Текст книги "Мужики"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 64 страниц)
– Ну, пошли, не пустячное ведь дело! – торопил их Рох, хорошо понимая, что они уже начинают колебаться.
Свернули прямо к хуторским постройкам и пошли старой, заросшей бурьяном дорогой, которая разноцветной лентой вилась среди зеленых полей.
Чахлая рожь густо синела васильками, запоздалый овес глушила яркожелтая полевая горчица, в сожженной солнцем пшенице краснели маки, а картофель едва всходил. На каждом шагу бросалась в глаза запущенность этих полей.
– Ну и хозяйство! Смотреть больно! – буркнул кто-то из мужиков.
– Самый ленивый батрак лучше обработает!
– Вот тебе и помещик! Даже земли-кормилицы и той не уважит!
– Доит ее и доит, как голодную корову, – не диво, что она родить перестала.
Вышли на паровое поле. Закопченные и полуобвалившиеся срубы виднелись уже неподалеку, сожженный сад черными скелетами деревьев, горестно простиравших к небу сучья, окружал жилые дома с провалившимися крышами и торчащими дымовыми трубами, а под стенами их, в жидкой тени мертвых деревьев, сидели группами люди. Это были немцы. Бочонок с пивом стоял перед ними, на крыльце кто-то играл на флейте, а они сидели, развалясь на лавках и траве, без курток, в одних рубахах, с трубками в зубах и пили из глиняных кружек. У домов играли дети, а невдалеке паслись откормленные коровы и лошади.
Немцы, должно быть, увидели подходивших – они вскочили с мест и, приставив ладони к глазам, вглядывались, что-то крича. Но один из них, старик, сердито залопотал что-то, и все опять спокойно уселись и взялись за свои кружки. Флейта засвистела еще нежнее, жаворонки звенели чуть не над головами, с поля слышалось неумолчное стрекотание кузнечиков, а порой и крик перепела.
И, несмотря на то, что сухая земля гудела под ногами мужиков, а подбитые железом каблуки звенели о камни все ближе и ближе, немцы не шелохнулись, словно ничего не слышали. Сидели по-прежнему, наслаждаясь пивом и предвечерней свежестью. А мужики уже подходили, шагая все медленнее и тяжелее, притаив дыхание и сжимая в руках палки. Сердца у всех колотились, горячая дрожь, как кипяток, пробегала по спинам, в глотках пересохло, но они держались прямо и горящими глазами смело смотрели на немцев с выражением суровой решимости.
– Слава Иисусу! – по-немецки сказал Рох и остановился, а за ним полукругом стояли мужики, тесно, плечом к плечу.
Немцы хором ответили на приветствие, все еще не двигаясь с мест. Поднялся только тот седобородый старик и, бледнея, обводил взглядом толпу.
– Пришли мы к вам по делу, – начал Рох.
– Что же, присаживайтесь, хозяева! Вы, я вижу, из Липец. Поговорим по-соседски. Иоганн, Фриц, принесите скамейки для соседей.
– Спасибо, дело недолгое, постоим.
– Не может оно быть недолгое, если вы всей деревней пришли! – сказал старик уже по-польски.
– Пришли все, оттого что оно всех одинаково касается.
– Где там все! Дома втрое больше народу осталось, – внушительно сказал Гжеля.
– Мы вам от души рады. Уж если пришли к нам первые, так, может, пива с нами выпьете? Как добрые соседи… Наливайте, ребята!
– Сам пей! Ишь какой щедрый! Не за пивом мы пришли! – закричали те, кто погорячее.
Рох взглядом остановил их, а старый немец сказал сухо:
– Ну, мы слушаем!
В тишине слышно было сопение, тяжелое отрывистое дыхание, липецкие сдвинулись еще теснее, немцы тоже поднялись все как один и стали против них сомкнутым рядом. Они злыми глазами уставились на мужиков и, нетерпеливо дергая бороды, что-то бормотали.
Из окон смотрели встревоженные женщины, дети попрятались в сенях, большущие рыжие собаки ворчали у домов, а мужики и немцы добрых десять минут стояли так друг против друга в молчании, как стадо баранов, которые уже вращают налитыми кровью глазами, перебирают копытами и, напружив спины, нагнув головы, готовы каждый миг кинуться друг на друга. Наконец, Рох нарушил молчание.
