Текст книги "Мужики"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 64 страниц)
– Отец! Господи Иисусе! Отец! – крикнул страшным голосом Антек, поднял его на руки, прижал к груди и завыл отчаянно, как собака, когда топят ее щенят:
– Отец! Убили! Убили!
Несколько человек, кто был поближе, услышали его и бросились на помощь. Старика уложили на ветках, начали обкладывать ему голову снегом и, как умели, приводить в чувство. А Антек сидел на земле, рвал на себе волосы и вопил как бешеный:
– Убили его! Убили!
Люди думали, что он рехнулся.
Вдруг он замолк, вспомнил ясно все и подскочил к леснику с таким диким, безумным блеском в глазах, с таким пронзительным криком, что тот испугался и бросился бежать. Однако, услышав, что Антек гонится за ним, он неожиданно обернулся и выстрелил ему в грудь, но каким-то чудом промахнулся, только лицо ему ожег. Антек молнией кинулся на него.
Тщетно защищался лесник, тщетно пробовал вырваться и бежать, тщетно, наконец, в отчаянии и смертельном страхе просил пощады, – Антек вцепился в него, как бешеный волк, сдавил ему горло, поднял на воздух и колотил о дерево до тех пор, пока тот не испустил дух.
Потом, не помня себя, бросился в толпу дерущихся – помогать своим. Где он появлялся, там люди в ужасе бежали, потому что, весь измазанный кровью, отцовской и своей, без шапки, со слипшимися волосами, синий как труп, он был страшен. Одержимый какой-то нечеловеческой силой, он чуть ли не один одолел последних, кто еще давал отпор липецким, и в конце концов пришлось его успокаивать и оттаскивать, иначе он забил бы их насмерть.
Битва кончилась, и липецкие, хотя и измученные, избитые, окровавленные, наполняли лес криками ликования!
Женщины перевязывали тяжело раненных и укладывали их в сани, – а раненых было немало. У одного из молодых Клембов была сломана рука, а у Енджика Пачеся – нога, так что он не мог на нее ступить и орал благим матом, когда его переносили. Кобус был так избит, что шевельнуться не мог, у Матеуша шла горлом кровь, и он жаловался на страшную боль в пояснице, другие тоже пострадали не меньше. Не было почти ни одного человека, который вышел бы целым и невредимым. Но, гордясь своей победой, они забывали о боли и весело шумели, собираясь в обратный путь.
Борыну уложили в сани и везли медленно – боялись, как бы он не умер в дороге. Он был без сознания, из-под тряпок все текла кровь, заливая глаза и лицо, бледное и неподвижное, как у мертвеца.
Антек шел рядом с санями, не отводя от отца полных ужаса глаз, поддерживал его голову на ухабах, и все бормотал тихо, умоляюще, жалобно:
– Отец! Ради бога! Отец!
Люди шли в беспорядке, группами. Шли лесом, потому что дорога была занята санями с ранеными. Кое-кто стонал и кряхтел, но большинство громко смеялось, весело галдело. Пошли рассказы, хвастали успехом, посмеивались над побежденными. Уже и песни стали затягивать тут и там, кто-то кричал на весь лес, и ему откликалось эхо. Все были так опьянены победой, что не замечали ничего, спотыкались о корни, налетали на деревья.
Почти никто не чувствовал боли и усталости, все сердца переполняла радость и такая уверенность в своих силах, что посмел бы сейчас кто-нибудь пойти против них, – в порошок бы стерли! Они готовы были сражаться со всем светом.
Шли бодро, с шумом, озирая горящими глазами этот отвоеванный лес, а он качался над их головами, дремотно шумел и осыпал их таявшим инеем, словно слезами. Борына вдруг открыл глаза и долго всматривался в Антека, как будто не верил, что это он. Потом тихая, глубокая радость осветила его лицо, он раз-другой пошевелил губами и, наконец, с огромным усилием прошептал.
– Это ты, сын? Ты?
И снова впал в беспамятство.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ВЕСНА
I
Была весна, час рассвета.
Апрельский день выходил из логова мрака и туманов лениво, как батрак, который лег спать сильно утомленный и, не выспавшись, должен встать на заре и тотчас идти в поле пахать.
