке, ростом ниже меня почти на полголовы. – Робеспьер на трибуне!
Кофе пошло мне не в то горло, и я разразилась жутким кашлем, между делом посадив себе на жилете мерзкое грязно-бежевое пятно, но меня это волновало в последнюю очередь. Остальные присутствующие вскинулись разом, мгновенно отвлекшись от своих занятий. Поднялся невообразимый шум.
– Робеспьер вернулся!
– Робеспьер на трибуне!
Толкаясь и отпихивая друг друга, люди повалили в двери. Того, кто провозгласил новость, толпа буквально снесла, как и вторую дверь, обычно закрытую на защелку – не прошло и двух минут, как буфет оказался полностью пуст. За остальными устремилась и я, на ходу оттирая залитый кофе жилет.
Зал был забит людьми, толпа заполонила и дверные проемы, и даже коридор, но это не остановило меня – я принялась просачиваться через просветы между чужими спинами, работая локтями изо всех сил и регулярно получая в свой адрес нелестные замечания. Это заняло у меня не одну минуту, но в итоге я подобралась достаточно близко к трибуне, чтобы слышать, что говорит Робеспьер.
– Теперь я дoлжен излить свoе сердце; вы тoже дoлжны выслушать правду, – вещал он значительно и твердо. – Не думайте, чтo я пришел сюда, чтoбы предъявить какoе-либo oбвинение; меня занимает бoлее важная забoта, и я не беру на себя oбязаннoстей других.
По залу пробежал неясный глухой ропот, но тут же стих, подавленный чьим-то громким шиканьем. Собравшиеся замерли, и я, пользуясь этим, смогла пролезть еще на пару шагов вперед.
– Нo если мы разoблачили чудoвища, смерть кoтoрых спасла Нациoнальный кoнвент и республику, ктo мoжет бoяться наших принципoв, ктo заранее мoжет oбвинить нас в несправедливoсти и тирании, если не те, ктo пoхoж на них? – заявил Робеспьер почти с вызовом; приподнявшись на носки, я увидела, что он обводит зал взглядом, и те, на кого он смотрит, съеживаются и становятся ниже ростом. – Вернo ли, чтo распрoстраняли гнусные списки, в кoтoрых названы жертвами нескoлькo членoв Кoнвента и кoтoрые будтo бы были делoм рук Кoмитета oбщественнoгo спасения, а затем и мoих рук? Вернo ли, чтo лoжь была распрoстранена с таким искусствoм и такoй наглoстью, чтo мнoгие члены Кoнвента не решались бoлее нoчевать у себя дoма?
На секунду меня охватила ярость. Я хотела выкрикнуть со своего места, чтобы он замолчал, что это он во всем виноват, но вспомнила увиденные мною недавно телеги с осужденными и пронесшееся по улице многоголосье: “Этого хотел Неподкупный!”, и поняла, что слова застревают в горле. Допустить, что сейчас, в этот конкретный момент, Робеспьер не лжет, значило признать свое поражение, но продолжать обвинять его – солгать самой себе. Куда было деваться от этого? Я не знала.
– Чудoвища! – тем временем громко воскликнул, почти прокричал Робеспьер, и его голос, эхом отразившийся от высоких сводов, обрушился на головы присутствующих. – Вы дадите oтчет oбщественнoму мнению в тoм, чтo вы с такoй ужаснoй настoйчивoстью oсуществляете мысль перерезать всех друзей рoдины, вы стремитесь пoхитить у меня уважение Нациoнальнoгo кoнвента, самую славную награду трудoв смертнoгo, кoтoрoе я не узурпирoвал, не пoлучил oбманoм, нo кoтoрoе я вынужден был завoевать!
“О ком он говорит?” – подумала я растерянно. Раньше все было предельно ясно, все знали, на кого направлены обвинения, кому осталось жить считанные недели, если не дни. Но сейчас было что-то новое, необычное и страшное. Робеспьер не называл имен – возможно, он обращался сразу ко всем. Эта мысль посетила не одну меня: я увидела, как многие, стоявшие рядом, начинают, бледнея, переглядываться.
– Я думаю o рoкoвых oбстoятельствах ревoлюции, ничегo oбщегo не имеющих с преступными замыслами; я думаю o гнуснoм влиянии интриги и главным oбразoм o злoвещей власти клеветы, – заговорил тем временем он угрожающим тоном, но тут же смягчился, будто только что его осенила какая-то мысль. – Я вoвсе не вменяю преступления Бриссo и Жирoнды людям искренним, кoтoрых oни кoгда-тo oбманули; я вoвсе не…
Тут его взгляд совершенно определенно остановился на мне. Я замерла, поняв, что меня заметили, и первым порывом моим было броситься прочь, но это было невозможно – я стояла, зажатая между множеством тел, и пробираться обратно было заведомо безнадежным, да и бежать, если уж на то пошло, стоило раньше, когда Робеспьер еще не увидел меня.
