Текст книги "Мужики"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 64 страниц)
– Отец! – крикнул Антек и вскочил с лавки, но тотчас опять с размаху сел на место, потому что Ганка схватила его за пояс. Старик грозно посмотрел на него, перекрестился, кончив есть, и, уходя в избу, сказал твердо:
– В нахлебники к тебе не пойду, нет!
Сразу после обеда все разошлись, только Антек сидел на крыльце и о чем-то думал. Куба, пустив лошадей пастись в клевер за ригой, лег под стогом вздремнуть, но сон не приходил. Ему не давала покоя мысль, что, будь у него ружье, он мог бы настрелять много птиц, даже и зайцев, и каждое воскресенье носил бы его преподобию.
"Ружье мог бы сделать кузнец – вот он смастерил леснику такое, что, как пальнет в лесу, по всей деревне слышно!..
Механик, черт его дери! Но за такое ружье он рублей пять спросит! – размышлял Куба. – Откуда же их взять? Зима идет, тулуп надо покупать, сапоги тоже до святок не выдержат… Правда, за хозяином еще десять рублей и портки да рубаха… Тулуп можно купить рублей за пять… нет, короток будет… Сапоги – три рубля. Да и шапка пригодилась бы… Его преподобию надо рубль отнести на помин души родителей… Эх, черт – так ничего и не останется!.."
Он плюнул и стал выбирать из кармана последние крошки табаку. И вдруг нащупал деньги, о которых забыл во время обеда.
– А вот и есть денежки, есть! – Спать совсем расхотелось. Из корчмы долетали далекие слабые звуки музыки и эхо чьих-то голосов.
– Пляшут, черти, водочку пьют, папиросы курят! – вздохнул Куба и опять лег ничком. Глядя на стреноженных лошадей, которые сбились в кучу и кусали друг друга, он думал о том, что надо и ему вечером сходить в корчму, купить себе табаку и хоть одним глазком поглядеть, как люди веселятся. Он то и дело вынимал из кармана свои деньги и любовался ими, поглядывал на солнце, но оно стояло еще высоко и сегодня что-то медленно двигалось к западу, словно тоже хотело немного отдохнуть в воскресенье. А Кубу так потянуло в корчму, что он беспокойно ворочался с боку на бок и даже кряхтел от нетерпения. Но сейчас идти нельзя было, потому что из-за риги вышли Антек и Ганка и пошли межою в поле.
Антек шел впереди, а за ним Ганка с мальчиком на руках. Они изредка обменивались словом-двумя и шли медленно. Антек несколько раз нагибался и трогал рукой стебельки всходов.
– Хороши! Густые, как щетка, – сказал он, оглядывая тот участок, который он засевал для себя, отрабатывая за это отцу.
– Хороши, хороши, а у отца лучше – как лес, всходит! – заметила Ганка, глядя на соседние полосы.
– У него земля лучше унавожена.
– Были бы у нас три коровы, так и мы землю больше подкормили бы.
– Да… хорошо бы и лошадку свою…
– И приплод был бы на продажу. А так что? У отца каждая мелочь, каждая соломинка на счету, больно он всем дорожится!
– И всем нас попрекает!
Разговор оборвался. Горькая обида затопила им сердца гневом, тоской, глухим, болезненным возмущением.
– И всего-то моргов восемь нам досталось бы! – невольно вырвалось у Антека.
– Да, не больше. Ведь тут и Юзька, и Кузнецова жена, и Гжеля, и мы, – перечисляла Ганка.
– Кузнецу можно деньгами выплатить и оставить себе хату и пятнадцать моргов.
– А чем выплатишь? – Ганка даже застонала от острого чувства бессилия, и слезы потекли по ее щекам, когда она обвела глазами поля свекра: земля – чистое золото, тут и пшеницу, и рожь, и ячмень, и свеклу сеять можно! Такое богатство, и все оно чужое, чужое!..
– Не реви, дура, все же тут восемь моргов наших.
