Текст книги "Мужики"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 64 страниц)
– Нет, это во дворе Сикоры лают, – сказала Ганка, взглянув в окно.
– Обещались до полудня прийти, значит вот-вот придут.
– А продать непременно надо?
– Ну как же, – ведь деньги-то нужны? Да и корму у нас на двух коров не хватит… Надо продать, Гануся, что тут делать… Жаль коровы, конечно… Но без денег не проживешь, – говорил Антек тихо и так кротко, что у Ганки сердце забилось радостью и надеждой. Она смотрела в глаза мужу, как верная и послушная собака, и уже ей не жаль было коровы, ничего не жаль. Смотрела жадно, забыв все муки, в это любимое лицо, слушала голос, проникавший ей в душу и, как огнем, согревавший ее своей добротой.
– Конечно, надо! Телка у нас останется, в Великом Посту отелится, и мы еще дождемся молочка, – согласилась Ганка: ей хотелось, чтобы он говорил еще.
– А если муки не хватит, прикупим.
– Разве только овсяной докупить придется, а ржаной хватит до весны. Отец, раскопайте-ка яму, надо поглядеть, не померзла ли картошка!
– Сидите, сидите, отец, я сам отрою, эта работа не по вашим силам.
Антек встал, снял тулуп, взял лопату и вышел.
Снегу нанесло чуть не до самой крыши, потому что дом стоял на открытом месте, на самом краю деревни, довольно далеко от дороги, и не был защищен ни плетнем, ни садом. Перед окнами росло несколько кривых диких черешен, но и они были так засыпаны, что одни только сучья торчали из снега, как скрюченные ревматизмом пальцы. От окон старый Былица еще рано утром отгреб снег, но яму, где хранили картофель, так занесло, что ее и не найти было.
Антек живо принялся за работу. Снегу навалило в человеческий рост, он уже успел подмерзнуть и отвердеть, и его приходилось снимать пластами. Антек даже вспотел весь, пока отрыл яму, но работал охотно и был в духе, то и дело бросал снежками в ребятишек, игравших у дверей, – и только в иные минуты, когда вспоминал вдруг о том, что его угнетало, руки у него опускались, он переставал работать и, прислонясь к стене, смотрел куда-то вдаль, вздыхал, и снова душа металась, как заблудившаяся в темноте овца.
День был хмурый, серенький, белесое небо низко нависло над землей, снега укрывали ее толстым пушистым ковром.
Повсюду, насколько хватал глаз, расстилалась иссиня-белая глухая, мертвая равнина. Морозный туман окутывал все словно пряжей. Изба Былицы стояла на косогоре, и отсюда деревня вся видна была как на ладони. Занесенные стога и сугробы длинным ожерельем окружали скрытое под снегом озеро, ни одна изба не видна была целиком, – все они тонули в снегу. Только местами темнели стены амбаров, поднимались к небу струйки рыжего торфяного дыма или серели деревья под снеговыми шапками. Но в этом снежном царстве звенели веселые голоса, летя из одного конца деревни в другой, и монотонно, глухо, словно из-под земли, гудели удары цепов. Дороги были занесены, на полях не видно было ни живой души, – огромная белая пустыня, застывшая от холода. В затуманенной дали нельзя было отличить неба от земли, и только едва заметно среди белизны синели леса, как повисшая на горизонте туча.
Глаза Антека недолго блуждали по этой снежной пустыне, он опять посмотрел в сторону деревни, ища отцовскую хату. Ход его мыслей прервала Ганка, – она уже влезла в яму и кричала оттуда:
– Ничуть не померзла! У Вахников ее так прохватило, что пол-ямы пришлось свиньям скормить, а наша здоровехонька!
– Вот и ладно! Вылезай-ка, – кажись, идут покупатели. Надо вывести корову на двор.
– Ну, конечно, это они, проклятые! – злобно выкрикнула Ганка.
От корчмы по тропинке, совсем занесенной снегом и едва-едва отмеченной следами сапог Стаха, брели два еврея, а за ними с веселым заливистым лаем гнались собаки чуть не со всей деревни и так наседали на них, что Антек пошел навстречу, чтобы защитить их.
– Здравствуйте! Мы опоздали оттого, что столько снега, столько снега, ни пройти ни проехать! В лес уже согнали всю деревню – дорогу откапывать.
