Текст книги "Мужики"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 64 страниц)
Владислав Реймонт
Мужики
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ОСЕНЬ
I
– Слава Иисусу!
– Во веки веков! Здравствуй, Агата! А куда это ты собралась?
– По миру пойду, благодетель, по людям. Мир-то вон как велик! – Она описала клюкой дугу с востока на запад.
Ксендз невольно посмотрел вдаль, туда, куда она указывала, и тотчас зажмурился – на западе стояло ослепительное солнце. Потом спросил, уже потише и как-то нерешительно:
– А что, разве Клембы тебя выгнали? Может, так только – повздорили немного? Может…
Она ответила не сразу. Слегка выпрямилась, медленно обвела выцветшими глазами поля, по-осеннему пустынные, и крыши деревни, тонувшей в садах.
– Нет, не выгоняли они меня… как можно!.. Люди они хорошие, да и родня… И ссоры тоже никакой не было… Сама я примечать стала, что пора мне уходить. На чужой каравай рта не разевай! Да, так уж пришлось… Работы у них для меня не стало… а дело к зиме. Так что же, даром, что ли, они меня кормить будут? Угол даром дадут!.. А тут и теленка от матки отняли, да и гусей пора в хату загонять, ночи уже холодные… Вот я и освободила место. Жалко скотинку, ведь живая божья тварь… А люди они хорошие, летом меня всегда приютят, ни угла, ни куска хлеба не жалеют, живу у них, как у Христа за пазухой. Ну, а зимой приходится по миру ходить… Да много ли мне надо? Выпрошу кое-что у добрых людей и до весны, бог даст, перебьюсь. Еще и деньжонок прикоплю, Клембам они перед новым урожаем в самую пору… родня ведь они мне… А Господь наш милосердный бедного человека не оставит…
– Не оставит, нет! – горячо подтвердил ксендз и стыдливо сунул ей в руку злотый. [1]1
Злотый в то время равнялся пятнадцати копейкам
[Закрыть]
– Благодетель ты наш, отец родной!
Она припала к его коленям трясущейся головой, и слезы горохом покатились по землистому лицу, изборожденному морщинами, как осенняя пашня.
– Иди с Богом, иди! – бормотал ксендз смущенно, поднимая ее.
Агата дрожащими руками подобрала свои котомки и палку, перекрестилась и пошла к лесу по широкой, покрытой рытвинами дороге. Время от времени она оборачивалась, печально глядела на деревню, на поля, где копали картофель, на дым пастушьих костров, низко стлавшийся над жнивьем, потом шла дальше, пока не скрылась за придорожными кустами.
А ксендз снова присел на колеса от плуга, понюхал табаку и раскрыл требник. Но глаза его все отрывались от красных букв и блуждали по бледному небу, по бескрайним полям, овеянным осенней грустью, останавливались на парне, согнувшемся над плугом.
– Валек! Борозда-то вон там кривая! – крикнул он вдруг, оживившись, и стал неотступно следить глазами за парой раскормленных лошадей, тащивших скрипучий плуг.
Потом опять, шевеля губами, начал рассеянно читать требник, но каждую минуту поглядывал то на лошадей, то на стайку ворон, которые, вытянув клювы, осторожно прыгали по бороздам и при каждом свисте кнута, при каждом повороте плуга тяжело взлетали, но тотчас же падали снова на пашню и стучали клювами по твердым комьям сухой земли.
– Валек! А ну-ка, стегни хорошенько правую, чтобы не отставала!
Отведав кнута, правая и в самом деле пошла ровнее. Старый ксендз улыбнулся от удовольствия и, когда лошади подошли к дороге, живо вскочил, ласково потрепал каждую по шее, а они тянулись к нему мордами и дружески обнюхивали его лицо.
– Э-эй! – певуче крикнул Валек, вытащив из земли блестевший, как серебро, плуг. Легко приподняв его, он так натянул вожжи, что лошади описали небольшую дугу, затем всадил блестящий сошник в землю, свистнул кнутом, лошади рванулись с места так, что даже упряжь затрещала. Валек продолжал пахать широкое поле, которое под прямым углом спускалось от дороги вниз по склону и длинной пряжей вспаханных полос тянулось до самой деревни, укрытой в ложбине и тонувшей в багряной и золотой листве фруктовых садов.