Начинало светать, но вокруг царила еще немая тишина. Только слышно было, как часто-часто каплет роса с деревьев, спавших в густой мгле.
Синий и словно обрызганный росой полог неба уже чуть-чуть светлел над черной безмолвной землей, тонувшей во мраке.
Луга и поля в низинах заливал туман, похожий на молоко, вспененное при доении. Где-то в деревнях, еще невидимых, начинали перекликаться петухи.
Последние звезды меркли, как глаза, запорошенные сном. А на востоке, словно жар под остывшей золой, разгоралась алая заря.
Но вот предутренний туман заколыхался и, подобно водам в весенний разлив, тяжело хлынул на черные поля, а кое-где, как дым кадильниц, голубыми лентами поднимался к небу.
День наступал, боролся с бледнеющей ночью, а она, не желая уходить, прижималась к земле плотно, как мокрая шуба.
По небу медленно разливался свет, и оно как будто приближалось к земле. Уже кое-где выступали из тумана верхушки деревьев, на взгорьях выплывали из ночного мрака серые поля, мокрые от росы, тусклыми зеркалами мерцали озера, ручьи длинными влажными прядями тянулись сквозь редеющую мглу.
Светало все больше, и в мертвенную синеву просачивалась утренняя заря. Скоро она запылала в небе кровавым заревом еще невидимого пожара, и уже рассвело настолько, что выросли вокруг черным кольцом леса и все виднее становилась дорога, окаймленная рядами тополей, которые гнулись, будто устав от трудного подъема в гору. А деревни еще тонули в стлавшемся низко тумане и только кое-где выступали на фоне утреннего неба, как черные камни из пены вод, да ближние деревья серебрились росой в блеске зари.
Солнце еще не взошло, но чувствовалось, что оно вот-вот появится из охватившего небо зарева и брызнет лучами на землю, а она, еще не совсем очнувшись, с трудом открывала затуманенные глаза и лениво потягивалась в блаженном полусне. Вокруг стало еще тише. Казалось, земля притаила дыхание, и только ветер, легкий, как сон ребенка, веял от леса, стряхивая росу с листьев.
И вот в сероватом, оцепенелом сумраке рассвета, над сонными темными полями, словно в благоговейном безмолвии храма, зазвучала вдруг песня жаворонка…
Он сорвался откуда-то с пашни, взмахнул крылышками и зазвенел, как колокольчик из чистого серебра, поднялся к бледному небу, как душистый весенний побег, взлетал все выше, и все громче и громче разливалась над миром его песня в священной тишине восхода. А за ним и другие жаворонки радостными трелями возвестили всему живому наступление утра.
Скоро и чайки закричали на болотах, громко заклекотали аисты где-то в деревнях, еще невидных в сером сумраке.
Все ждало солнца.
И вот оно выплыло из-за дальних лесов, поднялось из бездны. Словно огромную, золотую, сверкающую огнями чашу вознесли над сонной землей невидимые руки, благословляя светом мир, все живое и мертвое, рождающееся и дряхлеющее. Начиналось священнодействие дня, и все в природе, казалось, пало ниц перед его величием и умолкло, не смея поднять недостойные очи.
Настал день, необъятный океан радостного света.
Туман, как благовонный дым кадил, поднимался с лугов к залитому золотом небу. Птицы подняли звонкий гомон и крик, словно сливая свои голоса в горячей благодарственной молитве.
А солнце все росло, все выше и выше поднималось над черным лесом, над бесчисленными селениями, и огромное, пылающее, покоряло землю могучей и сладостной силой.
В этот утренний час на песчаном пригорке у леса, из-за стогов лупина, стоявших неподалеку от широкой ухабистой дороги, показалась старая Агата, родственница Клембов.
Она еще осенью ушла побираться и теперь возвращалась в Липцы, как птицы всегда возвращаются весною в свои гнезда. Старая, дряхлая, слабая, Агата еле шла. Она напоминала придорожную вербу, кривую, гнилую, которая досыхает в песках. В жалких лохмотьях, с котомками на спине, обвешанная четками, она шла, опираясь на клюку, с какой всегда ходят нищие.