Антек, ничего не отвечая, повел их в хату обогреться. Ганка обтерла корове запачканные навозом бока, сдоила молоко, накопившееся с утра, и повела ее через хату во двор. Корова упиралась, шла неохотно и, едва переступив порог, вытянула морду, понюхала воздух, полизала снег – и вдруг, ни с того ни с сего, замычала протяжно, тихо, тоскливо и стала так рваться с веревки, что старик едва ее удержал.
Тут уж Ганка не выдержала: острая жалость резнула ее по сердцу, и она заплакала навзрыд, а глядя на нее, и дети, уцепившись за юбку матери, закричали, заревели. Антеку тоже невесело было, но он стиснул зубы и, прислонясь к стене, смотрел на ворон, слетавшихся на раскиданный из ямы снег. А покупщики, о чем-то переговариваясь на своем языке, принялись ощупывать корову и оглядывать ее со всех сторон.
Хозяева Красотки чувствовали себя, как на похоронах, и старались не смотреть на животное, которое тщетно рвалось с привязи, таращило на них испуганные глаза и глухо мычало.
– Господи Иисусе! Для того ли я тебя пасла, для того ли тебя холила, берегла, чтобы тебя на убой повели, на погибель!.. – причитала Ганка, колотясь головой о стену, а дети вторили ей ревом.
Но напрасны были слезы и жалобы – от горькой необходимости не уйдешь, судьбы своей не переупрямишь.
– Сколько хотите? – спросил, наконец, старший из покупателей, седой еврей.
– Триста злотых.
– Триста злотых за этакую падаль! Да вы, Антоний, не в себе, что ли?
– Ты не смей ее ругать, а то я тебе покажу падаль! – завизжала Ганка. – Ишь ты какой! Корова молодая, только что пятый год ей пошел, откормленная!
– Ша, ша!.. Когда торг идет, мало ли какое слово скажешь, сердиться нечего… Тридцать рублей дать?
– Я свое сказал.
– А я свое говорю: тридцать один!.. Ну, хорошо, тридцать один с полтиной!.. Ну, тридцать два – по рукам? Тридцать два с полтиной… Идет?
– Я раз сказал.
– Вот последнее слово – тридцать три! А нет, так не надо! – сказал флегматично еврей помоложе и обернулся, ища свою палку, а старый уже застегивал халат.
– За такую корову! Бога побойтесь, люди! Корова с дом, одна шкура рублей десять стоит… За дойную корову! Мошенники, христопродавцы… – ворчал старый Былица, поглаживая корову, но на него никто не обращал внимания.
Покупатели начали отчаянно торговаться, Антек твердо стоял на своем, уступил кое-что, но очень немного, потому что корова и в самом деле стоила этих денег, а если б ее продать весною и не торговцам, а какому-нибудь хозяину, можно было бы наверняка получить за нее полсотни. Но нужда – не свой брат, торговцы это хорошо понимали, и хотя они кричали все громче и все азартнее хлопали Антека по ладони в знак того, что сделка заключена, – но все же набавляли понемногу, не больше чем по полтиннику.
Был уже момент, когда они, рассердившись, уходили, а Ганка тащила корову назад в загородку, и даже Антек вышел из себя и готов был отказаться от продажи, – но торговцы вернулись и опять начали кричать, галдеть и божиться, что больше дать нельзя, опять били по рукам и осматривали корову, пока не сошлись на сорока рублях, и еще два злотых обещали Былице за то, что отведет корову.
Заплатили тут же на месте, и старый Былнца повел за ними корову к саням, которые дожидались их у корчмы. Ганка с детьми провожала свою Красотку до самой дороги и поминутно гладила ее по морде, припадала к ней, оторваться не могла от нее, не могла справиться со своим горем.
Она еще постояла на дороге, глядя вслед корове и яростно проклиная нехристей, которые ее увели.
Шутка ли – лишиться этакой коровы! Какую бабу не одолеет злоба?
– Так пусто в хате стало, словно кого на кладбище свезли, – сказала Ганка, вернувшись домой. Она то заглядывала в пустую загородку, то смотрела в окно, на протоптанную тропинку со следами копыт, и причитала, и заливалась слезами.
