355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Реймонт » Мужики » Текст книги (страница 63)
Мужики
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:23

Текст книги "Мужики"


Автор книги: Владислав Реймонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 63 (всего у книги 64 страниц)

XIII

В доме Пачесей стало уж совсем невыносимо. Ягуся бродила, как помешанная, ничего вокруг не замечая, Енджик работал спустя рукава и все больше времени проводил у Шимека, и хозяйство Доминиковой пришло в полный упадок. Частенько коровы уходили на пастбище невыдоенные, свиньи визжали от голода, лошади ржали у пустых яслей. Полуслепая старуха не могла одна управляться со всем – ведь она ходила еще с повязкой на глазах, опираясь на палку.

Голова у нее шла кругом от забот. Еще бы! В поле, оставленном под пшеницу, навоз высох, и некому было его запахать, лен так и просился уже из земли, картошку пора было второй раз прополоть и окучивать, дрова в доме все вышли, инвентарь портился, а между тем наступала пора жатвы и работы хватило бы на десять рук, а она шла через пень-колоду. Доминикова даже коморницу наняла, и сама трудилась из последних сил, и детей заставляла работать, но Ягуся была глуха ко всем мольбам и увещеваниям, а Енджик в ответ на ее угрозы дерзко огрызался.

– Вот брошу все и уйду куда глаза глядят! Выгнали вы Шимека, так работайте теперь сами! Он-то по вас не скучает – изба у него есть, и деньги есть, и корова, жена есть – хозяин что надо! – дразнил он мать, на всякий случай держась подальше.

– И в самом деле, разбойник этот дельно со всем управляется! – Доминикова тяжело вздохнула.

– Еще как управляется-то! Настуся, и та ему дивится.

– Надо бы кого-нибудь принанять… или работника взять? – вслух размышляла старуха.

Енджик почесал затылок и сказал робко:

– Да зачем же чужого человека брать, когда Шимек мог бы… стоит вам только слово сказать…

– Дурак! Не суйся, куда не просят! – прикрикнула на него старуха. Ее сильно угнетало сознание, что как ни вертись, а придется уступить и помириться с Шимеком.

Но больше всего тревожила ее Ягуся. Напрасно пыталась она выведать у дочери, что с ней. Енджик тоже ничего не знал, а расспрашивать соседок она не решалась, боясь, что они ей наврут бог знает что. Целых три дня после ухода богомольцев в Ченстохов Доминикова терялась в догадках. Только в субботу днем, доведенная до отчаяния, она взяла подмышку жирного селезня и отправилась к ксендзу.

Вернулась она уже под вечер заплаканная, мрачнее осенней ночи. То и дело вздыхала, ни с кем не говорила, а после ужина, оставшись наедине с Ягусей, закрыла дверь и начала:

– Знаешь, что говорят про тебя и Яся?

– Я не люблю сплетни слушать! – недовольно сказала Ягуся, поднимая лихорадочно блестевшие глаза.

– Любишь или нет, а должна бы знать, что от людей ничего не укроется! Добрая слава лежит, а худая по свету бежит! О тебе бог знает что говорят!

И она подробно рассказала дочери все, что слышала от ксендза и жены органиста.

– В ту же ночь учинили над Ясем суд и расправу, органист его вздул, а ксендз от себя чубуком добавил, и, чтобы от тебя уберечь, отправили его в Ченстохов. Слышишь? Вот что ты наделала! – сердито кричала старуха.

– Силы небесные! Били его! Яся били! – Ягуся вскочила, готовая бежать к нему на помощь, но опомнилась и только простонала сквозь стиснутые зубы:

– Чтоб у них руки отсохли, чтобы их чума истребила!

Из ее покрасневших глаз струились горючие слезы, все раны сердца открылись, и оно обливалось кровью.

Но Доминикова, не обращая внимания на ее отчаяние, напоминала ей все ее грехи, ни одного не забыв, попрекала ее всем тем, что давным-давно терзало материнское сердце.

– Раз навсегда этому надо положить конец! Больше тебе так жить нельзя! – кричала она все запальчивее, хотя слезы текли из-под повязки на глазах. – Дождалась, что тебя считают хуже всех в деревне, пальцами в тебя тычут! Срам-то какой на мою старую голову, стыд какой, Господи!