– Хоть бы половину только, да хату, да вон то поле, что под капустой, – указала она налево, в сторону лугов, где голубели длинные гряды капусты. Они свернули туда.
Сели на краю луга под кустами, и Ганка стала кормить заплакавшего ребенка, а Антек скрутил папиросу и закурил, хмуро глядя прямо перед собой.
Он не говорил с женой о том, что его грызло, что жгло ему сердце, как горячий уголь, – не умел сказать, да она и не поняла бы его.
Известное дело, баба, что она понимает? Живет себе, как та тень, что бежит за человеком… Хозяйство, дети да кумушки – вот для нее и весь свет! Все они таковы, – с горечью думал Антек. На душе у него было тяжело. – Вот этой птице, что летает над лугом, – и той лучше, чем иному человеку. Какие у нее заботы! Летает себе да поет, а Господь засевает для нее поля – только собирай и кормись!
– А денег у отца разве нет? – начала Ганка.
– Откуда же?
– Да он Юзьке такие кораллы привез, что корову можно бы на эти деньги купить. И Гжеле постоянно посылает через войта…
– Посылать-то он посылает, – отозвался Антек рассеянно, думая о другом.
– Так это же всем нам обидно! А одежу, что осталась от покойницы матери, в сундуке гноит и взглянуть на нее не дает… Там юбки-то какие, и платки, и чепцы, и бусы…
Ганка долго перечисляла все добро, хранившееся в сундуке, изливала свои обиды, горести и надежды, а Антек упорно молчал. Наконец, потеряв терпение, она ткнула его в плечо.
– Спишь, что ли?
– Нет, слушаю. Мели, мели – может, тебе от этого полегчает. А как кончишь – скажи…
Ганка расплакалась – она была слезлива, да и очень у нее накипело на душе. Стала корить мужа, что он говорит с нею, как с девкой какой-нибудь, что ему и дела нет до нее и детей. Допекла его так, что Антек вскочил и крикнул с злой насмешкой: – Поголоси, поголоси еще, авось вороны услышат и пожалеют тебя! – Он указал глазами на летавших над лугом ворон, нахлобучил шапку и, широко шагая, пошел обратно в деревню.
– Антек! Антек! – звала Ганка жалобно, но он не обернулся.
Ганка завернула малыша и, плача, пошла домой. Горько ей было: не с кем и поговорить, некому пожаловаться на долю свою. Живешь затворницей какой-то, даже к соседям нельзя сходить и душу отвести. Показал бы ей Антек соседей! Сиди всегда дома, да работай не покладая рук, да угождай всем, а никогда доброго слова не услышишь! Другие бабы ходят в корчму и на свадьбы… а ее Антек… да разве на него угодишь? Иногда бывает такой добрый да ласковый, хоть веревки из него вей, а потом опять по целым неделям слова от него не добьешься, и не взглянет – молчит и все о чем-то думает… Правда, есть о чем подумать! Разве не пора старику переписать на них землю и жить при детях на покое! Уж как бы она ему угождала – больше, чем отцу родному!
Она хотела подсесть к Кубе, но тот притворился спящим, хотя солнце светило ему прямо в глаза. Только когда Ганка зашла за амбар, он встал, стряхнул с себя соломинку и стал крадучись пробираться садами к корчме: лежавшие в кармане деньги не давали ему покоя.
Корчма стояла на краю села, за домом ксендза, в начале обсаженной тополями дороги.
Народу в корчме было еще мало. Музыканты время от времени бренчали, но никто не танцевал, так как было слишком рано. Молодежь предпочитала слоняться по саду или стоять у входа и у стен, где на свежих, еще желтых бревнах сидели много девушек и женщин. А просторная изба с закопченным потолком была почти пуста. Красные предзакатные лучи так слабо проникали сквозь маленькие, тусклые от табачного дыма оконца, что только на грязном полу лежала полоска света, а в углах избы царил мрак. За столами у стены сидели какие-то люди, – Куба не разглядел, кто такие.