– Мы пришли от всей деревни, – сказал он по-польски громко и внятно, – просить вас добром, чтобы вы не покупали Подлесья.
– Так, так! За этим! Верно! – подхватили мужики, стуча палками в землю.
Немцы в первую минуту оторопели.
– Что он говорит? Чего им надо? Не понимаем! – повторяли они, не веря своим ушам.
Рох повторил, на этот раз по-немецки. Не успел он кончить, как Матеуш в запальчивости крикнул:
– И чтобы вы, шароварники, убрались отсюда ко всем чертям!
Немцы рванулись, как ошпаренные, зашумели, затараторили по-своему, угрожающе размахивая руками, топая от злости ногами. Некоторые уже полезли было на мужиков с кулаками, но те стояли неподвижно, жгли немцев суровыми взглядами и только крепко стискивали зубы.
– Рехнулись вы все, что ли? – воскликнул старый немец, поднимая руки к небу. – Запрещаете нам купить землю! Почему? И по какому праву?
Опять Рох изложил ему все спокойно, обстоятельно. Но немец, побагровев от гнева, крикнул:
– Земля принадлежит тому, кто за нее заплатит!
– Это по-вашему так, а по-нашему иначе. Она должна достаться тому, кому она нужна, – сказал Рох торжественно.
– А как же это? Даром, что ли, возьмут ее, по-разбойничьи? – насмешливо спросил немец.
– Вот хорошая плата за нее – десять пальцев, – тем же тоном ответил Рох.
– Чепуха! Что мы будем терять время на шутки! Подлесье мы купили – оно наше и нашим останется. А кому это не нравится, пусть идет себе с Богом и впредь обходит нас издали. Ну, чего вы еще дожидаетесь?
– Чего? А чтобы вам сказать: руки прочь от нашей земли! – выпалил Гжеля.
– Сами убирайтесь, пока целы!
– Эй, смотрите! Сейчас мы еще просим по-соседски! – громко заговорили в толпе мужиков.
– Грозите? А мы на вас в суд подадим. Вы еще не отсидели за лес, так вам набавят, и уж заодно отсидите! – насмехался старый немец, однако и он уже трясся от злости, и другие едва сдерживались.
– Разбойники! Бунтовщики вшивые! – кричали немцы.
– Тише, немчура, когда народ с вами говорит! – ответил Матеуш, но они кричали все громче и наступали всей толпой.
Рох, опасаясь, как бы не вышло драки, оттеснял мужиков и успокаивал их, но они его не слушали. Послышались крики:
– Дай-ка в морду первому с краю!
– Неужто уступим, хлопцы? Ведь они над всем народом издеваются!
– Что же, значит, не добьемся своего? – кричали другие все грознее, подбодряя друг друга. А Матеуш, отстранив Роха, вышел вперед, по-волчьи оскалил зубы:
– Слушайте, немцы! Говорили мы с вами добром, по-человечески, а вы грозите нам тюрьмой и смеетесь над нами! Ладно, тогда поговорим по-другому! Мы пришли к вам с миром, а вы войны хотите? Что ж, война так война! Вот клянемся вам перед Богом и людьми, что на Подлесье вы не выживете! За вас суд, за вас начальство, и деньги у вас есть, а у нас только вот эти голые руки. Но мы еще посмотрим, чья возьмет! Запомните, что я вам скажу: от огня горит не только солома, он может сожрать и каменные стены, и весь хлеб на корню… Бывает тоже, что скот падает на выгонах… И с каждым человеком может беда приключиться… так помните, что я сказал: война и днем и ночью, на каждом шагу…
– Война! – хором гаркнули мужики.
Немцы схватились за шесты, лежавшие у стены, несколько человек вынесли ружья, другие подбирали с земли камни. Женщины подняли крик.
– Если хоть один выстрелит, – все деревни сюда сбегутся!
– Одного застрелишь, немчура, а другие тебя палками забьют до смерти, как паршивого пса!
– Эй, швабы, лучше нас не задевайте, с мужиками вам не совладать!
Ругань и угрозы, камни и палки летали в воздухе, и многие уже рвались в драку, но Рох унял своих и заставил их отойти. Уходя, они оглядывались и кричали:
– Прощайте и ждите, скоро вам красный петух запоет!