Она вышла из-за стогов и торопливо засеменила по дороге, подняв к восходящему солнцу лицо, серое и сухое, как пустые прошлогодние перелоги. Ее выцветшие глаза сияли радостью. Еще бы! Ведь после долгой и тяжкой зимы она возвращалась в родную деревню! Вот она и бежала так, что четки бряцали и котомки то и дело сползали с плеч. От быстрой ходьбы спирало дыхание, болела грудь, и Агате приходилось останавливаться или замедлять шаг. Идти было все труднее, но она жадными глазами осматривалась кругом, улыбалась серым полям в зеленоватой дымке, деревням, постепенно выплывавшим из туманной дали, оголенным еще деревьям, сторожившим дорогу или стоявшим – в поле, как одинокие часовые. Улыбалась всему, что видела вокруг.
Солнце поднялось уже так высоко, что видны были самые дальние окраины полей. Все сверкало в розовой росе, черная пашня жирно лоснилась на солнце, в канавах шумела вода, песни жаворонков звенели в прохладном воздухе. Кое-где под кустами еще белели последние пятна снега, и, как янтарные четки, качались на деревьях уцелевшие желтые листья. Но в местах, закрытых от ветра, и у нагретых солнцем лужиц пробивались уже золотистые стебельки молодой травы, иногда выглядывал желтый глазок одуванчика. Теплый ветер разносил влажный, свежий запах полей, лениво нежившихся на солнце, и везде сияла весна, везде, несмотря на легкий утренний сумрак, была такая ширь и свет, таким блаженством дышало все, что у Агаты душа рвалась вдаль – полетела бы, кажется, как опьяненная радостью птица с криком несется над землей.
– Иисусе! Иисусе сладчайший! – вздыхала она и время от времени присаживалась, смотрела вокруг, словно вбирая весь этот мир в свое взволнованное сердце.
Гей! Ведь весна шла по бескрайним полям, и возвещали о ней голоса жаворонков, и солнце, и этот ласковый ветер, нежный, как поцелуй матери, и затаенное дыхание земли, стосковавшейся по плугу и семенам, и веселый шум и гомон вокруг, и воздух, теплый и живительный, словно насыщенный всем, что скоро станет зеленью, цветком и налитым колосом.
Гей! Весна шла, как юная царевна в солнечном наряде, с губами алыми, как утренняя зорька, с голубыми косами вод. Она слетала от солнца в эти апрельские утра, неслась над землей и из своих распростертых благостных рук выпускала жаворонков, чтобы они возвещали людям радость, а за нею с веселым курлыканьем тянулись журавлиные стаи, проплывали в светлом небе вереницы диких гусей, над лугами кружили аисты, а у хат щебетали ласточки, и все крылатое племя с песнями летело домой из дальних краев. Где весна касалась земли краем солнечного одеяния, там всходила молодая травка, наливались клейкие почки, пробивались зеленые побеги, робко шелестели молодые листочки, рождалась новая, могучая, буйная жизнь. А весна шла дальше, по всему миру, от востока до запада.
Весна осеняла покосившиеся, приникшие к земле хаты, кроткими глазами заглядывала под крыши и будила изнемогшие, омраченные сердца людей, и люди выходили из темницы печалей с надеждой на лучшее, на обильный урожай, на счастье, о котором они так долго тосковали.
Зашумела на земле жизнь, как давно умолкший колокол, которому привесили новый язык, язык из солнечных лучей, и звонит он гордо, весело, будит все, что замерло, поет о таких делах, о таких чудесах и чарах, что все сердца радостно вторят ему и слезы сами льются из глаз. Воскресает в бессмертной мощи душа человеческая и в упоении счастья обнимает всю землю, весь мир, каждое деревцо, каждый камень и каждое облачко, все, что она видит…
Это самое чувствовала и Агата, медленно ковыляя по дороге и пожирая глазами любимые, родные места. Она шла, как, пьяная, и только когда на колокольне липецкого костела защебетал маленький колокол, сзывая людей на молитву, старуха вдруг очнулась и опустилась на колени.