– И вы, говорят, смолоду были не лучше! – злобно огрызнулась Ягна.

Мать так рассвирепела, что с трудом могла выговорить:

– Хоть святой будь – в покое не оставят!

И больше она уже не смела терзать Ягну попреками.

Ягуся принялась гладить. Вечер был ветреный, за окнами шумели деревья, по небу между мелкими облачками плыла луна. Где-то пели девушки и пиликала скрипка.

За окнами на улице послышался голос проходившей мимо жены войта:

– Как уехал вчера в волость, так и пропал…

– Они с писарем еще вчера вечером в город поехали. Солтыс говорит, что их вызвал к себе уездный начальник, – отвечал голос Матеуша.

Когда они прошли, старуха заговорила снова, но уже мягче:

– А почему это ты прогнала Матеуша?

– Потому что он мне надоел и нечего ему тут торчать. Я мужа не ищу!

– А пора бы уже поискать, пора! Тогда и люди судачить про тебя перестанут. Хоть бы и Матеуш – чем не жених? Мужик толковый, славный.

Долго еще она хвалила Матеуша, но Ягуся ни словом не отзывалась на все ее речи, занятая работой и своими печальными думами, и мать, наконец, оставила ее в покое и стала перебирать четки. На улице стихли все звуки, только деревья спорили с ветром да тарахтела мельница. Была уже поздняя ночь, луна совсем потонула в облаках, и только края их кое-где загорались светлыми искрами.

– Ягусь, надо тебе завтра к исповеди пойти. Отпустят грехи, так легче станет.

– На что это мне? Не пойду!

– К исповеди пойти не хочешь? – От ужаса у Доминиковой даже голос охрип.

– Нет. Ксендз на расправу скор, а помочь никому не торопится.

– Молчи, покарает тебя Господь за такие грешные слова! А я тебе говорю: ступай к исповеди, покайся да Богу молись – авось тогда еще все переменится к лучшему.

– А чем я согрешила? В чем каяться-то мне? Мало ли я и так наказана? Это за любовь мою, за все муки вот какой я дождалась награды! Горше моей доли и на свете нет! – жалобно сказала Ягуся.

Не предчувствовала, бедная, что на нее обрушится нечто более страшное, нежданное и несправедливое.

На другое утро, в воскресенье, по деревне, как гром в ясном небе, прогремела весть, будто войт арестован за недостачу денег в кассе.

Трудно было сразу этому поверить, и, хотя чуть не каждый час кто-нибудь сообщал все новые и все худшие подробности, люди еще не принимали этого близко к сердцу.

– Выдумают, пустомели, что-нибудь, да и болтают для потехи, – говорили степенные мужики.

Однако пришлось поверить, когда вернулся из города кузнец и решительно все подтвердил, а в полдень Янкель сказал во всеуслышание:

– Все правда! В кассе недостает пяти тысяч, и у него заберут все хозяйство, а если и этого не хватит, придется Липцам за него доплатить.

Все всполошились ужасно. Еще бы, людей нужда заедает, сварить нечего, многие уже в долги влезли, чтобы как-нибудь дотянуть до нового урожая, а тут изволь платить за вора! Это уже превышало всякое терпение, и не удивительно, что вся деревня взбеленилась, и проклятия, угрозы, брань градом сыпались по адресу войта.

– Чтобы тебе, подлецу, околеть, как собаке!

– Я с ним вместе не крал, так и платить не буду!

– И я не буду! Он жил в свое удовольствие, гулял, а мы за него теперь отдувайся! – говорили мужики, расстроенные до слез.

– Давно я за ним следил и предсказывал, к чему дело идет. Не слушали, вот теперь радуйтесь! – с умыслом говорил старый Плошка, а жена ему помогала, рассказывая всем, кто только хотел слушать:

– Знаете, мой Антек уже подсчитал, что за пана войта придется платить по три рубля с морга! Ну, да за такого дружка не жаль и по десять заплатить!

И так это всех пришибло, что к обедне пошло совсем мало народу, остальные, собираясь во дворах, перед избами, а больше всего у озера, обсуждали новость, тужили и тщетно ломали головы над вопросом, куда войт девал такую уйму денег.