– Заглянем к вам поплясать с вашими девушками!
Солнце зашло, и сумерки ложились на землю. Холодный ветер гулял по полям, и они волновались, шурша колосьями, трава седела от росы, от деревни доходили детские голоса и звуки дудок, квакали лягушки на болотах. Наступал тихий вечер.
Мужики возвращались домой медленно, накинутые на плечи кафтаны развевались, как белые крылья. Шли, шумно разговаривая и часто останавливаясь, иной затягивал песню, и лес вторил ей, другие весело насвистывали, и все жадно оглядывали земли Подлесья, мимо которых шли.
– Тут землю поделить легко! – сказал старый Клемб.
– Еще бы, можно нарезать наделы ровнехонько, как соты. И у каждого будет и луг и выгон.
– Если бы только немцы отступились! – вздохнул солтыс.
– Не беспокойтесь, ручаюсь, что уйдут! – уверял Матеуш.
– Я взял бы вон ту землю, что с краю, у дороги, – сказал Адам Прычек.
– А мне приглянулась та, что у креста, – сказал другой.
– Эх, получить бы надел на хуторских огородах!
– Смотрите, какой хитрый, ему самую лучшую подай!
– Всем хватит, всем, – успокаивал их Гжеля, потому что они уже начинали ссориться.
– Если помещик согласится отдать вам Подлесье, вас ждет большая работа! – заметил Рох.
– Справимся! Со всем справимся! – радостно загудели мужики.
– Не страшна работа на своей земле!
– Мы бы и со всеми помещичьими землями управились!
– Только бы дали – тогда увидите!
– Врос бы человек в землю, как дерево, – и попробуй его оттуда вырвать!
Так они толковали между собой, все ускоряя шаг, потому что впереди уже темнела толпа баб, бежавших из деревни им навстречу.
XI
Рассвело настолько, что все кругом синело, как спелая слива, когда Ганка подъехала к дому. Все еще спали, но громкий стук брички разбудил детей, и они выбежали с криками ей навстречу, а Лапа радостно лаял, прыгая перед лошадьми.
– А где же Антек? – крикнула с порога Юзька, надевая юбку через голову.
– Его только через три дня отпустят, но теперь уже наверное, – ответила Ганка спокойно, целуя малышей и оделяя их баранками.
Выбежал и Витек из конюшни, а за ним жеребенок, который тотчас стал подбираться к матери. Петрик доставал из брички покупки.
– Косят у нас уже? – спросила Ганка, садясь тут же на крыльце, чтобы покормить грудью маленького.
– Да, вчера в полдень начали впятером: Филипп, Рафал и Кобус отрабатывают долг, а Клембов Адам и Матеуш – за деньги!
– Матеуш? Неужели Голуб?
– Он. Я тоже удивилась, но он сам захотел, – говорит, что от плотничьей работы недолго и горбатым стать, так хочет спину поразмять за косой.
Ягна открыла окна на своей половине и выглянула.
– Что, Мацей еще спит? – спросила у нее Ганка.
– Он в саду, мы не вносили его на ночь – в избе очень жарко.
– А как там мать?
– По-прежнему… или, может, малость полегче. Амброжий ее лечит, а вчера приходил и овчар из Воли, окурил ее и какие-то мази дал. Говорит, что месяца через два поправится, только на свет смотреть ей долго нельзя будет.
– Это, говорят, самое верное средство от ожогов, – сказала Ганка и, переложив ребенка к другой груди, стала с интересом расспрашивать о вчерашнем походе к немцам. Было уже совсем светло, заря окрасила небо, играя отблесками в воздухе, с деревьев капала роса, и в гнездах щебетали птицы. В деревне раздавалось блеяние овец и мычание скота, который гнали на пастбища. Кто-то отбивал косу, и ее тонкий, резкий звон дрожал в воздухе. Ганка, переодевшись с дороги, тотчас побежала к Борыне. Он лежал в кузове под деревьями, укрытый периной, и спал.
– Отец, – зашептала Ганка, дергая его за руку, – Антек приедет через три дня! Его отправили в губернию, а Рох поехал туда с деньгами – внесет залог и уже вместе вернутся!