– Будет тебе! Ревет и ревет, как теленок! – прикрикнул на нее Антек, сидевший у стола, на котором разложены были деньги.
– У кого не болит, тот и не кричит! У тебя-то сердце не болело, когда – корову на убой евреям отдал.
– А что же, мне с себя шкуру содрать? Где я тебе деньги возьму – рожу, что ли?
– Теперь мы последние нищие, хуже батраков, капли молока не будет, и радости никакой! Вот до чего я дожила! Боже, Боже! Другие мужья из кожи лезут, работают, как волы, и постоянно что-нибудь прикупают для хозяйства, а этот последнюю корову, что мне отец с матерью дали, и ту продал! Видно, уж совсем погибать нам приходится! – не помня себя, голосила Ганка.
– Реви, реви – может, это у тебя от головы кровь оттянет, а то ты совсем дурой стала, ничего понять не можешь! На вот тебе деньги, заплати всем, кому задолжала, да купи чего надо, а остальные спрячь.
Он пододвинул ей кучку денег, а одну пятирублевую бумажку положил к себе в кошелек.
– На что тебе столько денег?
– Как на что? Не идти же мне с одной только палкой.
– А ты куда собрался?
– Пойду по свету работы искать. Гнить тут не буду!
– По свету! Везде собаки босиком ходят, везде бедняку ветер в лицо! А меня-то что же – одну тут оставишь?
Ганка бессознательно все повышала голос и грозно наступала на мужа, но он, не обращая на нее внимания, надел тулуп, подпоясался и искал глазами шапку.
– К мужикам в работники не пойду! Сдохну, а не пойду! – сказал он.
– Так иди к органисту – ему для молотьбы люди нужны.
– Вот еще! К этакой шантрапе, к этому болвану, который только и знает в костеле на органе бренчать да людям в руки смотреть и живет тем, что выклянчит или выманит! У такого работать не буду!
– Лодырь всегда отговорку найдет!
– Не приставай! – крикнул Антек сердито.
– Да разве я пристаю, разве что говорю? Ты что хочешь, и делаешь.
– Пойду по усадьбам, – сказал Антек уже спокойнее, – узнаю, нет ли работы какой, – может, с нового года наймусь куда-нибудь. Хоть бы в пахари – все равно, только бы тут не сидеть, тут у меня перед глазами всегда обида моя, – долго не выдержу! Хватит с меня этой людской жалости! Все смотрят на меня, как на пса паршивого… Уйду куда глаза глядят, только бы подальше… да поскорее!
Он уже опять вышел из себя и кричал.
Ганка стояла неподвижно, обомлев от испуга: таким она его еще никогда не видала.
– Ну, оставайся с богом, дня через два вернусь.
– Антек! – крикнула она в отчаянии.
– Что тебе? – Он вернулся из сеней.
– Так и уйдешь? Даже доброго слова мне жалеешь…
– Буду я с тобой нянчиться, нежности разводить! Не до того мне! – Он вышел, хлопнув дверью.
Насвистывая сквозь зубы, он зашагал так быстро, что снег скрипел под ногами. Оглянулся на дом – Ганка стояла у стены и плакала-разливалась, а в другое окно глядела Веронка.
– Все ревет и ревет, чертова баба, только на это ума хватает! Эх, уйти, уйти подальше! – шептал он про себя, жадно обводя глазами снежные дали.
Непонятная тоска томила его, гнала вперед, и радостно было думать, что есть другие, незнакомые места, новые люди, иная жизнь. Это пришло нежданно-негаданно, и захватило его всего, и несло вперед, как уносит бурливая река слабую ветку: невозможно бороться, ни повернуть назад. Судьба мчала его в неизвестный мир.
Еще час тому назад он и не думал об уходе из деревни. Это пришло вдруг, само собой, словно ветер принес откуда-то и разжег в его сердце неудержимое стремление бежать от всего… Найдется работа или нет – все равно, только бы отсюда уйти! Эх, полететь бы птицей, нестись по всему свету, над лесами, над необъятной землей! И правда – зачем ему тут пропадать, чего дожидаться? Его и так уже изгрызли воспоминания, душа высохла, – а толку что? Правильно сказал ксендз: судом он с отца ничего не возьмет, еще своих денег на это немало ухлопает. А месть надо отложить до удобного времени. Ничего, придет такой час, – нет человека на свете, которому он, Антек, простил бы обиду!.. А сейчас надо идти, идти вперед, куда-нибудь, только бы подальше от Липец!