– Должно быть, обобрали его, не мог он один столько растратить!

– Он писарю доверял, а тот известно, что за птица.

– Жалко человека, нам он насолил, а уж себя и совсем загубил! – говорили иные степенные мужики, а толстая Плошкова с притворным соболезнованием утирала сухие глаза и вздыхала:

– А мне так жаль его жену! Бедная, первой в деревне была, нос задирала, а теперь что? Избу отберут, землю продадут, и придется ей, несчастной, в чужом углу жить да на работу наниматься. И хоть бы попользовалась она этими деньгами!

– Вот еще! Мало она как сыр в масле каталась? – закричала Козлова. – Жили, сволочье, как помещики, каждый день мясо ели! Она полкружки сахару себе в кофе клала и чистую рисовую стаканами пили! Видела я, как Петр каждый раз привозил из города полную бричку всякой всячины. А с чего у них животы раздуло? Не от поста же!

К ее словам внимательно прислушивались, но под конец она уже стала плести всякий вздор. Зато слова жены органиста на всех произвели большое впечатление.

Она как будто случайно очутилась на улице и, послушав разговоры, сказала с притворным равнодушием:

– Ну вот, неужто не знаете, на что войт столько денег издержал?

Ее тотчас обступили и стали приставать, чтобы она сказала, что знает.

– Ясное дело: на Ягусю растратил все!

Этого никто не ожидал, и люди в недоумении переглядывались.

– Об этом уже с весны весь приход толкует! Я говорить не хочу, а вот спросите у кого-нибудь из Модлиц, тогда узнаете правду.

И она хотела уйти, как будто боясь проговориться. Но бабы ее не пустили, приперли к плетню и так упрашивали, что она стала по секрету рассказывать им, какие войт привозил Ягусе кольца из чистого золота, шелковые платки, и тончайшее полотно, кораллы, и сколько денег ей давал! Все это, конечно, было чистейшее вранье, но органистихе свято поверили, и только одна Ягустинка сердито сказала:

– Врунам раздолье, – бреши, сколько хочешь! А вы это видели, пани?

– Видела и могу в костеле присягнуть, что он для нее крал, а может, она же его подговорила! Она на все способна, для нее нет ничего святого, ни стыда у нее, ни совести! Бегает по деревне и сеет только соблазн да горе! Даже Яся моего соблазнить хотела! Мальчик невинный, как ребенок, он от нее убежал и все мне рассказал. Ведь это ужас что такое – даже ксендза в покое не оставляет! – быстро говорила органистиха, задыхаясь от злости.

И, словно искра упала в порох, разом вспыхнули вдруг все давние обиды на Ягусю, зависть, злоба, ненависть к ней. Стали выкладывать в все, что у кого было в памяти, и поднялся невообразимый галдеж. Бабы орали, перебивая друг друга и все больше ожесточаясь:

– И как только такую земля носит!

– А из-за кого Мацей помер? Вспомните-ка!

– Всю деревню Бог покарает за нее, окаянную!

– И ксендза даже в грех хотела ввести! Господи помилуй!

– А сколько было из-за нее ссор, драк да сраму!

– Она позорит всю деревню! Из-за нее на Липцы уже пальцами указывают!

– Пока такая живет в деревне, постоянно будет распутство да грех: нынче войт украл для нее, завтра другой сделает то же самое!

– Кольями ее убить и собакам падаль бросить!

– Выгнать эту чуму из деревни на все четыре стороны!

– Выгнать! Одно спасение – выгнать! – вопили разъяренные бабы и вслед за органистихой толпой повалили к жене войта.

Она вышла к ним с опухшим от слез лицом, такая несчастная, убитая горем, что бабы стали ее обнимать, плакать вместе с нею и жалеть ее от всего сердца.

Только через некоторое время органистиха напомнила ей о Ягусе.

– Истинная правда! Это она во всем виновата! – заголосила жена войта. – Она, эта потаскуха, эта чертовка! Чтоб ты околела под забором, чтобы тебя черви съели за мое несчастье, за мой позор! – Она упала на скамью, обливаясь слезами.

Бабы наплакались, на нее глядя, и разошлись по домам, так как солнце уже клонилось к закату. Осталась только жена органиста.