Только Амброжий с бутылкой в руках и костельный служка стояли у окна, выпивали и беседовали.
– Вишь, пляшут, как мухи на смоле! Эй, Евка, да шевелись же! Таскалась, видно, где-то ночью, а теперь спишь на ходу! Томек! А ну, живее! Или ты горюешь о той муке, что продал Янкелю? Не бойся, отец еще не знает!.. Гуляй, Марыся, гуляй с новобранцами, да уже сразу зови меня в кумы…
Так Ягустинка задевала по очереди всех танцоров. У нее был язык без костей, да и злилась она на весь свет за то, что ее обидели родные дети и приходится на старости лет ходить на поденку. Но ей никто не отвечал, и она, накричавшись вдоволь, ушла за перегородку, где сидели кузнец, Антек и несколько молодых мужиков.
Здесь с черного потолка свисала лампа и тускло-желтым светом озаряла растрепанные русые головы. Мужики сидели, облокотясь на стол, и смотрели на кузнеца, а тот, весь красный, перегнувшись к ним, тихо говорил что-то, размахивая руками и иногда стуча кулаком по столу.
Басы гудели, как шмель, залетевший со двора. Порой вдруг жалобно взвизгивала скрипка, словно птица, подманивающая подругу, или рокотал бубен… но музыка тотчас обрывалась.
Куба подошел прямо к прилавку, за которым сидел Янкель в ермолке и без кафтана, так как было очень жарко. Поглаживая седую бороду и качаясь, он молился, нагнувшись над книгой так низко, что глаза почти касались страниц.
Куба переминался с ноги на ногу, раздумывал, пересчитывал деньги, скреб затылок, – и стоял до тех пор, пока Янкель не взглянул на него и, продолжая качаться и молиться, забренчал раз-другой рюмкой о рюмку.
– Полкварты только крепкой! – сказал, наконец, Куба.
Янкель молча отмерил водку, а левую руку протянул за деньгами.
– В посудину? – спросил он, смахнув в ящик позеленевшие медяки.
– Ясно, не в сапог!
Куба отошел к самому краю прилавка, выпил первую рюмку, сплюнул и обвел глазами корчму. Выпил другую, посмотрел бутылку на свет, со стуком поставил ее на прилавок.
– Дайте-ка еще полкварты и махорки, – заказал он уже смелее. От водки по телу разлилась приятная теплота, и он почувствовал необычайный прилив сил.
– Что, Куба, жалованье получил?
– Где там… Новый год нынче, что ли?
– Может, рисовой подлить?
– Нет… не хватит… – Он пересчитал деньги и с грустью посмотрел на бутылку с рисовой водкой.
– В долг дам – разве я тебя не знаю?
– Не надо. В долг возьмешь, без сапог уйдешь, – резко ответил Куба.
Все-таки Янкель поставил перед ним бутылочку рисовой водки.
Куба отказывался и даже собрался уходить, но проклятая рисовая так благоухала, что у него в носу защекотало. Куба – больше не крепился и выпил не раздумывая.
– В лесу заработал? – терпеливо допытывался Янкель.
– Нет, не в лесу. Наловил в силки шесть штук куропаток да отнес его преподобию, и он мне дал за них злотый.
– Злотый за шесть штук! А я бы за каждую дал по пятаку!
– Да разве евреи едят куропаток? – удивился Куба.
– Уж это не твоя забота. Ты только принеси побольше, и получишь прямо в руки по пятаку за штуку. И спирту поставлю! Ну как, по рукам?
– И заплатишь по целому пятаку?
– Я слов на ветер не бросаю. Сказано – заплачу! За те шесть штук ты бы у меня получил не одну кварту чистой, а две кварты рисовой, и селедку, и булку, и пачку махорки… понял, Куба!
– А как же! Две кварты рисовой, и селедку, и… Что я, скотина, что ли, безмозглая, как не понять!.. четыре полкварты… и махорка… и булка… и целая селедка…
Выпитая водка уже немного туманила Кубе голову.
– Принесешь, значит?