Но куда же сначала? Он остановился у поворота на дорогу под тополями и в нерешимости смотрел на затерянные в тумане поля. Он так озяб, что его трясло и даже зубы стучали.
– Пройду деревней, а потом по дороге за мельницей! – решил он быстро и повернул к деревне. Но не прошел и ста шагов, как вынужден был отступить в сторону, под тополями по дороге, прямо на него, в облаке снежной пыли мчались чьи-то сани под звон бубенцов.
Это ехали Борына и Ягна. Борына сам правил, и лошади неслись вскачь, поднимая сани, как перышко, а старик еще подхлестывал их кнутом и что-то со смехом рассказывал Ягне.
Она тоже громко говорила, но вдруг замолчала, увидев Антека.
Взгляды их встретились – на один только миг, быстрый, как молния, – и разминулись: санки промчались, потонули в морозной пыли. Но Антек не двигался с места, стоял, как окаменелый, и смотрел им вслед. Они еще мелькали порой впереди: заалеет юбка Ягуси, громче зальются бубенчики, – и опять пропадут сани в белой дали, а потом вдруг вынырнут под навесом заиндевевших ветвей, которые, сплетаясь, образовали как бы свод, и полетят по этому туннелю в снегу между черными колоннами тополей, что стояли по обе стороны дороги, пригнувшись, как человек, с трудом идущий в гору…
Антеку казалось, что он все еще смотрит ей в глаза – они маячили перед ним, сияли в снегах, как неожиданно расцветшие голубые цветы льна, вырастали повсюду на дороге и глядели на него с испугом и жалостью, с удивлением и невольной радостью, горели ярким огнем и проникали ему прямо в душу.
И словно иней засыпал ему душу, оледенил ее до самой глубины, все в ней померкло, сияли только голубые глаза Ягны. Он побрел дальше медленно, опустив голову, раз-другой оглянулся, но под тополями уже не видно было ничего, только колокольчики порой еще позвякивали вдали да вихрилась снежная пыль.
Антек забыл все на свете, как будто вдруг лишился памяти. Он растерянно озирался, не зная, что делать, куда идти… Он не понимал, что это с ним? Он словно погрузился в сон наяву и не мог очнуться.
Почти бессознательно свернул он к корчме. Мимо проехало двое саней, полных людьми, но, как он ни вглядывался, он не узнал никого.
– Куда это столько народу валит? – спросил он у Янкеля, стоявшего на пороге.
– На суд. Сегодня в суде разбирается тяжба с помещиком – знаете, из-за коров да из-за того, что пастухов лесник побил. Эти свидетелями едут, а Борына поехал вперед.
– Как думаете – выиграют?
– Почему нет? Судятся с помещиком из Воли, а судья – помещик из Рудки. Так неужели помещик проиграет? А мужики проедутся, дорогу укатают, повеселятся маленько – в городе тоже нашему брату надо поторговать! Так вот и выиграют все понемножку.
Антек, не слушая шуток Янкеля, приказал подать себе водки, но до рюмки и не дотронулся. Добрый час стоял он неподвижно, облокотясь на прилавок и рассеянно, словно в забытьи, глядя в одну точку.
– Что это с вами?
– Ничего. Пустите меня за перегородку.
– Нельзя, там купцы сидят, большие купцы, они опять у помещика участок на сруб купили, – тот, что за Волчьим Долом. Им мешать нельзя… а может, они и спать легли.
– Вот вытащу пархатых за бороды да на мороз вышвырну! – в ярости крикнул Антек и бросился было к перегородке, но вернулся, взял бутылку и сел за столик в самом темном углу.
Пусто и тихо было в корчме, только изредка евреи что-то кричали на своем языке, и тогда Янкель бежал к ним, или время от времени заходил кто-нибудь с улицы и, выпив рюмку, уходил.
День клонился к концу, и мороз, видно, крепчал – звонче скрипели по снегу полозья саней, в корчме стало холодно. А Антек все сидел и попивал водку не спеша, словно в раздумье, не сознавая, что делается вокруг и в нем самом.