Запершись вдвоем в избе, они долго совещались и, видно, приняли какое-то серьезное решение, потому что еще до наступления сумерек побежали по избам и начали тайную работу.

К ним примкнули Плошки, подбили еще кое-кого и пошли все к ксендзу. Он выслушал их, но только руками развел и сказал:

– Я ни во что не вмешиваюсь! Делайте, что хотите, а я ничего не знаю и завтра рано утром на целый день уеду в Жарнов!

Вечером в деревне было очень беспокойно: совещались, спорили, шушукались. Когда совсем стемнело, собрались в корчме и опять начали судить да рядить, а органист угощал всех водкой. Здесь были самые видные хозяева и почти все замужние женщины. Совещание было в разгаре, когда Плошкова вдруг закричала:

– А где же Антек Борына? Вся деревня тут, а он первый хозяин в Липках, без него нельзя решать.

– Верно! Послать за ним! Обязан прийти! Без него нельзя! – заорали и другие.

– Может, он станет ее защищать, кто его знает, – шепнула одна из баб.

– Не посмеет против всей деревни идти. Коли все, так все!

Прибежавшему за Антеком солтысу пришлось стащить его с кровати, потому что он уже спал.

– Ты должен пойти и сказать, как думаешь. Не пойдешь, так будут кричать, что ты ее выгораживаешь и против всех идешь! Бабы не простят тебе старых грехов. Пойдем, с этим надо раз навсегда кончить.

И Антек, скрепя сердце, пошел, потому что нельзя было не идти.

В корчме яблоку негде был упасть. Органист стоял на скамье и под тихий ропот толпы говорил, словно проповедь читал:

– И другого средства нет! Деревня – что изба: вытащит один вор из-под нее бревно, другому захочется балку взять, а третьему – вынуть кусок стены, а в конце концов изба развалится и всех задавит. Запомните это хорошенько. Если каждому дозволим красть, ломать, вредить людям, распутничать, – так что же с деревней-то будет? Не деревня уж это тогда будет, а хлев дьявольский, стыд и позор для честных людей! Все ее будут издалека обходить и креститься при одном упоминании о ней. Говорю вам: рано или поздно на такую деревню падет божья кара, как пала на Содом и Гоморру! И все погибнут, потому что все одинаково виноваты – и те, кто творит зло, и те, кто допускает, чтобы зло разрасталось. Святое писание учит нас: если согрешит рука твоя, отсеки ее, если соблазняет тебя око твое – вырви его и брось собакам! Ягна хуже чумы, потому что – сеет соблазн, грешит против всех заповедей и навлекает на деревню гнев божий! Выгоните ее, пока не поздно! Мера грехов ее уже переполнилась, и пришло время покарать ее! – ревел органист, как бык, и глаза его так и прыгали на багровом лице. – Да, да! Пора! Народ волен карать и награждать! Выгнать ее из деревни! Выгнать! – все громче вопили остальные.

Говорил еще брат войта, Гжеля, говорил старый Плошка, выкрикивал что-то Гульбас, но их почти не слушали, потому что все кричали разом. Жена органиста без устали рассказывала, как было дело с Ясем, войтиха тоже всем уши прожужжала, изливая свое горе, и шум стоял, как на ярмарке.

Только Антек молчал. Мрачнее тучи стоял он у прилавка, стиснув зубы, бледный от муки. Бывали минуты, когда ему хотелось схватить скамью и колотить ею по всем этим орущим ртам, топтать всех ногами, как мерзких червей. И так ему все опротивело, что он пил рюмку за рюмкой, то и дело сплевывал и тихо ругался.

К нему подошел Плошка и громко, на всю корчму, спросил:

– Все уже согласились, что Ягусю надо выгнать из деревни. Скажи и ты свое слово, Антоний.

В корчме внезапно наступила тишина. Все глаза были устремлены на лицо Антека, люди были почти уверены, что он будет протестовать, но Антек перевел дух, выпрямился и сказал громко:

– Я в деревне живу, значит с деревней должен заодно быть. Хотите ее выгнать – выгоняйте. А хотите на алтарь поставить – ставьте! Мне все равно.

Он отстранил рукой стоявших у него на дороге и, ни на кого не глядя, вышел.