– Четыре полкварты… селедка и… Принесу! Эх, было бы у меня ружье!.. – сказал Куба вдруг, несколько отрезвев, и опять начал вслух рассчитывать: – Тулуп, скажем, рублей пять. Сапоги нужно… на них надо положить рубля три… нет, не хватит! За ружье кузнец спросит пять рублей, не меньше – как с Рафала… Нет!..
Янкель быстро сделал расчет мелом на прилавке и сказал ему на ухо:
– А козулю ты, Куба, мог бы застрелить?
– Из кулака не застрелю. А из ружья отчего не застрелить?
– Да ты стрелять умеешь?
– Ты, Янкель, еврей, вот и не знаешь, а в деревне все знают, что я с панами в лес ходил воевать, там-то мне и ногу прострелили… Как же так, не умею?
– Я тебе дам ружье, и порох дам, все, что требуется. А ты все, что застрелишь, будешь носить мне! За козулю дам целый рубль… слышишь, рубль! За порох вычту по пятнадцати копеек со штуки… А за то, что ружьем пользоваться будешь, – ведь оно портится, – принесешь мне, Куба, четвертку овса…
– Рубль за козулю… А с меня, значит, пятнадцать копеек за порох… Целый рубль!.. Это сколько же выходит?
Янкель опять высчитал ему все подробно.
– Овса? Не отнимать же мне его у лошадей! – Только это одно остановило Кубу.
– Зачем у лошадей? У Борыны есть овес и в другом месте.
– Так это что же… – Куба выпучил глаза и соображал.
– Все так делают. А откуда у парней деньги берутся, как ты думаешь? Каждому надо и махорки, и водки рюмочку, и потанцевать охота в воскресенье. Откуда же им взять?
– Как же так?.. Вор я, по-твоему, что ли? – закричал вдруг Куба громко и с такой силой стукнул кулаком по прилавку, что рюмки подскочили.
– Ну, ну, шуметь тут нечего! Заплати и ступай себе ко всем чертям!
Но Куба не заплатил и не ушел – деньги все были истрачены, и он еще задолжал Янкелю. Вспомнив об этом, он навалился на прилавок и опять начал вслух рассчитывать, а Янкель смягчился и налил ему еще порцию – на этот раз чистой рисовой – а про овес ничего больше не говорил.
Тем временем на дворе стемнело, и в корчму наплывало все больше и больше народу. Зажгли лампы, музыка заиграла веселей, говор становился громче. Посетители толпились у стойки, у стен, да и посреди избы, калякали о том о сем, советовались, жаловались, а кое-кто выпивал с приятелями, но таких было мало, – сюда сегодня приходили не пьянствовать, а потолкаться среди знакомых, послушать музыку, узнать новости. В воскресенье и отдохнуть можно, и посудачить, да и выпить рюмочку с кумовьями не грех – лишь бы по-хорошему, без ругани, – это сам ксендз не запрещает. Ведь и скотине после трудов отдохнуть полагается.
За столами уселись мужики постарше и несколько женщин, которые в своих красных юбках и платках напоминали распустившиеся мальвы. Все говорили разом, и корчма зашумела, как лес. Топот ног напоминал стук цепов на току, скрипки задорно пели: "А за мной кто побежит, побежит, побежит!"
И басы в ответ стонали: "Я бегу, я бегу!", а бубны так и заливались и сыпали дробью.
Танцующих было немного, но они притопывали так крепко, что половицы скрипели, столы дрожали, на них звенели бутылки, опрокидывались рюмки.
И все-таки особого веселья не чувствовалось, – не было повода к нему, как на свадьбе или сговоре. Танцевали от нечего делать, для забавы, чтобы поразмять ноги и спины. Только парни, которым к концу осени предстояло идти в солдаты, плясали и пили с горя, вспоминая, что их угонят на чужбину, в далекий незнакомый свет.