Он выпил две стопки одну за другой, – те глаза все синели перед ним, так близко, так близко, что почти касались его ресниц. Выпил третью, а они все сияли, но уже стали кружиться, летать по избе, как огоньки. У Антека от страха мороз пробежал по коже, он вскочил, треснул бутылкой о стол так, что она разлетелась на куски, и пошел к двери.
– Платите! – кричал Янкель, загородив ему дорогу. – Платите, я вам в долг давать не стану!
– Прочь с дороги, проклятый жид, не то убью! – гаркнул он бешено. Янкель побледнел и поскорее отошел. Антек грохнул дверью и выбежал из корчмы.
II
Как-то перед самым полуднем небо прояснилось, но мимолетно, словно кто горящей лучинкой осветил мир, и сразу же нахмурилось, потемнело, – видимо, надо было ожидать снега.
В избе Былицы тоже было как-то особенно мрачно, холодно и уныло. Дети играли в постели и тихо попискивали, как испуганные цыплята, а Ганка от беспокойства места себе не находила. Она то слонялась из угла в угол, то выглядывала в окно, то выходила за порог и горящими глазами смотрела вдаль. Но на дорогах и полях не видно было ни живой души, лишь несколько саней проехали от корчмы и скрылись за тополями, словно провалившись в снежную пропасть, не оставив по себе ни следа, ни звука – и опять вокруг мертвая тишина и необозримая пустыня!
"Хоть бы нищий какой забрел, было бы с кем поговорить!" – вздохнула Ганка.
– Цып, цып, цып! – она стала скликать кур, которые разбрелись по снегу и пристраивались на черешнях. Она отнесла их на насест и, вернувшись, стала ругать Веронку за то, что та выставила в сени лохань с помоями, а проклятые свиньи всю ее расплескали, так что под дверью натекла лужа.
– Смотри за своими свиньями сама или детям прикажи, если ты себя хозяйкой считаешь! А я не хочу по твоей милости в грязи жить!.. – кричала она через дверь.
– Ишь ты, обрадовалась, что корову продала, так теперь распоряжаться тут вздумала! Уж ей грязь мешает, этой знатной пани! А у самой в избе, как в хлеву!
– Как я живу, это тебя не касается, и до коровы моей тебе тоже дела нет!
– Так и тебе до моих поросят дела нет, слышишь!
Ганка только с треском захлопнула дверь, – что будешь отвечать такой ведьме? Ей слово, она тебе тридцать, а то еще, чего доброго, и в драку полезет!
Она закрыла дверь на крючок, достала деньги и начала их пересчитывать. Немало потрудилась, пока сосчитала такую уйму денег! Она все путала, ошибалась, потому что трудно было сосредоточиться: еще не остыл гнев на Веронку, мучило беспокойство об Антеке… Ей то мерещилось, что Красотка здесь и отчего-то стонет, то одолевали воспоминания о жизни в доме свекра.
– Правда, что мы как в хлеву живем, правда! – шептала она про себя, оглядывая избу, – а там, у отца, и пол и окна – любо смотреть, стены беленые, тепло, чисто, и всего вдоволь! Что они там сейчас делают? Юзька, верно, после обеда посуду моет, а Ягна прядет и смотрит на улицу, в чистые, незамерзшие окошки. Чего ей не хватает? Отдал он ей все кораллы, что остались после покойницы, а сколько шерстяных юбок и всякой другой одежи и платков!.. Работой себя не утруждает, забот и горя не знает, ест сладко. Вот Стах рассказывал, что Ягустинка за нее все в доме делает, а она до бела дня под периной нежится и чай попивает… Картошка ей не по вкусу! А старик все ее ублажает, нянчится с ней, как с малым ребенком…
Ганку вдруг обуял такой гнев, что она даже вскочила с сундука и погрозила кулаком.
– Грабительница, дрянь, потаскуха! – крикнула она так громко, что старик Былица, дремавший на печи, испуганно вскочил.
– Отец, сходите, прикройте картофель соломой и завалите яму снегом, – дело к морозу! – сказала она уже спокойнее, принимаясь опять считать деньги.