После его ухода в корчме совещались еще долго, до самого рассвета, и утром уже все знали, что решено выгнать Ягусю из деревни.

За нее мало кто заступался, потому что таким не давали слова сказать. Один только Матеуш, ничего не боясь, ругал всех в глаза, проклинал всю деревню и, наконец, взбешенный до крайности, побежал за помощью к Антеку.

– Знаешь насчет Ягуси? – Матеуш был бледен, как мертвец, и весь дрожал.

– Знаю. Они имеют право… – коротко ответил Антек, умываясь у колодца.

– Чума их возьми с их правом! Это органиста работа! Неужели мы допустим такую несправедливость? В чем она виновата? То, в чем ее винят, – ложь, чистейшая ложь! Господи, выгнать человека, как бешеную собаку! Нельзя этого допустить!

– Что же, пойдешь один против всей деревни?

– Ты так говоришь, словно ты с ними заодно! – с гневным укором пробормотал Матеуш.

– Я ни с кем не заодно, а до нее мне никакого дела нет.

– Помоги, Антек, придумай что-нибудь. Господи, у меня в голове мутится! Ты подумай: что она будет делать, куда денется? Эх, сукины сыны, разбойники, волки проклятые! Схвачу топор и буду рубить направо и налево, а этого не допущу, не допущу!

– Ничем я тебе помочь не могу! Решили все, так что один человек сделает? Ничего.

– Ты на нее зол! – неожиданно крикнул Матеуш.

– Зол или нет, никому до этого нет дела, – сурово ответил Антек.

Прислонясь к колодцу, он смотрел куда-то в пространство. Мучительно переплелись в нем притаившиеся, но всегда живые любовь и ревность, и душа металась и стонала, как дерево в бурю.

Он обернулся. Матеуша уже не было, а деревня показалась ему вдруг чужой, ужасно шумной и стала ему противна.

Этот памятный день был какой-то необычайный. Бледное солнце медленно ползло по загроможденному грязными тучами, низко нависшему небу, было душно и жарко, каждую минуту налетал ветер и взметал на улицах пыль, надвигалась гроза, где-то над лесом уже как будто сверкали молнии.

И среди людей с утра поднялась буря. Все носились по деревне, как шальные, во всех избах вспыхивали ссоры, у озера подрались какие-то бабы, непрерывно лаяли собаки, и почти никто не ушел в поле работать. Не выгнанные на пастбище коровы мычали в хлевах. Даже обедни сегодня ксендз не служил и уехал куда-то чуть свет. Суматоха все усиливалась, беспокойство росло с минуты на минуту.

Антек, видя, что перед домом органиста собирается толпа, вскинул косу на плечо и поспешно ушел на дальнее поле.

Ветер мешал работать, путая колосья и швыряя песок в глаза, но он косил упорно, вслушиваясь в отдаленный говор.

"Может быть, уже… – мелькнула вдруг мысль, и сердце молотом застучало в груди, гнев распрямил спину. Он хотел бросить косу и бежать на помощь, но вовремя опомнился: – Кто виноват, должен быть наказан… Пусть терпит, пусть…"

Рожь шурша клонилась к его ногам, хлестала его, как волны, ветер трепал волосы и сушил лицо, потное от мучительного волнения, глаза почти ничего не видели. В эти минуты он весь был там, подле Ягуси, и только твердые, привычные руки сами управлялись с косой, кладя ряд за рядом.

Ветер донес от деревни чей-то долгий, протяжный крик.

Антек выронил косу и сел под стеной ржи. Он, казалось, врос в землю, вцепился в нее изо всех сил, словно железными когтями, – и выдержал, не поддался, хотя взгляды его, как обезумевшие птицы, летели туда, к деревне, хотя сердце ныло в тревоге, хотя весь он дрожал от ужаса.

"Все должно идти своим чередом… Надо пахать, чтобы сеять, надо сеять, чтобы жать, а все, что мешает, вырывать, как вредную, сорную траву", – говорил в нем какой-то строгий, извечный голос, – может быть, голос самой земли. Он еще бунтовал, но слушал все покорнее.

"Да, каждый имеет право ограждать себя от волков!"