– Благодарю тебя, Господи, за то, что по твоей святой воле вернулась я домой… что смилостивился ты надо мною, сиротой!..
Как тут было молиться, когда слезы внезапно хлынувшим дождем переполнили сердце и потекли по изможденному лицу! Агата только что-то бессвязно бормотала, руки у нее так тряслись, что она не могла найти четок, слова молитв куда-то улетучились из памяти, растеклись в душе капельками горячей росы. Наконец, она порывисто встала и пошла дальше, внимательно оглядывая поля и порой шепча вслух какие-то молитвы, вдруг всплывшие в памяти…
Утро было уже в разгаре, туман совсем рассеялся, и Липцы открылись перед ней как на ладони. Они лежали в лощине, вокруг большого озера, голубевшего, как зеркало под легкой белой вуалью. Низенькие, приземистые избы широко расселись среди еще голых садов, как степенные кумушки, занятые разговором. Тут и там вился дым над крышами, сверкали на солнце окошки, ослепительно белели на фоне темных деревьев свежевыбеленные стены.
Агата уже различала каждую избу. На краю деревни, у дороги, по которой она шла, стояла мельница, и стук ее слышался все явственнее, а почти напротив, на другом конце, высились белые стены костела, окруженного могучими деревьями. Горели на солнце его окна и золотой крест на куполе, а неподалеку краснела черепичная крыша плебании.
Вокруг, куда ни глянь, темносиним венком лежали леса, раскинулись необозримые поля, серыми гусеницами приникали к земле дальние деревни, укрытые в садах, вились дороги, окаймленные кустами и рядами склоненных деревьев, открывались песчаные холмы, кое-где поросшие можжевельником, блестела между хат узкая лента речки, вливавшейся в озеро.
А поближе к деревне широким кругом расходились липецкие земли, изрезанные на полосы, как будто растянули здесь под холмами огромный холст, раскроенный на куски. Полосы разделялись межами, на которых густо разрослись ветвистые груши, торчали большие камни, поросшие терновником. В золотом свете утра резко выступали грязно-серые перелоги, зеленоватые полосы озими сменялись черными картофельными грядами или вспаханными по осени полосами, а в низинах, как жидкое стекло, сверкали ручейки.
За мельницей простирались рыжеватые луга, где бродили аисты, да капустные поля, – эти лежали еще под водой, видны были только островки мокрых гряд, блестевшие, как спины пескарей, а над ними кружили белогрудые чайки. На распутьях стояли на страже кресты и статуи Девы Марии, а над всем широким миром висело золотое солнце, звучали песни жаворонков. Доносился порой из хлевов тоскливый рев скота, гоготали где-то гуси, звучали громкие голоса людей. Временами налетал теплый, ласковый ветер и уносил куда-то все звуки, и тогда земля затихала, словно в глубоком раздумье.
Однако на полях почти нигде не видно было работающих. Только у самой деревни возились несколько женщин, – они разбрасывали по полю навоз, и острый, щекочущий запах носился в воздухе.
– Заспались, что ли, лентяи? День просто на редкость, а никто еще не вышел в поле… Земля так и просит плуга! – огорченно бормотала Агата.
И, чтобы быть еще ближе к полям, она сошла с дороги на тропинку за рвом, где маргаритки уже поднимали розовые ресницы навстречу солнцу и трава зеленела гуще, чем в других местах.
Поля были пустынны просто на удивление! Агата хорошо помнила, как в прежние годы в эту пору они пестрели бабьими юбками, гудели песнями и криками. Она знала, что в такую погоду самая пора вывозить в поле навоз, начинать запашку и посев. А нынче – что же это такое! Один-единственный мужик ходит среди поля согнувшись и разбрасывает полукругом семена.
– Горох, должно быть, сеет так рано… Не Доминиковой ли парень – ведь это, кажись, их поля! Пошли вам Господь урожай хороший, родимые! – умиленно прошептала Агата.
Идти было трудно, тропка была неровная, вся в свежих кротовинах, заваленная камнями, а местами болотистая. Но старуха не обращала на это внимания и с наслаждением, с нежностью всматривалась в каждую полянку, в каждую полосу.