Старик вдруг сел, протер глаза и, казалось, слушал ее, но потом опять упал на постель и, натянув перину на голову, как будто уснул.
Бесполезно было с ним говорить. Да и некогда было – косари уже входили во двор.
– Вчера выкосили луг у капустного поля, – доложил Филипп.
– А сегодня ступайте за реку, к буграм, Юзька вам укажет.
– Это на Утиной Яме? Луг большой!
– И трава по пояс, густая, как лес. Не то что там, где вчера косили.
– А там плохая?
– Да, совсем высохла, – точно щетину косишь.
Они скоро ушли, только Матеуш что-то очень долго закуривал папиросу у Ягуси в комнате, а когда уходил, все оглядывался, как кот, которого отогнали от молока.
Из других домов тоже много людей уже шло косить.
Солнце встало огромное, красное, день обещал быть жарким.
Косари шли гуськом, впереди – Юзя с шестом. Кто шептал молитву, кто потягивался и протирал заспанные глаза. Вышли за мельницу. Луга еще курились редким туманом, но купы ольх издали казались охваченными пламенем, из-за синей дымки блестела река. Трава поникла под тяжестью росы, где-то уже стонали чайки, а в пронизанном утренними лучами воздухе влажно благоухали цветы.
Юзя довела косарей до насыпи, отмерила отцовский луг и, воткнув на границе шест в землю, убежала домой. А они сняли куртки, подвернули до колен штаны и, выстроившись в ряд, начали точить косы.
– Трава, как бараний тулуп, над ней попотеешь! – сказал Матеуш, выходя вперед и взмахнув для пробы косой.
– Да, высокая, густая, много они соберут сена! – отозвался другой, становясь с ним рядом.
– Только бы в ведро убрали, – добавил третий, поглядев на небо.
– Знаешь поговорку: "Когда мужик начнет луга косить, любая баба сумеет дождь выпросить", – засмеялся четвертый. – Ведь всегда, словно назло: как покос, так и дожди!
– Ну нет, в нынешнем году этого не будет! Начинай, Матеуш!
Все разом перекрестились, Матеуш затянул пояс потуже, расставил ноги, пригнулся, вздохнул всей грудью и, широко размахнувшись, начал косить. За ним и другие врезались в окутанный туманом луг и ровными, спокойными взмахами кос непрерывно хлестали траву. Со свистом летали холодные сверкающие лезвия, и тяжело ложилась трава, осыпая их росой, будто слезами.
Ветер слегка шевелил ее, чайки все жалобнее кричали над нею, иногда из-под ног косарей взлетали куропатки. А они, раскачиваясь справа налево, неутомимо косили и косили, шаг за шагом подвигаясь вперед. Только изредка кто-нибудь останавливался наточить косу или разогнуть усталую спину и опять с азартом косил, оставляя за собой все более длинные выкошенные полосы и глубокие следы ног.
Еще солнце не поднялось над деревней, а все луга стонали уже под косами, везде косили, везде сверкали в воздухе голубые лезвия, скрежетали точильные бруски и в воздухе стоял острый запах вянущей травы.
Погода была самая подходящая для сенокоса. В этом году не оправдалась старая поговорка: "Зазвенит коса – заплачут небеса". Наоборот, вместо дождей наступила засуха.
Дни вставали, облитые росой, горячие, как человек в лихорадке, и переходили в пышущие жаром вечера. Высыхали колодцы и речки, желтели хлеба, увядало все. На деревьях появились червячки, зелень на огородах облетела, коровы не давали молока, потому что голодными возвращались с выжженных солнцем пастбищ, – пасти скот на вырубках помещик разрешал только тем, кто платил ему по пяти рублей с головы, и, конечно, далеко не все могли выложить такую уйму денег.
Из-за всего этого людям все труднее становилось дотягивать до нового хлеба, а особенно тяжело было коморникам и другой бедноте.
Вся надежда была на то, что с Иванова дня начнутся дожди и на полях все оживет. Для этого даже уплатили ксендзу, чтобы отслужил молебен, но и молебен не помог – засуха продолжалась.
Многим нечего было есть, не утихали жалобы, ссоры и всякие стычки. Люди жили, как в бурлящем котле. И неудивительно, что, когда начался сенокос, все вздохнули свободнее. Батраки разошлись по усадьбам на заработки, а хозяева, глухие ко всяким новостям, с радостью взялись за косы.