Еще мучили его последние остатки жалости, и мысли, как лютый секущий вихрь, поднимали его с места. Почти бессознательно он вскочил, наточил косу, перекрестился и принялся за работу. Валил колосья ряд за рядом, коса так и свистела в воздухе, и стонала под нею рожь.

А в деревне между тем настал страшный час суда и кары. Никакими словами не опишешь, что там творилось! Какое-то безумие охватило Липцы. Все рассудительные люди заперлись у себя в избах или убежали в поле, а остальные, собравшись у озера, орали все яростнее, словно охмелев от злобы, подзадоривая друг друга выкриками.

И через минуту вся деревня, как шумная река в половодье, хлынула к избе Доминиковой. Впереди шли органистиха и жена войта, а за ними с ревом валило все рассвирепевшее стадо.

Бурей ворвались в избу, так что задрожали стены. Доминикова загородила им дорогу, но ее сшибли с ног и затоптали, Енджик бросился к ней на помощь, но с ним в одно мгновение сделали то же самое. Наконец, Матеуш, вооружившись колом, пытался не допустить их к спаленке за перегородкой, грудью защищал дверь, но через несколько минут и он уже лежал у стены с разбитой головой, без сознания.

Ягуся была заперта в спальне. Когда вышибли дверь, она стояла, прижавшись к стене, и не защищалась, не издала ни одного звука. Она была бледнее мела, в широко открытых глазах горел мрачный огонь предсмертного ужаса.

Сто рук протянулись за ней, сто рук жадными когтями вцепились в нее со всех сторон, сорвали с места, как вырывают кустик из земли, и потащили на улицу.

– Связать ее, а то еще вырвется и убежит! – распорядилась жена войта.

На улице уже стояла наготове телега, до самого верху наполненная свиным пометом и запряженная двумя черными коровами. Ягусю связали, как барана, бросили на навоз и среди адского шума тронулись в путь. Оскорбительные прозвища, насмешки и проклятия сыпались на нее.

Перед костелом шествие остановилось.

– Надо ее раздеть догола и на паперти высечь розгами! – крикнула Козлова.

– Таких всегда секли перед костелом до крови! Берите ее! – визжали другие.

К счастью, ворота были заперты, а у калитки стоял Амброжий с ружьем ксендза в руках и, как только толпа остановилась, гаркнул во весь голос:

– Кто посмеет ступить на костельную площадь, застрелю, как бог свят! Убью, как собаку! – он держал ружье наготове, и взгляд его был так страшен, что толпа отступила и двинулась дальше, на дорогу под тополями.

Они спешили, так как гроза надвигалась и могла разразиться каждую минуту. Небо хмурилось все больше, ветер клонил тополя чуть не до земли, из-под ног летела пыль, засыпала глаза, и вдали уже слышались раскаты грома.

– Погоняй, Петрик, погоняй живее! – торопили все, с беспокойством глядя на небо. Толпа как-то притихла, рассыпалась в беспорядке по обочинам дороги, потому что посредине песок был очень глубок, и только время от времени какая-нибудь баба из самых бешеных подскакивала к телеге и орала:

– Ты, свинья! Потаскуха! К солдатам ступай, негодница!

– Погуляла всласть, так нажрись теперь стыда, отведай горя! – издевались они над ней.

Работник Борын, Петрик, который взялся ее везти, так как никто другой не хотел, шел рядом с телегой, подхлестывая коров, и, улучив минутку, участливо шептал Ягусе:

– Уже недолго! Потерпи! Такая обида им даром не пройдет.

А Ягуся, связанная, в изорванной одежде, избитая до крови, опозоренная навеки, бесчеловечно униженная и невыразимо несчастная, лежала в навозе и словно не слышала, не сознавала, что делается вокруг, и только горючие слезы непрерывным потоком лились по ее обезображенному синяками лицу, да по временам в немом крике поднималась грудь.

– Скорее, Петрик, скорее! – все чаще раздавались возгласы в толпе. Люди как будто опомнились и хотели скорее все кончить. До межевой насыпи у самого леса они уже не шли, а бежали.

Подняли доски телеги и вместе с навозом, как мерзкую падаль, швырнули Ягусю на землю. Да так, что земля под ней загудела. Она упала навзничь и даже не шевельнулась.