Стояла теплая и дремотная тишина.
Был конец сентября, но солнце порядком пригревало. Сейчас оно уже висело над лесом, на полпути между югом и западом, и от кустов, придорожных камней, от груш, росших в поле, и даже, кажется, от взрытых пластов сухой земли ложились холодные вечерние тени.
Тишина была в опустевших полях, упоительная сладость в воздухе, затуманенном золотой солнечной пылью. Высоко на светлой лазури неба кое-где плавали громадные белые облака, словно снежные сугробы, нанесенные ветром и потом развеянные во все стороны.
А под ними, куда ни глянь, лежали серые поля, как громадная чаша с синей каймой лесов, и через эту чашу сверкающей на солнце серебряной лентой вилась река, мелькая из-за прибрежных ольх и верб. Посреди деревни она разливалась большим продолговатым озером и по долине меж холмов бежала дальше, на север.
На дне котловины, вокруг озера, играя на солнце осенними красками садов, лежала деревня, как красно-золотистая гусеница, свернувшаяся на сером листе лопуха. От нее к лесу тянулась длинная спутанная пряжа пашен, серые холсты полей. Шнурами вились межи, густо поросшие брусникой и терном. И только кое-где на этом серебристо-сером фоне разливались струйки золота – это желтел пахучий цвет лупина. В других местах мертвенно белели пересохшие русла ручьев, тянулись дремлющие песчаные дороги, а над ними ряды могучих тополей медленно взбирались на холмы и вновь опускались к лесам.
Заглядевшийся ксендз очнулся, когда неподалеку раздался протяжный жалобный рев, от которого вороны с криками сорвались и полетели наискось, туда, где копали картофель. За ними по жнивью и пашне бежала черная дрожащая тень.
Заслонив рукой глаза, ксендз посмотрел на дорогу: со стороны леса шла какая-то девушка и тащила за собой на веревке большую рыжую корову. Проходя мимо, она поздоровалась и хотела было подойти, чтобы поцеловать у ксендза руку, но корова дернула ее в сторону и опять громко замычала.
– Что, продавать ведешь?
– Нет… к Мельникову быку… Да стой же ты, окаянная! Очумела, что ли? – кричала девушка, еле переводя дух и пытаясь удержать корову. Но та опять потянула ее на дорогу, обе побежали стремглав и скрылись в облаке пыли.
Потом по песчаной дороге прошел еврей-тряпичник. Он плелся Медленно, толкая перед собой тележку – видно, тяжело нагруженную, так как он то и дело садился отдыхать и шумно отдувался.
– Что слышно, Мошка!
– Да что слышно? Кому хорошо, о том и слышно одно хорошее… Картошки, слава богу, уродилось много, рожь славная, и капуста будет. У кого есть картошка, да рожь, да капуста – тому хорошо!
Он поцеловал у ксендза рукав, обвязал вокруг пояса лямки от тележки и покатил ее дальше – теперь ему было легче, отсюда начинался отлогий спуск.
Через некоторое время посередине дороги, поднимая ногами пыль, прошел слепой нищий, которого вела на веревочке толстая дворняжка.
Потом из леса выскочил мальчишка с бутылкой, но, завидев у дороги ксендза, сделал большой круг, чтобы избежать встречи, и помчался через поля к корчме.
Проехал мужик из соседнего села – вез зерно на мельницу. За ним еврейка гнала стадо только что купленных гусей.
И каждый здоровался с ксендзом, перекидывался с ним несколькими словами и шел своей дорогой, провожаемый его приветливым словом и взглядом.
Наконец, видя, что солнце клонится все ниже к закату, ксендз поднялся и крикнул Валеку:
– Допашешь до березок и домой!.. А то лошади совсем замаялись.
И неторопливо пошел межою, вполголоса читая молитвы и светлым любовным взглядом озирая поля.