Громче всех орал брат войта, а на него глядя, и другие – Мартин Бялек, Томек Сикора и Павел Борына, двоюродный брат Антека. (Антек тоже пришел, но сегодня он не танцевал, а сидел за перегородкой с кузнецом и другими), и Франек, работник с мельницы, невысокий, коренастый и кудрявый парень, первый говорун, задира и насмешник, до того падкий на девушек, что физиономия у него частенько бывала в синяках и царапинах. В этот вечер Франек сразу нализался. Он стоял у прилавка с толстой Магдой, служанкой органиста, беременной на шестом месяце. Ксендз уже отчитывал его с амвона за Магду и настаивал, чтобы он на ней женился, но Франек и слышать об этом не хотел. Ему, мол, осенью в солдаты идти, так до бабы ли ему тут!
Сейчас Магдуся тащила его в угол, к лежанке, и что-то говорила плачущим голосом, а он в ответ только твердил:
– Дура! Я за тобой не бегал… За крестины заплачу и тебе рублишко брошу, если пожелаю!
Он был уже сильно пьян и толкнул Магду так, что она шлепнулась на лежанку подле Кубы, который уже спал, спустив ноги на пол. Там она и осталась и тихонько всхлипывала, а Франек опять пошел пить и приглашать девушек на танцы. Дочки богатеев не шли танцевать с ним: рабочий на мельнице – тот же батрак. Да и девушки победнее гнали Франека от себя, от того что он был пьян и во время танцев безобразничал. В конце концов Франек плюнул и пошел целоваться с Амброжием и мужиками, которые охотно угощали его, надеясь, что он за это пораньше смелет их зерно на мельнице.
– Пей, Франек, и смели ты мое поскорее, а то жена мне все уши прожужжала – у нее ни горсточки муки на клецки.
– А моя целый день шумит из-за крупы!
– А нам отруби нужны для поросенка!
Франек пил, обещал и громогласно хвастался, что на мельнице все только им одним и держится, что мельник должен его слушаться, потому что иначе он, Франек – ого! Он знает такие штуки, от которых в ларях заведутся черви… он только дунет на озеро – и вода высохнет, и рыбы передохнут, а захочет – мука так испортится, что из нее не испечешь и лепешки!
– Попробовал бы ты мне такое сделать, я бы твою баранью голову ощипала! – крикнула Ягустинка, которая подсаживалась ко всякой компании. Пить она не пила, у нее редко водилась лишняя копейка, но ведь могло случиться, что кум или свояк поставит ей полкварты, потому что все боялись ее злого языка. Вот и Франек, хоть и был пьян, струхнул и сразу замолчал: Ягустинке было известно кое-что о том, как он хозяйничает на мельнице. А она, уже немного захмелев, подбоченилась, притопывала в такт музыке и покрикивала…
– Истинную правду говорю, это написано в газете черным по белому. На свете люди живут не по-нашему. Нет! – говорил между тем кузнец. – А у нас как? Помещик над тобой хозяин, ксендз – начальство, урядник – начальство, а ты только работай и с голоду подыхай, да каждому низко кланяйся, чтобы в морду не дали.
– А земли мало, скоро и по одной полосе на человека не хватит!
– Зато у помещика одного больше, чем у двух деревень вместе!
– В суде вчера говорили, что будут раздавать новые наделы.
– А чью же это землю? Откуда?
– Как это чью? Известно, помещичью.
– Ишь ты! А разве вы ее помещикам дали, что отобрать хотите? Чужим добром распоряжаться вздумали! – крикнула Ягустинка, со смехом нагибаясь к ним.
– Там они сами у себя правят, – продолжал кузнец, пропуская мимо ушей слова Ягустинки. – И все в школах учатся. Дома у них – что усадьбы, и живут, как господа.
– Где это так? – спросила Ягустинка у Антека, сидевшего рядом.
– В теплых краях.
– А коли там такая благодать, отчего же кузнец туда не едет, а!.. Брешет он, шельма, морочит вас, а вы, дураки, верите! – воскликнула она запальчиво.
– Добром вам говорю, Ягустина, уходите, откуда пришли!..