Однако о немцах они не забыли, – чуть не каждый день кто-нибудь бегал в Подлесье подсматривать, что они делают.
Немцы по-прежнему сидели в Подлесье, но перестали рыть колодцы и возить камень. И как-то кузнец рассказал, что они предъявили помещику иск, а на липецких мужиков подали жалобу, обвиняя их в насилии.
Мужики вволю посмеялись над этим, и на лугах косари во время обеда только об этом и говорили.
Полдень был знойный, раскаленное солнце стояло высоко, небо нависло белесым туманом. Ни малейший ветерок не освежал воздуха, и в поле было жарко, как в огромной страшной печи. Поникли в изнеможении листья, молчали птицы, негустые короткие тени не укрывали от солнца, в духоте остро пахло разогретой скошенной травой, и все кругом – поля, сады, хаты – словно охвачено было белым пламенем, все плавилось в раскаленном воздухе, дрожавшем, как кипяток на медленном огне. Даже река текла ленивее, без плеска, а вода в ней сверкала, как жидкое стекло, и была такая прозрачная, что виден был каждый пескарь, каждый камешек на песчаном дне, каждый рак, копошившийся в светлой тени у берега. Солнечная дремотная тишина обнимала мир, и только мухи жужжали вокруг людей.
Косари обедали на берегу у самой воды, под высокими ольхами. Матеушу обед принесла Настка, а тем, кто отрабатывал долг, – Ганка с Ягустинкой. Женщины сидели на траве и, закрывшись от солнца платками, с интересом слушали разговор.
– Я вам с самого начала твердил, что немцы не нынче-завтра должны будут убраться! – говорил Матеуш, выскребая ложкой дно кастрюли.
– И ксендз это самое говорит, – подтвердила Ганка.
– Будет все так, как захочет помещик, – ворчливо сказал Кобус, растягиваясь на земле под деревом.
– Что же это, немцы не испугались вашего крику и до сих пор не сбежали? – съязвила по обыкновению Ягустинка, но ее перебил кто-то:
– Кузнец говорил вчера, что помещик хочет с нами мириться.
– Одно мне странно: что Михал теперь с мужиками заодно!
– Значит, учуял, что ему это выгодно, – сказала Ягустинка.
– И мельник тоже, говорят, хлопотал перед помещиком за деревню.
– Все теперь за нас горой стоят! Благодетели, сукины сыны! – отозвался Матеуш. – Я вам скажу, почему они на нашей стороне: кузнецу пан посулил хорошую взятку за то, чтобы он его помирил с Липцами, а мельник испугался, как бы немцы не поставили свою ветряную мельницу на горке около креста.
– И пан, видно, мужиков побаивается, коли мира хочет?
– Угадала ты, мать, он-то больше всего нас боится! Сейчас я тебе растолкую, почему…
Матеуш не договорил, увидев, что от деревни во весь дух мчится Витек.
– Хозяйка, идите скорее! – кричал он уже издали.
– Что там? Горит, что ли? – Ганка в испуге вскочила.
– Хозяин чего-то раскричался!
Она побежала стремглав, не понимая, что случилось.
А случилось вот что: Мацей уже с самого утра сегодня был какой-то странный, беспокойный, он бормотал что-то, все срывался с постели и словно искал чего-то вокруг себя. Поэтому Ганка, уходя в поле, наказала Юзе хорошенько за ним присматривать. Девочка часто подходила к отцу, но до обеда он лежал спокойно и только сейчас вдруг начал громко кричать.
Когда прибежала Ганка, он сидел на краю постели и кричал:
– Куда вы мои сапоги девали? Давайте скорее!
– Сейчас принесут из чулана, сейчас! – успокаивала его перепуганная Ганка: он, казалось, был в полном сознании и грозно вращал глазами.
– Проспал, черт побери! – он широко зевнул. – Белый день на дворе, а вы спите! Вели Кубе борону готовить, сеять поедем!
Они стояли перед ним, не зная, что делать. Вдруг он согнулся и тяжело рухнул на землю.
– Не бойся, Ганусь… В глазах что-то потемнело… Антек в поле? В поле, а? – повторял он, когда его опять уложили в постель.