На картофельных полях яркими пятнами мелькали платья баб. Слышался грохот ссыпаемой в телеги картошки. Местами еще пахали под посев. Стада пестрых коров паслись на перелогах. На длинных, пепельно-серых бороздах уже желтела щетина молодых всходов. Гуси снежными хлопьями белели на порыжелых лугах. Горели костры, и длинные голубые ленты дыма плыли над землей. Замычит где-то корова, загрохочет телега, плуг лязгнет, наткнувшись на камень, – и опять на мгновение наступала такая тишина, что слышно было, как глухо бормочет река, как постукивает за деревней мельница, скрытая в густой чаще желтеющих деревьев. А там вдруг песня зазвенит либо донесется, неведомо откуда, крик и летит низко над землей, разбивается о борозды и ложбины и тонет без отголоска в серой осенней дали, на сжатых полях, затканных серебряной паутиной, на сонных безлюдных дорогах, над которыми рябины клонят тяжелые окровавленные головы… В одном месте боронили поле, и туча серой, пронизанной солнцем пыли поднималась за боронами, вытягивалась, всползала на пригорки и опадала, а из пыли, словно из облака, появлялся босой мужик, без шапки, с повязанной вокруг шеи холстиной. Он шел медленно, набирал из холстины горстью зерно и сеял движением однообразным, истовым, словно благословляя землю. Дойдя до конца полосы, он набирал из мешка еще зерна и медленно поворачивал обратно, постепенно показываясь из-за холма, – сначала видна была его взлохмаченная голова, потом плечи, а под конец он уже был виден весь в солнечном свете и все тем же благословляющим движением руки разбрасывал семена, которые золотым дождем падали на землю.
Старый ксендз шел все медленнее, иногда останавливался передохнуть и то оглядывался на своих сивок, то наблюдал, как мальчишки камнями сбивали груши с большого дерева. Увидев его, они подбежали гурьбой и, пряча руки за спину, спешили поцеловать рукав его сутаны.
Он погладил всех по головам и сказал наставительно:
– Смотрите, только веток не ломайте, а то на будущий год груш не дождетесь.
– Да мы не груши сбивали, там на дереве гнездо воронье, – отозвался один мальчик, посмелее других.
Ксендз добродушно усмехнулся, пошел дальше и скоро остановился около копавших картофель.
– Бог на помощь!
– Спасибо! – ответили ему хором, и люди, выпрямляясь, стали подходить, чтобы поцеловать руку у своего пастыря.
– Ну что, в нынешнем году послал Господь большой урожай картошки? – сказал он, протягивая мужчинам раскрытую табакерку. Те почтительно и осторожно брали щепотку табаку, но нюхать при нем стеснялись.
– Да, картофель крупный, как булыжник, и много его.
– Ого, значит свиньи вздорожают – будет чем их откармливать.
– Они уже и так дороги: летом много от мора пропало, да и для Пруссии их скупают.
– Правда, правда. А чью это картошку копаете?
– Борынову.
– Хозяина не видно, оттого я и не разобрал, чью.
– Отец с мужиком моим в лес поехали.
– А, это ты, Ганна? Как живешь? – обратился он к молодой миловидной женщине в красном платочке. Руки у нее были испачканы землей, и, чтобы поцеловать руку ксендза, она взяла ее через передник.
– Как там твой парнишка, которого я в жатву крестил?
– Спасибо, хорошо растет и уже лопочет.
– Ну, будьте здоровы.
– Будьте здоровы, ваше преподобие.
Ксендз свернул вправо, к кладбищу, которое находилось по эту сторону деревни, у обсаженной тополями дороги.
А люди молча провожали глазами его высокую, сухощавую, немного сгорбленную фигуру. И только когда он, войдя за низкую каменную ограду, шел уже между могилами к часовне, стоявшей среди желтеющих берез и багряных кленов, языки развязались.
– Лучше его на всем свете не сыщешь, – сказала одна из женщин.
– Еще бы! А ведь его хотели в город взять… Если бы отец и войт не поехали просить епископа, не видать бы нам его!.. Ну, копайте, люди, копайте! До вечера недалеко, а картошки еще совсем мало, – говорила Ганна, высыпая свою корзину на груду картофеля, желтевшую на разрытой земле.
Все усердно принялись за работу и работали молча, слышались только удары мотыг о твердую землю да иногда сухой звон железа о камень. Время от времени то тот, то другой разгибал натруженную спину и, тяжело дыша, смотрел бездумно на ходившего впереди сеятеля, а затем опять принимался копать, вытаскивал из серой земли желтые картофелины и кидал их в стоявшую перед ним корзину.
Здесь работало человек десять – пятнадцать, все больше старухи и коморники, [2]2
Коморник – безземельный крестьянин, обрабатывающий чужие поля.