– Я вoвсе не вменяю тем, ктo… – он осекся на секунду, но тут же заговорил вновь, еще тверже, чем раньше, – верил в Дантoна, преступления этoгo загoвoрщика. Я вoвсе не вменяю преступления Эбера гражданам, искренний патриoтизм кoтoрых…
Дальнейшее я слушала плохо. Мне стало смешно от облегчения, которое неожиданно нахлынуло на меня, пробежавшись прохладным покалыванием по всему телу. Три месяца я жила, каждую секунду ощущая, как над моей головой занесено карающее лезвие. Теперь, кажется, меня прощали – кто-то сказал бы, что слишком запоздало, но я вспомнила, что говорил мне недавно Антуан, и подумала, что прощение никогда не бывает запоздалым.
По крайней мере, последняя мысль могла бы в какой-то мере извинить меня саму.
– Oни называют меня тиранoм… – тем временем заговорил Робеспьер с горечью. – Если бы я был им, oни бы пoлзали у мoих нoг, я бы oсыпал их зoлoтoм, я бы oбеспечил им правo сoвершать всяческие преступления и oни были бы благoдарны мне! К тирании прихoдят с пoмoщью мoшенникoв, к чему прихoдят те, ктo бoрется с ними? К мoгиле и к бессмертию!
Последнее слово ударило меня под дых. Из чьих только уст я ни слышала его за последние полтора года, но из уст Робеспьера – впервые. Даже после его несчастного праздника в честь Верховного Существа я не думала о том, что он может размышлять о вечности или, и подавно, стремиться к ней. Все его высокопарные рассуждения о добродетели я пропускала мимо ушей, в них не было ничего интересного для меня, я полагала их лишь пустыми словами, которые он использует, чтобы добраться до власти. А что теперь?
– Все мoшенники oскoрбляют меня; самые безразличные, самые закoнные пoступки сo стoрoны других являются преступлением для меня; как тoлькo челoвек знакoмится сo мнoй, на негo клевещут, а другим прoщают их прoступки; мне вменяют в преступление мoе рвение. Лишите меня мoей сoвести, и я буду самым несчастным из всех людей; я не пoльзуюсь даже правами гражданина. Чтo я гoвoрю! Мне даже не пoзвoленo выпoлнять oбязаннoсти представителя нарoда!
Тут голос Робеспьера сорвался, и ему потребовалось несколько секунд, чтобы восстановить сбившееся на хрип дыхание. Никто за это время не сказал ни слова. Кто-то был слишком подавлен, кого-то, судя по бледности лиц, намертво сковал ужас. Одна я чувствовала себя неожиданно легко и свободно, как будто кто-то одним ударом разрубил сдавливавшие меня ремни. На секунду мне казалось, что еще немного – и ноги мои оторвутся от пола, и я взлечу под потолок. Я знала, что за чувство переполняет меня, но так давно не испытывала его, что успела уже почти позабыть, как оно называется. Но нужные буквы сложились передо мной сами, будто их написала возникшая из ниоткуда рука. Надежда.
Робеспьер говорил еще долго. Он отвергал все направленные на него обвинения, твердил без устали о новом заговоре, опутавшем правительство, и каждое его слово вносило в ряды собравшихся все больше и больше смятения. В другой момент я бы не поверила ему ничуть, но я вспомнила комнату с черно-белым полом и людей-полутеней, чьи силуэты я могла лишь угадывать в полумраке. Возможно, они сидели сейчас в зале или даже стояли рядом со мной – кто знает? Одно я знала ясно – на этот раз Робеспьеру есть с кем сражаться.
Но следующие его слова пригвоздили меня к полу намертво, будто на моей щиколотке замкнули мертвую цепь кандалов. Это не было сражением. Это была капитуляция.
– Я тoже недавнo oбещал oставить мoим сoгражданам страшнoе завещание угнетателям нарoда, и я завещаю им oтныне пoзoр и смерть! – провозгласил Робеспьер, и я готова была поклясться, что ему стоит гигантских усилий не сломаться прямо здесь, на виду у всего Конвента. – Я видел в истoрии, чтo все защитники свoбoды были сражены судьбoй или клеветoй, нo вскoре пoсле этoгo их угнетатели и их убийцы тoже умерли. Дoбрые и злые, тираны и друзья свoбoды исчезали с земли, нo в разных услoвиях. Французы, не дoпускайте, чтoбы ваши враги стремились унизить ваши души и oслабить ваши дoблести пагубнoй дoктринoй!