– В поле… С самой зари… – лепетала Ганка, не решаясь ему противоречить.
Он беспокойно озирался кругом и говорил без умолку, но одно слово разумное, а десяток – ни к селу ни к городу. Опять порывался куда-то идти, хотел одеваться и требовал сапоги. По временам хватался за голову и так страшно стонал, что даже на улице было слышно. Ганка, понимая, что конец близок, распорядилась перенести его в дом и под вечер послала за ксендзом.
Он скоро пришел со святыми дарами, но только соборовал Мацея и сказал:
– Больше ему уже ничего не надо, каждую минуту надо ждать конца.
Вечером всем показалось, что он умирает. Пришло много народу, и Ганка уже сунула ему в руки свечу, но он скоро успокоился и заснул.
На другой день то же самое. Он то узнавал людей и разговаривал, как человек в полном сознании, то целыми часами лежал, как мертвый. При нем неотступно сидела Магда. Ягустинка хотела было его окурить, но он неожиданно проворчал:
– Оставь, искры разлетятся, еще пожар наделаешь!
А когда в полдень прибежал кузнец и все заглядывал в полуоткрытые глаза больного, тот сказал со странной усмешкой:
– Не тужи, Михал… уже теперь скоро… скоро от меня избавитесь…
Отвернулся к стене и больше уже ничего не говорил. Он заметно слабел и все реже приходил в сознание. Около него теперь все время сидели, а больше всех Ягуся, с которой творилось что-то непонятное.
Она вдруг перестала ухаживать за больной матерью, оставив ее всецело на попечении Енджика, и засела у постели мужа.
– Я сама за ним присмотрю, это мое дело! – сказала она Ганке и Магде так твердо, что они не стали с ней спорить, тем более что у каждой из них было много других забот.
И Ягуся уже не выходила из комнаты. Не убегала больше от больного, как прежде. Какой-то смутный страх держал ее на привязи.
Вся деревня была на сенокосе, работа шла без роздыху. С самого рассвета, как только первые зори разгорались на небе, все уходили косить. Ряды мужиков в белых рубахах, как аисты, усеивали луга и, сверкая косами, целый день до вечера неутомимо трудились. Только и слышен был лязг кос о бруски да песни девушек, сгребавших сено.
Зеленая пушистая равнина кишела людьми, полна была шума и говора. Мелькали полосатые штаны, красные юбки, как маки, горели на солнце, звенели косы, слышались песни и веселый смех, везде кипела дружная работа, а под вечер, когда багряное солнце клонилось к лесу и воздух был полон птичьих голосов, когда колосья и травы так и дрожали от музыки полевых сверчков, а с болот доносился хор лягушек, когда от земли поднимались такие ароматы, словно вся она была одной огромной кадильницей, по дорогам катились тяжелые возы с горами сена, возвращались с песнями косари, а на пожелтевших выкошенных лугах теснились стога и копны. Между ними бродили аисты, в воздухе с унылыми криками носились чайки, и белый туман наползал от болот.
В открытые окна врывались голоса полей и людей, веселый шум жизни и труда вместе с запахами хлебов и цветов, разогретых солнцем. Но Ягуся была глуха ко всему.
В комнате стояла мертвая тишина. Сквозь кусты, заслонявшие солнце, сочился в окно зеленоватый дремотный сумрак. Жужжали мухи, да по временам стороживший хозяина Лапа зевал и, подходя, ластился к Ягне, которая целыми часами сидела без мыслей и движения.
Мацей уже не говорил ничего, не стонал, лежал спокойно, и только глаза его, ясные и блестящие, как стеклянные шарики, блуждали по комнате за Ягной, не отрываясь от нее ни на миг, пронизывая ее насквозь, как холодные ножи.
Напрасно она отворачивалась, напрасно старалась о них забыть – они смотрели из каждого угла, плыли в воздухе и горели так страшно и в то же время притягивали ее так непреодолимо, что она покорялась и глядела в них, как в бездонную пропасть. А иногда, словно борясь со страшным сном, жалобно умоляла:
– Да не глядите же так, душу вы мне всю вымотали, не глядите!