[Закрыть]а за спинами работавших белели подвешенные на скрещенных жердях холщовые люльки, в которых лежали дети.
– Значит, старуха пошла-таки по миру, – начала Ягустинка.
– Кто? – спросила, поднимаясь, Ганна.
– Да старая Агата.
– Побираться!
– Ясное дело, не на сладкое житье, а за милостыней.
Потрудилась на родню-то, работала без малого целый год, а теперь отпустили ее на вольную жизнь!
– А весною вернется и натащит им всякой всячины – и сахару, и чаю, да и денег принесет. И начнут они ее ублажать, спать положат на кровати, под периной, и работать не дадут, – чтобы отдохнула значит… и тетенькой будут звать, пока все, до последнего гроша у нее не вытянут. А осень придет – так для нее места ни в сенях, ни в хлеву не найдется. Сукины дети, стервы окаянные! – крикнула Ягустинка в таком гневе, что даже лицо у нее потемнело.
– Бедняку, уж известно, всегда ветер в лицо, – вставил один из коморников, старый мужик, тощий и криворотый.
– Копайте, люди, копайте! – подгоняла их Ганка, недовольная этими разговорами.
Но Ягустинка не могла долго молчать. Она посмотрела на стоявшего неподалеку мужика и сказала:
– Пачеси уже старые, волосы у них здорово повылезли!
– А все еще не женаты, – заметила другая женщина.
– И ведь столько девок у нас либо в перестарках сидят, либо уходят в город места искать!
– Вот то-то и есть! А у Пачесей земли целых полвлуки [3]3
Влука – 16 1/2 га
[Закрыть]да еще луг за мельницей.
– Ну да разве мать им позволит жениться!
– Кто же тогда будет ей коров доить, стирать, за всем хозяйством смотреть да за свиньями ходить?
– Они все делают за мать и Ягусю. Ягна-то, как помещичья дочка, знай только наряжается да умывается, в зеркальце глядится и косы заплетает.
– А сама так и смотрит, кого бы к себе в постель пустить! – опять с злобной усмешкой вставила Ягустинка.
– Юзек Банахов к ней сватов засылал – не пошла.
– Ишь ты! Зазналась, проклятая!
– А старуха все только в костеле сидит, молитвенник читает да на богомолье ходит.
– А все-таки она ведьма! Кто, как не она, у Вавжона коров испортил, так что у них молоко пропало? А когда Адамов парнишка у нее в саду сливы рвал, она только какое-то злое слово вымолвила – и у него тут же на голове колтун сделался, да так его скрутило, что не дай господи!
– И как тут Богу на нас не гневаться, когда этакие в деревне сидят!
– По прежним-то временам, когда я еще девчонкой отцовских коров пасла, таких из деревни выгоняли, – подхватила Ягустинка.
– Ну, этих никто не тронет, есть у них заступники…
И, понизив голос до шепота, косясь на Ганку, работавшую впереди, Ягустинка сказала соседкам:
– А первый за них заступник – муж Ганкин. Бегает за Ягной, как кобель.
– Господи помилуй!.. Ну и дела!.. Да что ты говоришь!.. Вот грех какой!.. – зашептались бабы, продолжая копать и не поднимая глаз.
– Да разве он один! Ведь за нею все парни гоняются.
– Девка она красивая, что и говорить! Здоровая, как молодая телка, лицом белая, а глаза синие, что лен в цвету. И сильная – не всякий мужик с ней сладит.
– Ничего не делает, только жрет и спит, так чего же ей пригожей не быть?..
Разговор прервался, надо было ссыпать картофель в кучу. Женщины только изредка переговаривались о том о сем и, наконец, совсем замолкли, пока одна из них не увидела, что из деревни через поле бежит Юзя, дочка Борыны.
Юзя подбежала запыхавшись и уже издали кричала:
– Ганка, беги скорее домой, с коровой что-то приключилось!
– Господи Иисусе! С какой!
– С Пеструхой… Ох, не могу дух перевести!
– А у меня сердце замерло – думала, с моей! – с облегчением сказала Ганна.
– Витек ее только что привел, оттого что лесник выгнал все стадо из рощи, и Пеструха перепугалась, – ведь она стельная… Как пришла, так у самого хлева и повалилась… И пить не пьет, и есть не ест, только ворочается на земле и мычит так, что страх берет!