У старика работа что-то не ладилась: снегу навалило целую гору, а сил у него было мало, к тому же ему не давала покоя мысль о двух злотых, которые евреи уплатили Ганке за то, что он отвел им корову. Он отлично помнил, что на столе блестели две почти новенькие серебряные монеты. "Может, она их мне и отдаст, – думал он. – Ведь я их заработал. Рука даже замлела от веревки, так Красотка рвалась. И удержал ведь! А как ее перед евреями расхваливал – чай, Ганка слыхала!.. Может, и отдаст… А я бы старшему, Петрусю, на первой же ярмарке купил свистульку… и малышу тоже надо. И Веронкиным ребятам… озорники они несносные, а все же надо и им… А себе – табаку, крепкого, такого, чтобы все нутро от него пробирало, а то у Стаха табак слабый – и не чихнешь от него…"
Так размышлял старик, а работал медленно, и когда через час Ганка вышла, солома в яме еще только едва-едва была прикрыта снегом.
– Едите вы, как взрослый мужик, а работаете меньше ребенка…
– Да я живо, Гануся… Только запыхался маленько, хотел дух перевести! Я мигом… мигом… – бормотал он, заикаясь от страха.
– Вечер близко, холодает, а яма вся разворочена, словно ее свиньи рыли. Ступайте уж в хату, присмотрите за детьми, а я сама тут управлюсь.
Она принялась сгребать снег так проворно, что через какие – нибудь десять минут яма была засыпана и аккуратно приглашена.
Уже смеркалось. В хате было нестерпимо холодно, глиняный мокрый пол подмерз и гудел под деревянными башмаками, мороз опять покрыл окна узорами. Дети хныкали, – быть может, проголодавшись, но Ганка их не унимала, некогда было. Нужно было нарезать сечки для телки, накормить поросенка, который уже толкался в дверь и повизгивал, напоить гусей. Делая все это, она мысленно опять припоминала, кому сколько должна, и, управившись со всей работой, собралась уходить.
– Отец, вы тут затопите и за ребятами приглядывайте, а я скоро вернусь. Если Антек придет – так щи стоят в горшке на печке.
– Ладно, Гануся, затоплю, присмотрю, а щи в горшке. Все запомню, Гануся, все…
– А те два злотых я взяла, ведь вам они не нужны, – кормят вас, одеты, обуты, чего же вам еще?
– Да, да… все у меня есть, Гануся, все… – пробормотал он и торопливо отвернулся к детям, чтобы скрыть катившиеся из глаз слезы.
Выйдя наружу, Ганка потуже завязала платок, потому что мороз пробирал крепко. Снег скрипел под ногами, на землю лился голубой сумрак, воздух был сухой и удивительно прозрачный, небо чистое, словно стеклянное, и кое-где в вышине уже мигали звезды.
Ганка то и дело ощупывала деньги за пазухой, проверяя, тут ли они, и думала о том, что надо будет порасспросить людей – авось она найдет или выпросит какую-нибудь работу для Антека, а уйти из деревни ему не даст!
Только сейчас она вспомнила ясно, что он говорил уходя, и у нее даже сердце замерло. Нет, пока она жива, этому не бывать! Не переселится она в другую деревню, не хочет жить среди чужих и сохнуть от тоски!
Она окинула взглядом дорогу, занесенные снегом хаты и сады и эти серые, бескрайние поля. Вечер, тихий и морозный, надвигался быстро, звезд все прибавлялось, словно кто их рассевал полными пригоршнями, а на земле сквозь снежный сумрак мерцали огоньки, пахло дымом, по улице сновали люди, и голоса их летели низко над снегами.
– Здесь я выросла и не буду, как ветер, носиться по свету! – горячо шептала Ганка. Идти было трудно, местами она по колена проваливалась в хрустящий снег и приходилось снимать и вытаскивать башмаки.
"Тут родилась, тут и останусь до самой смерти! Хоть бы только до весны продержаться, а там легче будет. Не захочет Антек работать – все равно христарадничать не пойду, буду людям прясть, ткать, за всякую работу возьмусь, только бы за что-нибудь уцепиться и нужде не поддаться… Вот ведь Веронка тканьем столько зарабатывает, что и денег прикопила", – размышляла Ганка, направляясь к корчме.
– Слава Иисусу! – сказала она входя. Янкель ответил: "Во веки веков", и, по своему обыкновению, продолжал качаться над молитвенником, не глядя на нее. Но когда она выложила перед ним деньги, он приветливо улыбнулся, помог Ганке сосчитать и даже угостил водкой.