– Ксендза рожь… Вот как славно, густо пошла! Ну, да ведь, когда я из деревни уходила, работник его тут пахал. А его преподобие сидел поблизости… Как сейчас помню!
И она ковыляла дальше, тяжело вздыхая и водя вокруг мокрыми глазами.
– А это вот Плошковых рожь… Видно, поздняя… или, может, отсырела маленько.
С трудом нагнувшись, она потрогала дрожащими, старческими пальцами влажные стебли, погладила их любовно, как детские волосики.
– Борынова пшеница… Вот какой кусище поля! Ну как же, первый хозяин в Липцах! Да пшеница что-то пожелтела, – промерзла, что ли!.. Зима тут, видно, была тяжелая… – рассуждала сама с собой Агата, замечая на полосах приникшей к земле, занесенной илом озими следы больших снегопадов и половодья…
– Натерпелись люди немало, набедовались! – вздохнула она и, заслонив глаза ладонью, стала всматриваться в шедших ей навстречу мальчиков.
– Кажись, племянник органиста, Михал, да кто-то из сынков… В Волю, должно быть, идут собирать с прихожан яйца к пасхе – ишь с какими корзинами!.. Да, не кто другой, как они!
– Слава Иисусу! – поздоровалась она, когда они подошли близко.
Ей очень хотелось поговорить с ними, но мальчики только буркнули в ответ: "Во веки веков"– и быстро прошли мимо, занятые оживленным разговором.
Пригорюнилась Агата.
"Ведь у меня на глазах выросли, а вот не узнают! Ну, да где же им помнить нищенку такую! А Михал порядком подрос, наверное уже на органе в костеле играет…"
Размышляя так, Агата снова всматривалась вдаль: из деревни шел какой-то еврей, гоня перед собой большого теленка.
– У кого купили? – спросила Агата.
– У Клембовой! – ответил еврей, удерживая бело-рыжего теленка, который упирался, все норовил повернуть назад и жалобно мычал.
– Не иначе как от Пеструхи. Ведь ее еще перед жатвой к быку водили… А может, и от Серой. Славный телок…
Она обернулась и посмотрела вслед теленку любовным, хозяйским взглядом, но на дороге уже не было никого: теленок вырвался у еврея из рук и, задрав хвост, мчался в деревню прямо через поле, а еврей бежал ему наперерез так быстро, что полы его халата развевались.
– Насыпь ему соли на хвост да попроси хорошенько, – может, и вернется! – удовлетворенно пробормотала Агата, следя за этой погоней.
– Вот и у Клембов на поле ни живой души!
Но раздумывать об этом было некогда – она подошла уже так близко к деревне, что чуяла запах дыма, видела в садах проветривавшиеся перины. Она обводила все глазами, и сердце у нее так и прыгало от радости, от глубокой благодарности судьбе за то, что позволила ей дожить до этой весны и вернуться к своим, в родные места. Ведь она так тяжело хворала зимой и могла умереть среди чужих, но вот привел Господь вернуться!
Только этой надеждой и жила она всю долгую зиму, только она укрепляла ее каждую минуту и защищала от морозов, нужды и смерти.
Агата присела под кустами, чтобы немножко успокоиться, раньше чем войдет в деревню. Но где там! Ее разбирала такая радость, что каждая жилка дрожала, а сердце билось мучительно, как пойманная птица.
– Есть еще добрые и милосердные люди на свете, есть! – шептала она, заботливо осматривая свои котомки. Да, она-таки прикопила немножко, будет на что ее похоронить!
Уж много лет она только о том и думала, чтобы, когда придет ее смертный час, умереть в родной деревне, в избе, на постели с периной, под образами, так, как умирают все почтенные люди. К этому последнему часу она всю жизнь готовилась, копила деньги. В эту мечту вкладывала всю свою душу.