– А отца дома нет?
– Нет, еще не вернулся. Боже, боже, такая корова! Ведь не раз полный горшок молока давала. Идем же скорее!
– Сейчас, сейчас, я мигом прибегу! – Ганка вынула ребенка из холщовой люльки, надела на него шапчонку с кисточками, завернула в свой передник и торопливо пошла к деревне. Она была так встревожена вестью, что совсем забыла опустить подоткнутую юбку, и открытые до колен ноги белели издали на фоне земли. Юзя бежала впереди.
А люди, копавшие картофель, согнувшись каждый над своим рядом, двигались не спеша, работали ленивее, так как их теперь никто не пилил и не подгонял.
Солнце уже перекатилось на запад и, словно разгоряченное стремительным бегом, ярко пылало, огромным огненным шаром опускаясь за высокий черный лес. А сумрак густел, стлался по бороздам в полях, прятался во рвах, наполнял чащи и медленно разливался по земле. Он гасил и поглощал все краски, и только верхушки деревьев да башенки и крыша костела еще горели в лучах заката.
Люди шли домой с поля. Их голоса, ржанье лошадей, мычанье коров, стук телег все резче звучали в безветренной тишине сумерек.
Уже звонко щебетала "сигнатурка" – самый маленький колокол в костеле, – сзывая к вечерне. Люди останавливались, и шепот молитв, как жалоба опадающих листьев, шелестел во мраке.
С песнями и веселыми криками гнали скот с пастбищ, и стадо, толкаясь, шло по дороге в облаке пыли, из которого по временам выплывали могучие головы и крутые рога. Блеяли овцы, гуси поднимались и стаями летели с лугов. Они тонули в блеске вечерней зари, и только резкие крики выдавали их присутствие в воздухе.
– Жалость какая – ведь эта Пеструха у них стельная была.
– Ну, что их жалеть, не бедняки!
– Так-то оно так, да корову жаль – пропадет она.
– Хозяйки у Борыны нет, вот и идет все прахом.
– А Ганка чем не хозяйка?
– Хозяйка она для себя самой… они с мужем словно жильцы у отца. Только и смотрят, как бы что-нибудь себе урвать, а отцовское добро пускай пес стережет!
– А Юзька еще глупа, от нее толку мало.
– И отчего Борыне не отдать Антеку землю!
– А самому к ним на хлеба идти, так, что ли? Дожил ты до старости, Вавжек, а ума, видно, не нажил! – с живостью возразила Ягустинка. – Ну, нет! Борына еще крепкий мужик, он жениться может. Дурак он будет, если детям землю отдаст!
– Крепок-то он крепок, а все же лет шестьдесят ему есть.
– Небось за него любая девушка пойдет, стоит ему только слово сказать.
– Да он уже двух жен схоронил!
– Ну что ж, дай ему бог и третью пережить! А детям, пока жив, не надо ничего отдавать, ни единого морга, [4]4
Морг – 0.56 га
[Закрыть]ни такого клочка, чтоб можно было ногой ступить! Им только отдай, так они, проклятые, живо отца обчистят, как мои дети – меня! Они его так накормят, что либо в работники нанимайся, либо по миру с сумой иди, если не хочешь с голоду подыхать! Попробуй-ка, отдай все детям, они тебя отблагодарят! Дадут ровнехонько столько, чтобы хватило на веревку или на камень – к шее привязать.
– Люди, по домам пора, темнеет!
– Пора, пора. Солнышко уже зашло.
Все живо собрали мотыги, корзины, котелки от обеда и гуськом пошли по меже, переговариваясь о том о сем. Только старая Ягустинка все еще с азартом ругала своих детей, а потом уже и весь свет.
А рядом какая-то девчонка гнала свинью с поросятами и тоненьким голоском пела:
Эх, не ходи ты рядом с возом,
Не держись за колесо!
Эх, не целуй ты парня в губы,
Хоть он и просит горячо!
– Тише, глупая! Визжит, словно с нее шкуру дерут!
II
На дворе Борыны, окруженном с трех сторон службами, а с четвертой – садом, который отделял его от дороги, уже собралось много народу. Несколько женщин суетились около большой, рыжей, с белыми пятнами коровы, лежавшей у хлева на куче навоза.