Ни о долге Антека, ни о нем самом он и словом не заикнулся; сметливый старик рассудил, что незачем бабе знать о мужниных делах: не разберется как следует и пойдет языком звонить! Только когда Ганка уже собралась уходить, он спросил:
– А хозяин ваш что делает?
– Антек? Пошел работу искать.
– Разве в деревне работы нет? Вот на мельнице лесопилку строят. Да и мне, например, хороший работник нужен – дрова возить.
– Ну нет, в корчме мой работать не станет! – воскликнула Ганка.
– Что ж, пусть себе на печи лежит, если он такой важный пан! А у вас гуси есть? Подкормите их, так я куплю у вас к празднику.
– Не буду продавать, нет у меня лишних, я оставила себе только несколько на приплод.
– Весною купите себе молодых, а мне нужны откормленные. Можете, если хотите, все в долг брать, потом сочтемся – заплатите гусями…
– Нет, гусей не продам.
– Продадите, когда корову съедите. И дешево продадите!
– Не дождешься ты этого, поганец! – буркнула тихонько Ганка уходя.
Небо уже все искрилось звездами. От мороза даже дух захватывало, и со стороны леса дул холодный колючий ветер. Но Ганка шла медленно и с интересом поглядывала на хаты. У Вахников, живших в самой крайней избе, было еще светло, со двора Плошков доносились громкие голоса и хрюканье свиней. В плебании все окна были освещены, и у крыльца чьи-то лошади нетерпеливо стучали копытами. У Клембов, живших рядом с ксендзом, кто-то ходил около конюшни, слышен был скрип снега под сапогами. А подальше, за костелом, там, где деревня расходилась двумя дорогами, обнимающими озеро, как две руки, уже почти ничего не видно было, только кое-где в снежном сумраке мигал какой-нибудь огонек да слышался лай собак.
Ганка посмотрела в сторону Борыновой избы, вздохнула и, пройдя мимо костела, свернула в длинный проход между садом Клембов и огородом ксендза. Она шла к органисту. Узкую дорожку замело, она едва была видна, и с обеих сторон так низко нависали кусты, что на Ганку то и дело сыпался снег. Дом стоял в глубине двора плебании, но имел отдельный въезд. Оттуда неслись крики и плач, а у крыльца на снегу чернел сундучок и валялись какие-то платья, перина, всякий хлам. У стены стояла Магда, служанка органиста, плакала навзрыд и кричала:
– Выгнали! Выгнали меня, как собаку, на мороз, на все четыре стороны! Куда же я, сирота, теперь пойду, куда?
– Не ори тут, ты, свинья! – загремел голос из сеней. – Вот возьму палку, так живо замолчишь! Сию минуту убирайся отсюда! К Франеку своему ступай, негодница!
– А, здравствуйте, Борынова! Люди добрые, да ведь с осени уже все знали!.. Говорила я, просила, заклинала ее, стерегла – да разве уследить за такой бесстыдной девкой? Все спать лягут, а она – со двора, вот и нагуляла себе щенка! Сколько раз ей говорила: "Эй, Магда, одумайся, – не женится он на тебе!" А она мне в глаза врала, от всего отпиралась. Вижу, девка пухнет, живот растет, как на дрожжах, – и говорю ей как путной: "Уходи, пока не поздно, укройся где-нибудь в чужой деревне, пока люди не заметили…" Так разве она послушалась? А нынче у нее начались схватки в хлеву, когда коров доила!.. Целый подойник молока пролила! А моя Франя перепугалась и кричит, что с Магдой что-то случилось! Господи Иисусе, Пресвятая Богородица, в моем доме такой срам! Что ксендз на это скажет! Пошла вон отсюда, не то прикажу вышвырнуть все на дорогу! – взвизгнула жена органиста, сбежав с крыльца.
Магда сорвалась с места и, плача и причитая, начала собирать свое тряпье и увязывать в узлы.
– Пойдемте в комнаты, Борынова, холодно… Чтоб и следа твоего здесь не осталось! – крикнула она Магде уходя.
Она провела Ганку по длинным сеням в комнату.