Зал обмяк, как если бы на него направили пистолет и в последний момент перед выстрелом отвели ствол в сторону. Даже не так – если бы стрелявший направил его на себя самого. И следующие слова Робеспьера ударились в выросшую за один миг, невидимую, но крепкую стену боязливого презрения. Так здравомыслящие люди реагируют на бред сумасшедшего, зная, что в любую секунду он может впасть в буйство и кинуться на них:
– Нет, Шoметт, нет, Фабр, смерть – этo не вечный сoн! Граждане, сoтрите с мoгил нечестивoе изречение, кoтoрoе набрасывает траурный креп на прирoду и oскoрбляет смерть; начертайте лучше следующее изречение: смерть – этo началo бессмертия!
Я вздрогнула, когда в голове у меня зазвучал голос Шарлотты, такой отчетливый, будто она стояла в шаге от меня: “Наверное, кто-то показал ему что-то вечное”. Но я не успела обдумать и понять, что услышала только что; отовсюду понеслись неясные голоса, с каждой секундой делавшиеся все громче:
– Пусть назовет имена!
– Мы с тобой, Робеспьер!
– Имена!
– Пусть скажет, кто предатель!
Робеспьер замер; я увидела, как судорожно сжалась его рука, в которой были листы. Кажется, он сам не ожидал такой поддержки; может, он надеялся, что его начнут линчевать прямо сейчас. Но одобрительные возгласы становились все громче, и Робеспьер заозирался по сторонам почти что в панике. Депутаты Болота, столпившиеся у трибуны, бушевали и требовали выдачи преступников, кто-то кричал что-то с Горы, и Робеспьер казался совершенно потерянным посреди этой бури. Его бескровные губы едва шевельнулись, но я каким-то шестым чувством поняла, какие слова чуть было не сорвались с них: “Не знаю”.
Мне захотелось завыть и удариться головой о стену, но это, к сожалению (или к счастью) было невозможно: слишком большое количество людей отделяло меня от нее. Я прекрасно понимала причины молчания Робеспьера; но почему все это время молчала я?! Что стоило мне подойти к нему – хоть вчера, хоть когда еще, – и рассказать все, что удалось мне увидеть и услышать? Он не держал зла на меня, сегодня я услышала это достаточно четко, чтобы поверить, что в этом он не врет; но я, разбитая собственным страхом и домыслами, не смогла решиться ни на что, а ведь это могло сейчас спасти ему жизнь. Но он стоял, одинокий и покинутый, и блуждающий взгляд его вряд ли мог зацепиться хоть за кого-то, кто был готов протянуть ему руку.
– Еще… еще не время, – вырвалось у него. – Я не хочу никого…
– Имена! – безжалостно громыхнуло в ответ. Люди начали напирать на меня сзади, но я не хотела идти вперед: наоборот, не в силах выносить этой сцены, я начала отступать, и делать это было неожиданно легко – освобожденное мною место тут же занимали двое, а то и трое человек, всего спустя несколько шагов я ощутила, что люди за мной редеют, и смогла выбежать в пустующий холл, оттуда – на улицу, где чуть не споткнулась о сидящего на ступеньках, меланхолично что-то пережевывающего Сен-Жюста.
– Антуан! – не рассказать, как я рада была его видеть, он был единственным, за которого я все еще могла уцепиться, и я тут же сделала это, обняв его так крепко, насколько смогла. – Ты разве не слушал речь?
– Ушел с середины, – сказал он раздраженно, отстраняясь; он явно не был сейчас настроен на нежности, и я разочарованно отодвинулась. – Максим спятил. Решил пафосно принести себя в жертву. И нас вместе с ним заодно.
– Ты думаешь?.. – растерянно спросила я. В ответ он протянул мне пакет с фруктовым печеньем, которое, как я заметила, продавали тут же, метрах в двадцати от нас.
– Угощайся. Так вот, я не думаю. Я это вижу. Я, знаешь ли, неплохо его изучил за те два года, что мы знакомы. Если ему в голову что-то стукнуло – его не отговорить. Он и себя загонит в гроб, и нас.
Было от чего прийти в ужас. Особенно от того, как спокойно, чеканя слова, Антуан все это говорил.
– И что ты хочешь делать? – я осторожно, двумя пальцами взяла печенье и надкусила. Оно оказалось рассыпчатым и буквально таяло во рту; удивительно, как я после всего случившегося не утратила способность получать удовольствие от еды. Антуан последовал моему примеру и сунул печенье в рот целиком.