Старый пес с облезлыми боками, прихрамывая, бегал вокруг коровы, обнюхивал ее, лаял и то кидался на улицу и разгонял детей, залезших на плетень и с любопытством заглядывавших во двор, то подбегал к свинье, которая развалилась на земле под крыльцом и тихо кряхтела, потому что ее сосали маленькие белые поросята.
Наконец прибежала запыхавшись Ганка и, припав к корове, стала ее гладить по морде и по голове.
– Пеструха, бедная ты моя Пеструшечка! – слезливо приговаривала она, а потом заплакала уже навзрыд, горестно причитая.
А соседки предлагали все новые и новые средства: корове вливали в горло то раствор соли, то молоко с растопленным воском от освященной свечи. Кто-то советовал мыло с сывороткой, кто-то кричал, что надо ей кровь пустить. Но корове ничто не помогало, она вытягивалась все больше, по временам поднимала голову и протяжно, жалобно мычала, словно умоляя спасти ее. Ее красивые глаза с розоватыми белками все больше мутнели, тяжелая рогатая голова падала в изнеможении, и она только высовывала язык и лизала руки Ганке.
– А, может, Амброжий помог бы чем-нибудь ей? – сказала одна из баб.
– Правда, он всякие болезни лечит, – подхватили другие.
– Сбегай-ка, Юзя! Он, должно быть, в костеле, к вечерне уже звонили… Господи, отец приедет, крику-то будет!.. А разве мы виноваты! – плакалась Ганка.
Она села на пороге хлева, сунула захныкавшему ребенку белую, полную грудь и с невыразимой тревогой все поглядывала то на издыхающую корову, то через плетень на дорогу.
Не прошло и пяти минут, как примчалась Юзя, крича, что Амброжий уже идет.
И действительно, сразу за ней пришел чуть не столетний старик, прямой как свеча, хотя вместо одной ноги у него была деревяшка и шел он, опираясь на палку. Лицо у Амброжия было серое, худое и сморщенное, как залежавшийся до весны прошлогодний картофель, бритое, все в шрамах. Он был без шапки, и белые, как молоко, волосы космами падали на лоб и затылок.
Он подошел к корове и тщательно ее осмотрел.
– Ого! Вижу, что будете есть свежее мясо.
– Да вы ей помогите, вылечите, – ведь она триста злотых стоит и стельная! Помогите же ей! О господи Иисусе! – закричала Юзя.
Амброжий вынул из кармана острый нож, потер его о голенище, посмотрел острие на свет и вскрыл Пеструхе артерию под брюхом. Но кровь не брызнула, а потекла медленно, черная, пенистая.
Все стояли вокруг, нагнувшись, и смотрели, затаив дыхание.
– Поздно! Видите, дух испускает скотина, – сказал Амброжий торжественно. – Должно быть, заногтица, а может, и что другое. Надо было звать сразу, как захворала… Ох, уж эти мне бабы: только реветь горазды, а когда надо дело делать, блеют, как овцы!
Он презрительно сплюнул, обошел корову кругом, заглянул ей в глаза, внимательно посмотрел язык, потом вытер окровавленные руки об ее мягкую лоснящуюся шерсть и собрался уходить.
– Ну, на эти похороны звонить вам не буду – сами в горшки зазвоните.
– Отец с Антеком! – крикнула вдруг Юзя и выбежала на улицу встречать, так как с другой стороны озера уже слышался тяжелый стук и в облаке пыли, розовой от вечерней зари, чернела длинная телега.
– Тато, Пеструха у нас околевает! – закричала она, подбегая к отцу, – он уже сворачивал на эту сторону озера. Антек шел за телегой и поддерживал длинную сосну, которую они везли из леса.
– Не мели ерунды! – крикнул Борына, подгоняя лошадей.
– Амброжий ей кровь пустил – не помогло… Воск топленый в горло лили – и ничего… И соль… ничего! Должно быть, заногтица… Витек говорит, что лесник выгнал их из рощи! И Пеструха сразу, как он ее домой привел, свалилась и стала стонать.
– Пеструха, самая лучшая корова! А чтоб вас скрючило, окаянных, хорошо же вы мое добро бережете! – Борына бросил вожжи сыну и с кнутом в руке побежал вперед.