На чердаке у Клембов стоял ее сундук, а в нем хорошая перина, подушки, простыни и наволочки, все чистое, новое, – она хотела, чтобы все было наготове. Да и негде ей было постлать это все – разве была у нее когда-нибудь своя изба или хотя бы своя кровать? Всю жизнь она ютилась по чужим углам, спала на соломе, в хлеву, где придется, где добрые люди позволяли ей голову приклонить. Никогда она не совалась к сильным и богатым, не роптала на долю свою, потому что твердо верила, что все на земле делается по воле божьей и грешный человек не может ничего изменить. И только тайно, робко прося у Бога прощения за гордыню, мечтала и молилась об одном – чтобы ее похоронили, как хоронят почтенных хозяек.
Вот и сейчас, из последних сил дотащившись до деревни, чувствуя, что конец ее близок, она стала торопливо припоминать, все ли у нее приготовлено, не забыла ли чего-нибудь.
Нет, есть все, что нужно! Она несла с собой восковую свечу, которую выпросила, когда ее наняли молиться над каким-то покойником, и бутылочку с освященной водой. Купила и новое кропило и образок Ченстоховской Божьей Матери, который она, умирая, будет держать в руках. Приберегла несколько рублей на похороны… а может быть, хватит и на отпевание, хотя бы в костеле! О том, чтобы ксендз проводил ее на кладбище, она и думать не смела. Разве это возможно! Такая честь и счастье не каждому хозяину выпадает на долю! К тому же всех ее сбережений не хватит, чтобы уплатить за это.
Агата горестно вздохнула и поднялась. Мучил кашель, кололо в груди, она вдруг так ослабела, что едва передвигала ноги и каждую минуту приходилось отдыхать.
"Хоть бы до сенокоса дотянуть. Или до начала жатвы!" – мечтала она, радостно приглядываясь к хатам, которые были уже совсем близко. "А потом уже лягу и помру, пойду к тебе, Иисусе сладчайший!" – бормотала она робко, словно моля простить ей такие грешные надежды.
Но вдруг ее душу омрачила забота: кто же примет ее к себе в дом, чтобы она могла умереть спокойно?
"Поищу добрых, милосердных людей и денег немного им пообещаю, так скорее согласятся… Правда, кому охота возиться с чужими да беспорядок в избе устраивать?"
О том, что на это согласятся Клембы, ее родня, она и думать не смела.
"Столько детей, в избе теснота, а теперь куры и гуси сидят на яйцах, им тоже место нужно. Да и невелика честь для таких хозяев, чтобы у них в доме помирали нищенки!"
Так рассуждала она про себя без всякой горечи, поднимаясь на дорогу вдоль высокой плотины, которая не давала озеру разливаться по лугам и капустным полям.
Мельница стояла у самой плотины, но в таком низком месте, что ее запорошенные мукой крыши едва выступали над дорогой. Она работала, грохоча и содрогаясь.
А слева блестело озеро. Солнце купало золотистые косы в голубой от неба, тихой воде; на берегах, подглядевшимися в озеро ольхами, гоготали и хлопали крыльями гуси, а на улицах, еще не просохших, с веселыми криками бегали ребятишки.
Все в Липцах было на прежнем месте, как тогда, когда она уходила, как всегда, спокон веку. Хаты теснились по обе стороны озера, окруженные дворами и густо разросшимися садами.
Агата брела через силу, и только глаза ее быстро бегали вокруг и все примечали. В доме мельника, который стоял несколько в стороне от дороги и выглядел издали, пожалуй, не хуже какой-нибудь барской усадьбы, в открытых окнах колыхались от ветра белые занавески, а на крыльце сидела мельничиха, окруженная шумным выводком гусей, желтеньких, словно из воска вылепленных, и, ловя то одного, то другого, прижимала к груди и гладила.
Агата поздоровалась с нею и тихонько прошла мимо, радуясь, что ее не учуяли собаки, гревшиеся на солнце у дома.
Она перешла мост, под которым вода с шумом устремлялась на мельничные колёса. За мостом дороги расходились, словно две руки, обнимающие озеро.
Агата постояла минутку в нерешительности, но желание все осмотреть победило усталость, и она повернула налево, хотя эта дорога была длиннее.
Первой с краю стояла кузница. Она была заперта и безмолвна. У ее закоптелых стен валялся передок телеги, несколько ржавых плугов. Кузнеца нигде не было видно, а жена его в одной рубахе и юбке копала грядки в саду у дороги.