– Не пойду! Корчма для всех, и я за свои три гроша тоже гость не хуже тебя! Учитель какой выискался! Начальству угождает, перед помещиком за версту шапку скидает, а эти ему верят! Краснобай! Знаю я…
Договорить она не успела: кузнец крепко взял ее за плечи, ногой отворил дверь и вытолкнул ее в переднюю комнату, где она и растянулась на полу.
Однако Ягустинка не рассердилась и, вставая, сказала весело:
– Силен, чертов сын, как лошадь! Вот бы мне такого в мужья!
Все дружно захохотали, а она ушла из корчмы, тихо ругаясь.
Корчма уже пустела, музыканты перестали играть, люди расходились по домам или долго стояли группами на улице, потому что вечер был теплый и лунный. Только рекруты все еще сидели в корчме, пили до бесчувствия и орали, да пьяный Амброжий, пошатываясь, ковылял посреди дороги и громко распевал.
Вышли во главе с кузнецом и сидевшие за перегородкой.
Через некоторое время Янкель начал тушить лампы; тогда уже и рекруты выбрались на улицу и, взявшись под руки, побрели в деревню. Всю дорогу они горланили песни, а собаки лаяли им вслед, и то и дело кто-нибудь выглядывал из избы.
Куба так крепко уснул на лежанке, что пришлось Янкелю его будить. Но парень не хотел вставать, брыкался, махал кулаками и бурчал:
– Теперь всю жизнь буду спать, сколько захочу… я сам себе хозяин! А ты – рыжий парх!
Ведро воды помогло – Куба встал и немного протрезвился. Со страхом и удивлением узнал он, что пропил целый рубль и задолжал Янкелю.
– Как же это?.. Две полкварты рисовой… целая селедка… махорка… да еще две полкварты… так уже и целый рубль? Постой! Два… – у него голова шла кругом.
В конце концов Янкель все-таки убедил его, и они договорились насчет ружья, которое еврей должен привезти ему с ярмарки. Чтобы спрыснуть сделку, Янкель угостил его спиртом.
Только принести овес Куба наотрез отказался:
– Отец вором не был, и сын вором не будет.
– Ладно, ступай себе, спать пора. А мне еще надо помолиться.
– Скажи пожалуйста! К воровству подговаривает, а сам молиться будет! – бормотал Куба, бредя домой. Он все еще пытался припомнить и сообразить – никак не верилось, что мог пропить целый рубль.
Но на воздухе Кубу еще больше развезло, он пошатывался и, натыкаясь то на заборы, то на бревна, лежавшие кое-где перед избами, громко бранился:
– Чтоб вас скрючило, лодыри проклятые! Всю дорогу загородили! Не иначе, как перепились, безобразники! Мало ксендз их отчитывал…
Тут он вдруг остановился и долго силился сообразить что-то. Наконец, его озарило, и он почувствовал такую скорбь и раскаяние, что, осмотревшись, нагнулся, ища чего-нибудь твердого… но тут же забыл о своем намерении и стал рвать на себе волосы, колотить себя по щекам и выкрикивать:
– Ах ты пьяница, свинья очумелая! Вот потащу тебя к его преподобию, пускай осрамит тебя перед всем народом, пусть все знают, что ты пес и пьяница, что пропил целый рубль… что ты хуже скотины!..
И вдруг так ему стало себя жалко, что он сел на дороге и горько заплакал.
Огромная яркая луна плыла в темных просторах неба, и кое-где серебряными гвоздями сверкали редкие звезды!
Туман серой тонкой пряжей тянулся над деревней и укрывал озеро. Бездонная тишина осенней ночи обнимала деревню, и только изредка нарушали ее песни возвращавшихся из корчмы да собачий лай.
А на улице перед корчмой Амброжий все еще качался из стороны в сторону и без устали, без передышки пел, пока не протрезвился:
Ох, Марысь, моя Марысь,
И кому ты пиво варишь?
Кому же ты пиво варишь.
Ой, Марысь, моя Марысь!