Увидев его, женщины расступились, а Витек, что-то спокойно мастеривший у крыльца, обомлел от страха и стремглав умчался в сад. Даже Ганка поднялась и стояла на пороге, растерянная, встревоженная.
– Загубили мне скотину! – закричал старик, осмотрев Пеструху. – Триста злотых в болото брошено! Как к миске – так их, проклятых, хоть отбавляй, а беречь добро некому! Этакая корова, этакая корова! Выходит, человеку из дому нельзя и шагу ступить – только отлучишься, сейчас какая-нибудь беда и убыток!
– Да ведь я от самого полудня в поле была, на картошке, – тихо оправдывалась Ганка.
– Разве ты когда что увидишь! – крикнул Борына яростно. – Разве ты за мое добро постоишь! Ведь не корова, а клад, такую не у всякого помещика найдешь!
Он причитал все горестнее, ходил вокруг коровы, пробуя поднять ее. Он тянул ее за хвост, смотрел в зубы, но Пеструха дышала хрипло, все тяжелее, кровь из надреза уже не текла, а запеклась черными сгустками. Было ясно, что животное издыхает.
– Делать нечего, придется дорезать, хоть что-нибудь выручишь, – сказал, наконец, Борына. Он принес из сарая косу, наточил ее на камне, стоявшем под навесом, скинул кафтан, засучил рукава рубахи и принялся за дело.
Ганка и Юзька громко заплакали, когда Пеструха, словно почуяв смерть свою, с усилием подняла голову, глухо замычала и… повалилась с перерезанным горлом, дрыгая ногами.
Пес слизывал застывавшую на воздухе кровь, потом прыгнул в одну из картофельных ям и залаял на лошадей, стоявших с телегой у плетня, где их оставил Антек, равнодушно наблюдавший, как отец резал корову.
– Не реви, дура! Не наша беда, корова-то отцовская! – сердито сказал он жене и принялся распрягать лошадей, которых Витек затем повел за гривы в конюшню.
– А картошки в поле много? – спросил Борына, моя руки у колодца.
– Порядочно. Мешков двадцать будет.
– Надо нынче свезти.
– Сами и возите, а я никак спину не разогну, ног под собой не чую… Да и коренник захромал.
– Юзька, кликни с поля Кубу, пусть кобылу заложит да картошку нынче еще свезет. А то как бы дождем ее не намочило!
Его все еще разбирали злость и досада, он то и дело останавливался подле коровы и яростно ругался, ходил по двору, заглядывал в хлев, в амбар, под навес и сам не знал, чего ищет – так сильно его грызла мысль о потере.
– Витек! Витек! – позвал он и стал уже снимать широкий ремень, которым был подпоясан. Но мальчик не показывался.
Соседи разошлись, понимая, что такая неприятность и убыток должны кончиться расправой, на которую Борына был скор. Но старик сегодня ограничился руганью и вошел в избу.
– Ганка, есть давай! – крикнул он снохе в открытое окно и пошел на свою половину.
Изба была обыкновенная деревенская, разделенная пополам просторными сенями. Четырехоконным фасадом она была обращена в сад и на дорогу, а задней стеной – во двор.
Одну половину – окнами в сад – занимали Борына и Юзя, на другой помещались Антек с семьей. Работник и пастушонок ночевали в конюшне.
В избе было темновато, потому что небольшие оконца, заслоненные карнизом крыши и деревьями, пропускали мало света, да и на дворе уже смеркалось. Поблескивали стекла образов, которые длинным рядом темнели на выбеленных стенах. Изба была просторная, но низко над головой нависали массивные балки почерневшего потолка и вся она до такой степени была загромождена мебелью, что только около большой печи, у стены, выходившей в сени, оставалось немного свободного места.
Борына разулся и ушел в чулан, прикрыв за собой дверь. Он отодвинул доску от оконца, и кроваво-красный свет заката залил комнатку.
Здесь было полно всякой рухляди и хранились хозяйственные запасы. На протянутых поперек чулана шестах висели тулупы, полосатые и красные шерстяные юбки, белые сукманы. [5]5
Сукмана – сермяжный кафтан
[Закрыть]На полу лежали мотки серой пряжи, клубки грязной овечьей шерсти, мешки с пером.