Агата останавливалась теперь перед каждой избой и, перегибаясь через низенькие изгороди, с любопытством заглядывала во дворы, в открытые окна и двери. Порой собаки лаяли на нее, но, обнюхав и как будто узнав свою, опять ложились и грелись на солнце.
Она шла медленно, шаг за шагом, еле переводя дух от усталости, а еще больше – от радостного волнения.
Шла тихо, как ветерок, который порой пробегал по озеру и шелестел в рыжих ветвях ольх. Серенькая и неприметная, она сливалась с этими плетнями, с этой подсыхающей землей, с легкой тенью, падавшей от обнаженных деревьев, и никто не обращал на нее внимания.
А она от души радовалась тому, что все видит таким же, каким оставила осенью.
В хатах готовили завтрак, – из труб поднимался дым, а кое-где из открытых окон доносился запах вареного картофеля.
Кричали дети, тревожно гоготали гуси, сторожившие своих гусенят, и все же в деревне было до странности тихо и пусто. Солнце стояло уже высоко, сеяло на землю чистое золото и гляделось в озеро, а никто не спешил в поле, не стучали телеги, не скрипели плуги, выезжая на пашню.
"На ярмарку, что ли, мужики уехали?" – подумала Агата, еще внимательнее приглядываясь к избам.
Амбар войта уже издали желтел свежим тесом среди безлиственных садов, а на избе Гульбаса, стоявшей рядом, соломенная крыша так растрепалась, что видны были решетины, торчавшие, как голые ребра.
– Ветром сорвало, а им, лентяям, чинить неохота! – пробормотала Агата.
Дальше, в старой, покосившейся избенке жили Прычеки. Выбитые стекла были заткнуты соломой.
А вот и хата солтыса, построенная по старинке, фасадом к дороге. За нею изба Плошков, разделенная на две половины.
Дальше живут Бальцерки; дом их узнаешь сразу, он заметный, потому что девушки чисто выбелили серые стены и покрасили голубой краской оконные рамы.
А там, в старом большом саду, жилье Борыны, первого хозяина и богача в Липцах. Солнце играет в чистых стеклах, стены сверкают, словно только что выбеленные. Двор у них просторный, все службы стоят в ряд, такие крепкие и нарядные, что не у всякого и хата такая есть. Плетни целехоньки, и все в таком порядке, – у любого голландца-колониста не лучше.
Дальше изба Голубов. Агата все избы знала наперечет, помнила, как молитву. И повсюду сегодня было тихо и пусто, только в садах краснели развешанные перины и разная одежда, да кое-где мелькали женщины, копавшие грядки.
В защищенных от ветра уголках огородов из сгнивших головок высаженной капусты уже росли зеленые косички, а под стенами поднимались из серой земли бледные ростки лилий, всходила рассада под прикрытием терновых кустов. На деревьях наливались клейкие почки, под плетнями везде буйно росли крапива и бурьян, а кусты крыжовника оделись светлой молодой зеленью.
Самая настоящая, словно с неба упавшая весна сияла вокруг, трепетала в каждом комке набухшей земли, а в Липцах царила такая унылая, такая необычная тишина!
– Что-то ни единого мужика не видно! Не иначе, как на суд уехали или на сход их всех позвали! – рассуждала Агата, входя в открытые настежь двери костела.
Обедня уже кончилась, ксендз исповедовал прихожан. У исповедальни на скамьях сидели, дожидаясь очереди, десятка полтора мужиков из дальних деревень, безмолвные и сосредоточенные. Только изредка слышались тяжелые вздохи или слова молитвы.
От лампады, висевшей на шнуре перед главным алтарем, тянулись голубые лучи к высоким окнам, за которыми сияло солнце и чирикали воробьи, часто залетая в костел и ютясь под сводами со стебельками в клювах. Порой ласточки, звонко щебеча, влетали в раскрытую дверь, кружили, как слепые, в холодной тишине у стен и спешили улететь опять на свет божий.