Войтиха подбежала к ней и, пнув ногой, заверещала:

– Вернешься в деревню, так собаками тебя затравим!

Она подобрала не то комок земли, не то камень и изо всей силы швырнула в Ягусю:

– Вот тебе за моих детей!

– За позор всей деревни! – ударила ее другая.

– Пропади ты пропадом!

– Чтоб тебя земля не приняла!

– Чтоб ты подохла с голоду и жажды!

Били ее словами, летели в нее камни, комья земли, горсти песку, а она лежала неподвижно и смотрела на колыхавшиеся над ней деревья.

Внезапно стемнело, и полил крупный и частый дождь.

Петрик с телегой что-то замешкался около Ягуси, и, уже не дожидаясь его, люди кучками двинулись назад в деревню, как-то странно притихшие. На полдороге встретили Доминикову – она шла, вся в крови, в изорванной одежде, плача и с трудом нащупывая палкой дорогу, а, когда поняла, что за люди идут мимо нее, закричала страшным голосом:

– Чтоб вас чума задушила! Чтоб вам от воды и огня не было спасения!

Люди только головы втягивали в плечи и в ужасе спешили мимо.

А она большими шагами спешила на помощь Ягусе.

Гроза разбушевалась не на шутку, небо стало сизым, огромными клубами кружилась в воздухе пыль, тополя со стонами гнулись до земли, ветер с исступленным воем налетел на хлеба, заметавшиеся во все стороны, и, как стадо взбесившихся быков, ворвался в лес, и лес закачался и грозно зашумел.

Удары грома следовали один за другим, от его раскатов дрожала земля, тряслись избы. Клубились медносиние тучи, низко свесившись над землей своими вздутыми брюхами, и то и дело какая-нибудь разверзалась, гремел гром и лился поток ослепительного света.

Порой сыпался редкий град, стуча по листьям и веткам.

А в синей мгле, среди пыли и града, отчаянно метались деревья, кусты, колосья. Казалось, они порывались бежать, но вихри хлестали их со всех сторон, и, ослепшие от молний, обезумевшие от грохота, они только качались с диким посвистом. А где-то высоко, сквозь тучи, мрак и ветер, пролетали голубые дрожащие молнии, как огненные змеи, неслись неведомо откуда и неведомо куда, вспыхивали и исчезали, ослепляющие, но и сами слепые и немые, как судьба человека.

Так продолжалось с перерывами до позднего вечера, и гроза утихла только, когда пришла ночь, мирная, прохладная и темная.

А на другой день погода стояла чудная, безоблачное небо синело ярко, как умытое, земля искрилась росой, пение птиц звучало как-то особенно весело, и все живое с наслаждением вдыхало свежий ароматный воздух.

В Липцах все вошло в привычную колею, и, как только встало солнце, мужики все как один стали выходить в поле жать. Из всех хат шли в поле семьями, везде сверкали косы и серпы, с каждого двора выезжали телеги на межи и полевые дороги.

И, когда зазвенел маленький колокол в костеле, каждый уже стоял на своей полосе и, услышав звон – а на ближних пашнях и звуки органа, – читал молитву и потом, перекрестясь, крепко упирался ногами в землю, сгибался и начинал работать. Глубокая торжественная тишина стояла на пашнях, словно здесь шла литургия тяжелого неустанного и плодотворного труда.

Солнце поднималось все выше, поля купались в его огневом блеске, и день жатвы звенел, как золото, тяжелым спелым зерном, и время текло, как течет в закрома золотая пшеница.

Деревня стояла пустая, словно вымерла, избы были заперты, и все, кто только мог двигаться, даже дети, старики и больные, ушли в поле.

Собаки, и те рвались с привязей и убегали с опустелых дворов вслед за хозяевами.

И на всех полях, куда ни глянь, в страшном зное, среди золотистых хлебов, от зари до позднего вечера сверкали серпы и косы, белели рубахи, алели юбки, неутомимо копошились люди и шла напряженная работа. Никто уже не ленился, не кивал на соседа и ни о чем другом не думал, – гнулся над полосой своей и трудился в поте лица.