Должно быть, он слышал, потому что вздрагивал, лицо перекашивала судорога немого крика, а глаза смотрели еще страшнее, и по синим щекам тяжелыми крупными каплями катились слезы.
Тогда Ягуся, гонимая страхом, убегала на улицу. Смотрела из-за деревьев на луга, полные народу и веселого шума. И уходила с плачем. Шла к матери, но, заглянув в темную комнату, где пахло лекарствами, спешила уйти и отсюда.
И опять плакала.
Иногда выходила за дом, и тоскующий взгляд ее летел в широкий мир. И она плакала тогда еще отчаяннее, жаловалась горько, как птичка с поломанным крылом, покинутая стаей.
Так без перемен шли дни за днями. Ганка, как и все в деревне, была занята сенокосом и только на третий день с утра осталась дома.
– Суббота, сегодня уж Антек непременно вернется! – говорила она радостно, убирая комнату к приезду мужа.
Прошел полдень, а его все не было. Ганка выходила за костел, на тополевую дорогу, но там было пусто и тихо.
Люди торопились свезти сено с поля, так как все указывало на быструю перемену погоды: кричали петухи, солнце припекало еще сильнее, на горизонте висели тяжелые грозовые тучи, и поднялся ветер.
Ждали грозы и ливня, но прошел лишь короткий, хотя и сильный, дождь, иссохшая земля вмиг выпила его – только и было радости, что он освежил воздух.
Однако вечер был уже прохладнее, пахло сеном и мокрой землей, дороги лежали в густом мраке, так как луна еще не взошла, и темное небо было только кое-где пронизано звездами. Сквозь сады мелькали огни и, как светляки, блестели в озере. Все ужинали на крылечках, слышался смех, где-то пела свирель. Скоро и птицы запели в садах, и поля заговорили тихим стрекотанием кузнечиков, голосами перепелов и коростелей.
У Борын тоже ужинали на воздухе. Под окном было людно, – по случаю окончания покоса Ганка пригласила всех работавших на нее на сытный ужин. Аппетитно пахла яичница с зеленым луком, дружно стучали ложки, каждую минуту раздавался крикливый голос Ягустинки, и шутки ее вызывали взрывы хохота. Ганка накладывала все новые порции и упрашивала всех есть побольше, а в то же время напряженно ловила ухом каждый звук на дороге и каждую минуту выбегала поглядеть, не едет ли муж.
Но Антека не было. Она только наткнулась на Терезку, которая, видимо, кого-то поджидала у плетня.
Матеуш не мог и слова добиться от Ягуси, она была сегодня угрюма и раздражительна. В сердцах он заспорил о чем-то с Петриком. Скоро прибежал Енджик звать Ягусю к матери.
После ужина все разошлись, один Матеуш что-то медлил и ушел гораздо позже остальных.
Вслед за ним вышла и Ганка за ворота, тщетно вглядываясь в темноту. Вдруг с берега до нее донесся сердитый голос Матеуша:
– Чего за мной ходишь, как собачонка? Не сбегу!.. И так уж про нас языки чешут! – Он прибавил что-то еще более неприятное, и в ответ послышался жалобный плач и слова, прерываемые всхлипываниями.
Ганку это не тронуло. Она ждала Антека, как могла она думать сейчас о чужих делах?
Предоставив Ягустинке хлопоты по хозяйству, она взяла на руки ребенка и, укачивая его, зашла к больному.
– Антек сейчас приедет! – крикнула она ему с порога.
Борына лежал, внимательно глядя на коптящую лампу.
– Сегодня его выпустили, и Рох его ждет, – повторяла она над самым его ухом, счастливыми глазами ловя его взгляд, чтобы убедиться, что он понял. Но, видно, даже эта новость не проникла в его сознание: он и не шевельнулся, не взглянул на нее.
"Может быть, он уже входит в деревню… Может быть, сейчас…" – думала она, поминутно выбегая на крыльцо. Она была уверена, что он приедет, и от волнения словно лишилась рассудка: смеялась, разговаривала сама с собой, шаталась, как пьяная. Она поверяла темноте свои надежды, и даже коровам, когда доила их, рассказала, что хозяин возвращается.
И ждала, ждала с минуты на минуту, чувствуя, что силы и терпение ее истощаются.