Агата прочитала только краткую молитву – она торопилась: очень уж ей хотелось поскорее увидеть Клембов. Выйдя из костела, она столкнулась лицом к лицу с Ягустинкой.
– Агата! – вскрикнула та с удивлением.
– Да, вот жива еще, хозяюшка, жива!
Агата хотела поцеловать у нее руку, но та не дала.
– А говорили, будто ты уже ноги протянула где-то в теплых краях… Ну, видно, легкий хлеб Христов тебе не впрок – похоже, что ты на ладан дышишь! – говорила Ягустинка, критически ее разглядывая.
– Твоя правда, хозяюшка, уж не знаю, как и дотащилась сюда. Скоро, скоро Богу душу отдам!
– К Клембам спешишь?
– А куда же еще! Родня!
– Они тебе обрадуются: котомки-то, я вижу, полнехоньки! Да и денежки, наверное, в узелках припрятаны. Теперь они тебя с великим удовольствием за родню признают!
– А здоровы они, не знаешь? – спросила Агата, расстроенная этими насмешками.
– Здоровы. Только Томек прихворнул маленько, так теперь в остроге лечится.
– Клемб! Томаш! В остроге! Не шути ты так, мне не до смеху!
– Правду тебе говорю. И еще скажу, что он не один сидит, а в хорошей компании – вместе со всей деревней! Да, да, и богатство не помогает, когда суд за решетку посадит да двери крепко замкнет!
– Иисусе Христе! Царица небесная! – ахнула остолбеневшая Агата.
– Беги скорее к Клембовой, там тебя угостят новостями слаще меда! Ха-ха-ха! Празднуют мужички на славу! – язвительно фыркала Ягустинка, и ее злые глаза сверкнули ненавистью.
Агата плелась, как оглушенная, все еще отказываясь верить тому, что услышала. По дороге она встретила несколько знакомых женщин; они здоровались с ней ласково, заговаривали о том о сем, но она, казалось, ничего не слышала. Она дрожала от возраставшей тревоги и нарочно замедляла шаги, чтобы оттянуть ту минуту, когда подтвердится ужасная новость. Долго сидела у ограды плебании, тупо глядя на дом ксендза. На крыльце стоял на одной ноге аист, наблюдая за собаками, которые возились на желтых дорожках сада, а Амброжий и служанка ксендза обкладывали свежим дерном цветник, уже рыжевший молодыми ростками.
Наконец немного собравшись с силами, Агата тихонько вошла во двор Клембов. Дом их стоял рядом с плебанией.
Подходила с трепетом, то и дело хватаясь за плетень и тревожно обводя взглядом сад и дом в глубине двора. Все было тихо. Дверь в сени была открыта настежь, на дворе разлеглась в луже свинья с поросятами, да куры усердно разгребали навоз.
Подобрав пустую лохань, Агата вошла в большую темноватую горницу.
– Слава Иисусу! – едва выговорила она.
– Во веки веков. Кто там? – отозвался через минуту голос из чулана.
– Это я, Агата! (Боже, как у нее колотилось сердце!)
– Агата! Ну что вы скажете, люди добрые! Агата! – быстро заговорила жена Клемба, появляясь на пороге с полным фартуком пискливых гусенят. Старые гусыни, шипя и гогоча, шли за ней.
– Ну, слава тебе, Господи! А говорили, будто бы еще на святках померла, только никто не знал где, и мой даже собирался в канцелярию съездить – разузнать. Садись, устала небось! Вот гусенята у нас вывелись…
– Ишь сколько, хорошо вывелись!
– Да, от пяти гусынь будет без малого шестьдесят штук. Ну, пойдем на крыльцо, надо их покормить и приглядеть, чтобы старые их не потоптали.
Она осторожно спустила гусенят из фартука на землю, и они закопошились у ее ног, как желтенькие клубочки, а старые гуси, радостно гогоча, водили над ними клювами.
Клембова принесла на дощечке мелко изрубленное вареное яйцо, перемешанное с крапивой и кашей, и, сев на корточки, зорко следила за старыми гусями, которые клевали и топтали маленьких и все норовили украсть у них корм.
– Все с отметинами будут, – заметила Агата, садясь на завалинку.