Борына достал белый кафтан и красный пояс, потом долго искал чего-то в бочках с зерном и в углу под грудой старых ремней и железа, пока не услышал, что Ганка вошла в соседнюю комнату. Тогда он опять задвинул оконце доской, но долго еще рылся в зерне.
А в комнате на столе уже дымилась еда. Из котелка со щами шел запах свежего сала, как и от стоявшей рядом внушительной сковороды с яичницей.
– Где Витек пас коров? – спросил Борына, отрезая себе толстый ломоть хлеба от каравая величиной с решето.
– В панской роще, и лесник его оттуда погнал.
– Окаянные, извели мне корову!
– Испугалась она, должно быть, а с перепугу у нее что-то внутри перегорело…
– Сукины сыны эти помещики! Пастбища – наши, так и в бумагах написано саженными буквами, а он постоянно выгоняет нашу скотину и твердит, что это его роща.
– Других тоже выгнали, а мальчишку Валько лесник так избил, так избил!..
– Эх! В суд бы их или к комиссару! Этой корове цена триста злотых, как одна копейка!
– Правда, правда! – поддакивала сноха, безмерно довольная тем, что свекор смягчился.
– Скажешь Антеку, чтобы как только картошку привезут, за корову принимались: надо ее ободрать да тушу разделать. Как приду от войта, [6]6
Войт – волостной старшина.
[Закрыть]подсоблю им. Пусть ее к балке подвесит, чтобы не растащили собаки.
Он быстро поел и встал, собираясь переодеваться, но так отяжелел, им овладела такая усталость и сонливость, что он тут же повалился на кровать, чтобы немного вздремнуть.
А Ганка ушла на свою половину и, хлопоча по хозяйству, то и дело высовывалась в окно поглядеть на мужа, который ужинал один на крыльце. Он, как всегда, чинно и неторопливо хлебал щи ложка за ложкой и по временам оглядывался на озеро. Заходило солнце, на воде играла золотисто-пурпурная радуга, и сквозь огненные круги, словно белые облачка, проплывали крикливые гуси, сея клювами капельки воды, как нити кровавого жемчуга.
В деревне начиналась суета, как в муравейнике. На дороге, по обе стороны озера, беспрестанно слышался грохот телег, поднималась пыль, мычали коровы и, входя по колена в воду, пили не спеша, поднимали тяжелые головы, а по их широким мордам, как нитки опалов, сбегали тонкие струйки воды.
Откуда-то с другого берега долетала трескотня вальков – это бабы стирали белье – и глухой монотонный стук цепов на чьем-то гумне.
– Антек, наколи-ка дров, у меня уже сил нет, – попросила Ганка несмело, с опаской, так как Антеку ничего не стоило обругать, а то и поколотить ее.
Он даже не ответил, как будто не слышал, а повторить свою просьбу Ганка не решилась и сама пошла колоть дрова. Антек, злой, сильно утомленный работой в течение целого дня, молча смотрел через озеро на большой дом, светившийся белыми стенами и стеклами, в которые било заходящее солнце. Кусты красных георгин выглядывали из-за каменного забора и ярко пылали на фоне стен, а перед домом, то в садике, то во дворе, мелькала высокая фигура – лица нельзя было разглядеть, потому что она каждую минуту скрывалась в сенях или под деревьями.
– Спит, словно помещик, а ты работай на него, как батрак, – злобно проворчал Антек, когда храп отца стал слышен даже на крыльце.
Он вышел во двор – еще раз посмотреть на корову.
– Хоть корова отцовская, а все же и нам убыток, – сказал он жене. Ганка, бросив колоть дрова, шла помогать Кубе, который только что привез картофель с поля.
– Ямы-то еще не почищены! Придется в овин ссыпать.
– А в овине отец велел вам с Кубой корову ободрать да разрубить.
– Хватит места и для коровы и для картошки, – пробормотал Куба, открывая настежь двери овина.
– Я ему не мясник, чтобы корову обдирать! – огрызнулся Антек.
И больше они уже не разговаривали. Слышен был лишь грохот сыпавшегося на землю картофеля.
Солнечный свет померк; вечерело. Только на западе еще пылало зарево цвета крови и тусклого золота, и от него на озеро сыпалась медная пыль, а вода тихо переливалась красноватой чешуей и сонно журчала.