Надвигалась ночь, в деревне уже ложились спать. Ягуся, вернувшись от матери, сразу легла в постель, да и весь дом скоро уснул. Ганка еще долго ждала на крыльце, но, наконец, и она, выбившись из сил и наплакавшись, погасила свет и легла.
Весь мир отдыхал в тишине. Один за другим гасли в деревне огни, как глаза, сомкнутые сном. Вышел месяц на высокое темносинее небо, обрызганное мерцающим светом звезд, и поднимался все выше, летел, как птица на серебряных крыльях. Кое-где спали облака, свернувшись пушистыми белыми клубками.
И внизу на земле все живое, истомленное жарой, погрузилось в сладкий сон. Только какие-то птицы еще пели свои песни, воды шептали что-то сквозь сон да деревья, купаясь в лунном свете, вздрагивали, словно им снился день. Иногда лаяла собака или пролетавший козодой шумел крыльями, и снова наступала тишина. А низко стлавшийся туман медленно и заботливо укрывал землю, как задремавшую, утомленную мать.
У едва видных во мраке стен и в садах слышно было тихое дыхание – люди спали под открытым небом, спокойно доверяясь ночи.
И в комнате Мацея царила тишина, только сверчок трещал за печкой да сонные вздохи Ягуси трепетали в воздухе, как крылья мотылька.
Было, должно быть, уж очень поздно, пели первые петухи, когда Борына вдруг зашевелился на кровати, просыпаясь, и в эту минуту луна ударила в окно и плеснула ему в лицо волной серебряного света.
Он сел в постели и, качая головой, делая усиленные движения горлом, пытался что-то выговорить, но вместо слов слышно было только клокотанье.
Сидел довольно долго, водя по комнате бессмысленным взглядом, по временам перебирая пальцами в воздухе, словно хотел собрать в горсть мерцающую струю лунного света, слепившую ему глаза.
– Светает… Пора! – пробормотал он, наконец, спуская ноги с кровати.
Поглядел в окно, словно пробуждаясь от тяжелого сна. Ему казалось, что давно уже утро, что он проспал и его ждет какая-то спешная работа.
– Пора, пора вставать! – повторял он, часто крестясь и все начиная и не кончая молитву. В то же время он искал вокруг себя одежду, потянулся за сапогами к тому месту, где они всегда стояли, но, не найдя ничего, забыл, что хотел одеться, и беспомощно шарил руками около себя.
В мозгу у него путались воспоминания о каких-то работах, давнишних делах, отголоски того, что происходило вокруг за все время его болезни и проникало в его сознание мимолетными обрывками, бледными образами, стертыми, как комья земли на жнивье. Сейчас все это внезапно пробудилось, клубилось в мозгу, рвалось наружу, и он каждую минуту гнался за каким-то новым призраком мысли, мелькнувшим в мозгу, но раньше, чем успевал его поймать, призрак расползался в памяти, как гнилая пряжа, и сознание металось, как пламя, которому нет пищи.
Так ранней весной снится, быть может, засохшему дереву, что пришла пора очнуться от зимнего оцепенения, пора выпустить сочные побеги, зашуметь с ветром и запеть радостную песнь жизни. Но не знает оно, что мечты его тщетны и бесплодны все усилия.
Все, что умирающий старик делал в эту ночь, он делал бессознательно, в силу многолетней привычки, – так лошадь, после многих лет хождения в вороте, очутившись на свободе, все еще кружится на одном месте.
Он отворил окно и выглянул в сад. Потом зашел в чулан, после долгого раздумья пошарил в печи и, как был, босиком, в одном белье, вышел из комнаты.
Двери на крыльцо были раскрыты настежь, сени залиты лунным светом. За порогом, свернувшись в клубок, спал Лапа. Шорох шагов разбудил его, он заворчал было, но, узнав хозяина, пошел за ним.
Мацей остановился на крыльце и, почесывая за ухом, делал усилия припомнить, какие же это спешные работы его ждут.
Собака радостно прыгала ему на грудь, он погладил ее, как бывало, и озабоченно оглядывался по сторонам.
Было светло, как днем, месяц стоял уже над самой избой, с белых стен соскользнули голубые тени. Озеро блестело, как зеркало, деревня погружена была в глубокое безмолвие, только птицы заливались в ветвях.