– Завтра, – проговорил он, проглотив, – я произношу в Конвенте речь. Это будет лучшая речь, которую я когда-либо читал, я тебя уверяю. Они все лягут и не встанут, это точно.
Тут я увидела, что рядом с ним лежат, придавленные несессером, исписанные бумаги, и вытянула шею, чтобы заглянуть в них, на что тут же получила звонкий щелчок по носу:
– Не заглядывай. Лучше приходи завтра, послушаешь.
– Приду, – легко пообещала я. – Думаешь, это поможет?
Он выдержал слишком долгую паузу перед ответом, чтобы я поверила, что он верит в то, о чем говорит:
– Не волнуйся, маленькая полячка. Я все улажу.
Печенье, еще секунду назад таявшее на языке, неожиданно показалось мне пресным и безвкусным. Я не хотела больше находиться рядом с Антуаном, да и не Антуан это был вовсе, а какой-то незнакомый мне человек, потухший и унылый, с остановившимся, направленным в никуда взглядом. Возможно, он говорил правду, но все мое существо сопротивлялось ей: я не хотела добровольно идти на смерть, единственным моим желанием было бороться или пытаться ускользнуть в любую, даже самую маленькую щель. Я понимала, что глупо объяснять это Сен-Жюсту; его завтрашняя речь не изменит ничего, и он знает это, потому что уже слишком поздно что-то менять. Они выкопали себе могилу сами – тем, что натворили до сих пор, – но я не собираюсь лезть в гроб вместе с ними, я хочу жить, и сражаться за это свое право буду, пока у меня остаются силы.
– Знаешь, – я неловко поднялась, пакет перевернулся, и печенье ярким ворохом рассыпалось по ступенькам; Антуан даже не обратил на это внимания, – я, наверное, пойду…
– До завтра, – кивнул он и, несколько раз быстро-быстро моргнув, принялся смотреть в небо. На секунду мне показалось, что в глазах у него стоят слезы.
“Бог любит троицу”, – невесело думала я, кидая в купленную в ближайшей лавке сумку свои скромные пожитки и вспоминая свои предыдущие попытки сбежать из этого дома. Теперешняя, впрочем, была не спонтанной, а продуманной и тщательно взвешенной – я запаслась картой предместий, рассчитала, по какой дороге будет удобнее всего пробираться на восток, дала себе возможность последний раз поужинать, пользуясь щедростью семейства Дюпле, и удалилась к себе в комнату собирать вещи. Их, к слову говоря, за полтора года моего пребывания в Париже накопилось не так уж много – несколько рубашек, зимний плащ, пара костюмов и наряд парня-санкюлота, в котором я когда-то ходила на разведку в клуб кордельеров. Его я на всякий случай тоже уложила – мало ли что может случиться, может, мне потребуется сменить имя и внешность, а в своих полумужских нарядах я, как ни крути, привлекала слишком много внимания.
Сейчас, когда мной руководил не внезапный яростный порыв, и мысли мои, несмотря на некоторую спутанность, были достаточно ясны, в голову мне полезли мысли об опасностях, которые могут настигнуть меня в дороге, и от замелькавших перед глазами картин под ложечкой у меня нехорошо засосало. Одинокой девушке во все времена было небезопасно путешествовать, а уж сейчас и подавно – я легкая добыча не только для бродяг, промышляющих грабежом, но и для какого-нибудь достаточно сильного пьяницы, возжелавшего плотской любви. В сердце мое поневоле закрадывались сомнения, а стоит ли игра свеч, но я заставляла себя вспоминать лезвие гильотины, льющуюся с эшафота кровь, и это помогало мне укрепиться во мнении, что я поступаю правильно.
“Неужели никого нельзя спасти”, – заныл какой-то голос у меня внутри, когда я с трудом закрыла переполненную сумку и опустилась на постель, утирая ладонью вспотевший лоб. Я велела голосу заткнуться, но это было бесполезно – в я вспоминала одного за другим тех, кто стал мне если не друзьями, то хотя бы хорошими знакомыми, и кого, наверное, со дня на день ждала гильотина. Но что я могу сделать? Робеспьер твердо решил умереть, он достаточно четко обозначил в сегодняшней речи собственные намерения. Смысла мешать ему не было, да и я, если честно, не особенно горела желанием это делать. Сен-Жюст? Он никогда не согласится сбежать, для него это равносильно трусливому отступлению, а он не из тех людей, кто может позволить себе так поступить. Нет, он будет стоять на своем до последнего и никогда не поддастся на мои уговоры. Кто еще?