Очень большая, низкая комната была освещена огнем, пылавшим в печи. Органист, полуодетый, в рубахе с засученными рукавами, красный, как рак, сидел у огня и пек облатки для прихожан. Каждую минуту он черпал ложкой из миски жидкое тесто, выливая его в железную форму, прижимал так, что оно даже шипело, и ставил форму на огонь между стоймя поставленными кирпичами. Потом, перевернув форму, вынимал лепешку и бросал ее на низенький табурет, перед которым сидел мальчик и подравнивал ножницами края облаток.
Ганка поздоровалась со всеми, а у хозяйки поцеловала руку.
– Присядьте, погрейтесь! Ну, что у вас слышно?
Ганка не могла так сразу заговорить о деле. Надо было сперва собраться с духом. Она осматривалась по сторонам, украдкой заглядывала в соседнюю комнату, где прямо против двери, на длинном столе у стены белели груды облаток, прикрытые сверху доской. Две девушки складывали их пачками и обертывали каждую пачку полоской бумаги. А в глубине комнаты монотонно бренчали клавикорды. Музыка плелась, как паутина, то взмывала высоко, как песня, то опять замирала, то вдруг обрывалась таким пронзительным визгом, что Ганка даже вздрагивала, а органист кричал:
– Эй, ты, дубина, проглотил фис, как кусок сала! Повтори опять от "Лаудамус пуэри!"
– Это вы уже к святкам готовите? – спросила Ганка, потому что неприлично было сидеть молча.
– Да, приход большой, разбросанный, а всем надо к празднику облатки разнести, вот и приходится заранее готовить.
– Пшеничные?
– А вы отведайте.
Он подал ей еще горячую лепешку.
– Что вы, да разве я посмею?
Она взяла лепешку через платок и стала рассматривать ее на свет – с благоговением и какой-то тревогой.
– Иисусе! Как на ней хорошо вытиснены разные картинки!
– Справа, в первом кружочке – это Богородица, Святой Иоанн и Иисус Христос. В другом кружке, видишь, ясли, лестница, ягнята, младенец Иисус на сене, Святой Иосиф, Дева Мария… А вот тут стоят на коленях три волхва, – объясняла жена органиста.
– Как хорошо! И как это ловко все сделано!
Ганка завернула лепешку в платок и спрятала за пазуху, потому что в эту минуту вошел незнакомый мужик и сказал что-то органисту, а органист крикнул:
– Михал! Крестить приехали, возьми ключи и ступай в костел, потому что Амброжий помогает сегодня в плебании. Его преподобие уже знает…
Музыка оборвалась, и через комнату прошел высокий бледный подросток.
– Племянник, сирота, в органисты готовится, так муж мой его из милости учит. Что поделаешь, приходится от себя кусок отрывать, а родне помочь надо.
Ганка понемногу разговорилась и сначала робко, потом смелее стала изливать свои горести и заботы. В первый раз за три недели она могла досыта наговориться.
Хозяева ее слушали, вставляли замечания и, хотя оба остерегались говорить что-нибудь о Борыне, жалели ее так искренно, что она даже всплакнула, а жена органиста, женщина умная, быстро смекнула, зачем Ганка пришла, и первая сказала:
– Может, у вас найдется время напрясть мне шерсти? Я хотела дать Пакулине, да уж возьмите вы. Только на прялке прядите, на веретене нитка будет неровная.
– Спасибо, мне работа нужна, да я попросить не смела.
– Ну, ну, не благодарите, – люди должны помогать друг другу. Шерсть у меня уже вычесана, и будет ее фунтов сто.
– Напряду. Я хорошо прясть умею, – когда у отца еще жила, я одна на всех, и пряла, и ткала, и красила, у нас никогда ничего из одежи не покупали.
– Вот поглядите, какая сухая и мягкая.
– Должно быть, с панских овец, хорошая шерсть…
– А если вам нужна мука, крупа, горох, так вы скажите, я вам дам, а вы отработаете, потом сочтемся.
Она повела Ганку в, чулан, где полно было мешков и кадок с зерном. На стене висели огромные полти сала, пряжа целыми связками свешивалась с балок, куски скатанного полотна лежали высокой грудой, а сколько тут было сушеных грибов, сыров, банок разных, а на полках – целый ряд караваев с колесо величиной, да и прочего добра – не сосчитать!