Только поля Доминиковой лежали заброшенные, словно забытые. Зерно уже сыпалось из колосьев, но никто не показывался здесь, и соседи, проходя, с боязливым сожалением отводили глаза, многие вздыхали, смущенно чесали затылки, тревожно косясь на других, еще ретивее принимались за работу – некогда было предаваться раздумью.

И бежали страдные дни, как колеса с золотыми спицами, сверкая в солнечных лучах, и проходили один за другим, все такие же жаркие и полные тяжелого и радостного труда.

Через несколько дней, так как погода стояла на редкость сухая, принялись вязать толстые снопы. Их складывали в копны и постепенно свозили в деревню.

Непрерывно двигались тяжелые, доверху нагруженные возы, ехали со всех полей, по всем дорогам к настежь раскрытым овинам. Словно волны сыпучего золота разлились по дорогам, дворам и гумнам и даже на берегах озера, а с деревьев у дороги висела золотая солома, и везде пахло травами и молодым зерном.

Уже кое-где на токах стучали цепы – там спешно молотили рожь. А на широких опустевших полях, на золотистой стерне целые стада гусей жадно охотились за неподобранными колосьями, паслись овцы и коровы, тут и там дымили первые костры, и по целым дням звенели песни девушек, слышался веселый говор, громыхание телег, везде улыбались загорелые счастливые лица.

Не успели скосить рожь, а уже на высоких местах овес просился под косу, ячмень дозревал прямо на глазах, и все гуще золотилась пшеница – и людям некогда было передохнуть, даже поесть как следует.

Но, несмотря на такой тяжелый труд, на то, что многие от усталости засыпали по вечерам, как убитые, над мисками, – когда все возвращались с поля, Липцы так и гудели от веселого шума, говора, смеха, песен и музыки.

Ведь кончилось трудное время перед новым урожаем. Теперь амбары были полны, хлеба много, и каждый мужик, даже самый бедный, ходил с гордо поднятой головой, уверенный в завтрашнем дне, и мечтал о долгожданных радостях.

В один из таких золотых дней жатвы, когда уже свозили с поля ячмень, проходил деревней слепой нищий с собакой-поводырем. Как ни жарко было, он никуда не зашел, потому что очень спешил на Подлесье. Тяжело ему было тащиться на костылях, он брел медленно и, часто останавливаясь подле жнецов, здоровался, угощал их табаком, и как будто, наводил разговор на Ягусю и липецкие события.

Однако разузнал он немного – все отвечали неохотно и спешили от него отделаться.

На Подлесье, где он присел под крестом отдохнуть, окликнул его Матеуш, тесавший неподалеку бревна для будущей мельницы кузнеца.

– Укажите мне дорогу к Шимеку Пачесю, – попросил дед, вставая и подбирая костыли.

– Не отдохнешь ты у них – там теперь только плач да горе! – сказал Матеуш, понижая голос.

– Ягуся все еще хворает? Говорили мне, будто она не в своем уме…

– Неправда! Но она все лежит без памяти. Камень, и тот бы над ней сжалился. Ох, люди, люди!

– Так загубить душу христианскую! А старуха, слышно, жалобу подает на всю деревню?

– Ничего она не добьется! Всем миром постановили… они право имеют…

– Страшное это дело – гнев всего народа! Ох, страшное! – старик даже вздрогнул.

– Верно. Да только глуп этот народ, и зол, и несправедлив! – с жаром воскликнул Матеуш.

Проводив старика до хаты Шимека, он зашел внутрь, но тотчас вышел, украдкой утирая слезы. Настуся пряла лен на завалинке. Нищий подсел к ней и достал из кармана синюю бутылочку.

– Вот этой водой надо обрызгивать Ягусю три раза в день и темя ей смачивать – и через неделю все как рукой снимет. Мне эту воду дали монашки в Пширове.

– Спасибо вам! Вот уж две недели прошло, а она все лежит без памяти, иной раз только рвется с постели, словно куда-то бежать хочет, и все плачет да Яся зовет.

– А как Доминикова?

– Тоже на мертвеца похожа. Все возле Ягуси сидит. Она долго не протянет.

– Господи Иисусе, как пропадают люди!.. А где же это Шимек?

– В Липцах живет. Ведь теперь все их хозяйство на его плечах, – мне-то за ними здесь ходить приходится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю