Текст книги "Мужики"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 64 страниц)
– Тише, кузнец с урядником едут! – шепотом сказал Матеуш.
Все оглянулись на дверь. В самом деле, вошел кузнец под руку с урядником. Оба уже порядком подвыпили и, грубо растолкав народ, ринулись прямо к стойке. Впрочем, там они постояли недолго, Янкель увел их за перегородку.
– Это они у войта на крестинах так угостились.
– А войт сегодня крестины справляет? – спросил Антек.
– Да. Старики наши там и сидят. Солтыс с Бальцерковой в кумовья позваны, потому что Борына чего-то рассердился и не захотел, – рассказывал Плошка.
– А это кто такой? – воскликнул вдруг Бальцерек.
– Это пан Яцек, брат помещика из Воли, – объяснил Гжеля, и все даже привстали, чтобы поглядеть на него. Пан Яцек медленно пробирался в толпе и кого-то искал глазами, пока не наткнулся на Бартека с лесопилки, и пошел с ним туда, где сидели репецкие.
– Чего ему здесь надо?
– Да ничего, наверное. Он все ходит по деревням, с мужиками толкует, иной раз поможет кому-нибудь. И на скрипке играет, девушек песням учит. Говорят, он свихнулся малость.
– Ну, кончай же, Гжеля, договаривай, коли начал!
– Это насчет леса? Мой совет таков: в этом деле на стариков полагаться нельзя, обязательно все испортят.
– Есть только одно средство: как начнут наш лес рубить, идти всей деревней и разогнать их, не подпускать к лесу до тех пор, пока помещик с нами не сговорится! – сказал Антек решительно.
– Это самое постановили у Клемба.
– Постановили, да не сделают: кто за ними пойдет?
– Хозяева пойдут.
– Не все.
– Если Борына поведет, так все пойдут.
– Да неизвестно еще, захочет ли Мацей!
– А не захочет, так Антек поведет! – запальчиво крикнул Бальцерек.
Все его горячо поддержали, один только Гжеля был против. Он повидал свет, читал газету "Заря" и считал себя поэтому умнее других. Он начал книжным языком доказывать, что насилия чинить нельзя, потому что вмешается суд и ничего, кроме тюрьмы, этим не добьешься, что нужно нанять в городе адвоката и адвокат все сделает по закону. Но товарищам скоро надоело его слушать, послышались насмешки. Гжеля разозлился и сказал:
– Вы отцов своих дураками считаете, а у самих ни на грош разума нет, все равно – как у ребятишек, что еще на карачках ползают, – только и знаете чужие слова повторять!
– Борына пришел с Ягусей и девушками! – сказал кто-то.
Антек, который в эту минуту собирался что-то ответить Гжеле, промолчал и впился глазами в Ягну.
Они пришли поздно, уже после ужина, потому что старик долго противился плаксивым мольбам Юзи и уговорам Настки, – все ждал, чтобы Ягуся его попросила. Она после обеда резко объявила, что пойдет на музыку, а он так же резко ответил, что с места не двинется: не пошел к войту, так никуда не пойдет. Ягуся больше не просила: она так ожесточилась, что не говорила с ним ни слова, плакала потихоньку по углам, хлопала дверями, стояла подолгу на крыльце, несмотря на мороз, ураганом металась по дому, – от нее так и веяло холодной злобой. Ужинать не села с другими и начала вынимать из сундука юбки, примерять их и прихорашиваться.
Что было делать старику? Бранился, ворчал, клялся, что не пойдет, а в конце концов пришлось ему у Ягны прощения просить и волей-неволей вести всех в корчму.
Он вошел, суровый и важный, здоровался с очень немногими, так как равных ему здесь было мало – ведь все видные люди пировали у войта на крестинах. Сына он не заметил, хотя внимательно осматривался по сторонам.
А Антек не сводил глаз с Ягуси. Она стояла у прилавка. Парни ринулись к ней приглашать на танцы, но она всем отказывала, весело болтала то с тем, то с другим и украдкой обводила глазами толпу. Она была сегодня так хороша, что, хотя люди были уже пьяны, все на нее глядели с восторгом. Ни одна из женщин вокруг не могла с ней сравняться. А ведь здесь была и высокая, стройная Настка, в своем красном платье похожая на мальву, и гордая Веронка Плошка, румяная, как георгин, и дочка Сохи, еще совсем девочка, тоненькая, гибкая, с милым личиком. Были и другие девушки, красивые, стройные, притягивавшие глаза мужчин, как, например, Марыся Бальцерек, рослая на диво, белая, крепкая, как молодая репка, и первая в деревне плясунья. Но Ягна была всех лучше. Она затмевала всех красотой, нарядом, осанкой и этими голубыми яркими глазами, как роза затмевает всякие настурции, мальвы, георгины, маки. Да и разоделась она сегодня, как на свадьбу: юбка на ней была оранжевая в зеленых и белых полосах, корсаж из голубого бархата, прошитого золотой ниткой, с глубоким вырезом, тонкая белоснежная рубашка пышными сборками окружала шею и кисти рук, а на грудь в несколько рядов спускались кораллы и янтари. Голову она повязала шелковым платочком, голубым в розовую крапинку, и концы его спустила на плечи.
Другие женщины осуждали ее за такое щегольство и делали ядовитые замечания, но она не обращала на это никакого внимания. Она сразу приметила Антека и, порозовев от радости, как вода в лучах восходящего солнца, отвернулась от Борыны, которому что-то говорил Янкель. Борына скоро ушел за перегородку и там остался. Антек только того и ждал. Он тотчас пробрался вдоль стены к прилавку и спокойно поздоровался с ними, хотя Юзька нарочно отвернулась.
– На музыку пришли или на малгоськин сговор?
– На музыку, – ответила Ягна тихо – от волнения у нее обрывался голос. Некоторое время они стояли рядом молча, только дышали чаще и украдкой переглядывались. Танцующие оттеснили их к самой стене, Настку Шимек увел танцевать, Юзя тоже куда-то исчезла, и они остались одни.
– Каждый день тебя поджидаю, каждый день… – прошептал Антек.
– Да как же я могу выйти… стерегут меня! – отозвалась она дрожа. Руки их как-то сами собой встретились, и оба побледнели, у обоих дух захватило, засияли глаза, а в сердцах звенела музыка счастья.
– Отойди, пусти! – просила Ягна чуть слышно, потому что вокруг теснились люди.
Антек, не отвечая, крепко обнял ее за талию, раздвинул толпу и, очутившись в середине круга, закричал музыкантам:
– Эй, хлопцы, обертас, да повеселее!
Те, конечно, дернули изо всех сил, так что контрабас даже застонал, – всем им было хорошо известно, что Антек, когда разойдется, готов угощать хоть всю корчму. За ним пустились в пляс и его товарищи: танцевал Плошка, Бальцерек, Гжеля и другие, а Матеуш, которому еще мешали танцевать сломанные ребра, только притопывал и покрикивал, раззадоривая других.
Антек вылетел вперед и танцевал в первой паре с таким упоением, что ничего не помнил и ничего не видел вокруг, – оттого что Ягуся нежно к нему прижималась и, с трудом переводя дух, все шептала:
– Еще, Антось, еще немножко!
Долго они так плясали, потом сделали перерыв, чтобы отдышаться и выпить пива, и опять пошли танцевать, не замечая, что они уже привлекают всеобщее внимание, что люди вокруг шепчутся, косятся на них и даже вслух делают замечания.
Антеку все было нипочем. С той минуты, как Ягуся очутилась в его объятиях и он прижал ее к себе так крепко, что она вся напряглась и полузакрыла свои милые синие глаза, он забыл все на свете. Радость бурлила в нем, в сердце настал весенний солнечный день. Он забыл о людях вокруг, кровь его кипела, и гордая, непреклонная сила росла в нем.
А Ягуся утопала в блаженстве. Он уносил ее, как вихрь, и она не противилась, да и как она могла противиться? Он кружил ее, мчал вперед, обнимал так, что минутами темнело в глазах, исчезало из памяти все, а в сердце пели радость, молодость, любовь, и она видела только его черные брови, его бездонные глаза, его губы, алые, манящие.
Скрипка заливалась все громче песней, жгучей, как июльский знойный ветер; от этой песни кровь превращалась в огонь и душа играла весельем и силой. Гудели в такт басы так задорно, что ноги сами неслись и пристукивали каблуками. Свистела флейта, как дрозд весною, манила, будила в сердце любовное томление, и дрожь пробегала по телу, в голове плавал туман, дух захватывало, и хотелось плакать и смеяться, кричать, обнимать и целовать кого-то, и в самозабвении мчаться неведомо куда, в далекий мир.
И молодежь плясала неистово, ходуном ходила корчма, и дрожали бочонки, на которых сидели музыканты.
Пар пятьдесят кружилось огромным колесом, колыхавшимся от стены к стене, поющим, пьяным от веселья и удали. Опрокидывались бутылки, гасли лампы, в избе наступала ночь, и только огонь в печи, раздуваемый вихрем пляски, вспыхивал, сыпал искрами, и в кровавом свете его едва маячила кружившаяся толпа, так тесно сбитая, что не различить было человека от человека. Взвивались белыми крыльями кафтаны, мелькали юбки, ленты, платки, разгоряченные лица, сияющие глаза. Неистовый топот, пение, крики – все смешалось. Кружилось огромное веретено с оглушительным шумом, и шум этот через открытую в сени дверь летел в снежную морозную ночь. Антек все время танцевал впереди всех, громче всех стучал каблуками, кружился, как вихрь, пригибался к земле так, что казалось, вот сейчас упадет, – но, где там! – он уже снова выпрямлялся и мчался вперед! Он то покрикивал, то запевал песню, проплывал сквозь толпу, как корабль, разрезающий волны, несся, как буря, и никто за ним не поспевал.
Так он плясал добрый час. Другие, утомившись, выходили из круга, у музыкантов немели руки, но он бросал им деньги и заставлял играть, – и все плясал. В конце концов они с Ягусей уже чуть не одни остались в кругу.
Тут уже женщины стали громко удивляться такому разгулу, качали головами и жалели Борыну. Юзя, которая сердилась на Антека, а еще больше на мачеху, побежала за перегородку к старику.
– Отец, Антек пляшет с мачехой так, что люди дивятся! – шепнула она ему.
– Пусть пляшут, на то и корчма, – ответил он и продолжал что-то обсуждать с урядником и кузнецом, непрерывно чокаясь с ними.
Юзя вернулась ни с чем, но стала внимательно следить за Антеком и Ягной. Они уже не танцевали, а стояли у прилавка с целой гурьбой девушек и парней. Всем было весело, потому что Амброжий, вдрызг пьяный, сыпал такими прибаутками, что девушки закрывались рукавами, а парни громко хохотали и еще добавляли свое.
Антек всех угощал пивом, чокался первый, заставлял других пить, с парнями обнимался, а девушкам целыми пригоршнями сыпал за пазуху конфеты для того, чтобы можно было при этом коснуться и Ягуси. Несмотря на усталость, он смеялся громче всех и весело болтал.
А вокруг них веселились и другие, народ разгулялся. Одни все еще танцевали, другие собирались компаниями, где придется, и гуторили, пили, братались, наслаждались от души. Репецкие шляхтичи встали из-за стола, успев уже за рюмкой подружиться с липецкими; некоторые из них даже пошли танцевать, и девушки им не отказывали, потому что они приглашали вежливо и манеры у них были лучше, чем у деревенских кавалеров.
Компания, окружавшая Антека, развлекалась отдельно, – это была молодежь, и виднейшая молодежь деревни. Сам же он, хотя и разговаривал со всеми, был словно в беспамятстве, ни на что уже не глядел и ничего не скрывал, да и не сумел бы скрыть. Он не обращал внимания на то, что люди к нему зорко приглядываются и внимательно слушают. Ах, не все ли ему было равно! Он что-то нашептывал Ягне на ухо, прижимал ее к стене, обнимал, брал за руки, едва-едва сдерживая желание целовать ее. Глаза его блуждали, в груди поднималась такая буря, что он готов был отважиться на что угодно – только бы тут, у нее на глазах, потому что в этих сияющих голубых глазах он видел восторг и любовь. Гордость в нем росла, уверенность в себе, вот он и шумел, как налетающая гроза. Да и хмель в нем играл. Он все время пил и Ягусю заставлял. У нее уже мутилось в голове, она ничего не сознавала, только в иные минуты, когда музыка умолкала и в корчме становилось потише, приходила в себя, и страх закрадывался ей в душу. Она в замешательстве озиралась вокруг, словно ища помощи, ей хотелось бежать отсюда, но рядом стоял Антек и так на нее глядел, такой страстью от него веяло, такая вспыхивала в ней ответная любовь, что она опять обо всем забывала.
Длилось это довольно долго, и Антек уже начал поить водкой всю компанию. Янкель охотно давал ему в долг и каждую бутылку отмечал на двери два раза. Здорово опьянев, вся компания снова пошла плясать, чтобы немного встряхнуться. Антек с Ягусей, разумеется, в первой паре.
Тут как раз вышел из-за перегородки Борына – его привели возмущенные женщины. Он постоял, посмотрел, сразу все понял, и жестокий гнев охватил его. Но он только сжал зубы, застегнулся, нахлобучил шапку и стал пробираться к Ягне. Ему уступали дорогу, видя, что лицо его бело, как мел, а глаза дико сверкают.
– Домой! – сказал он громко, когда Антек с Ягной пролетали мимо него, и хотел схватить ее за руку, но в это мгновение Антек закружил ее на месте и помчал дальше. Она тщетно пыталась вырваться.
Борына подскочил, растолкав круг зрителей, вырвал ее из рук Антека и, не отпуская, не взглянув даже на сына, увел из корчмы.
Музыка сразу оборвалась, внезапная тишина наступила в корчме, все стояли как вкопанные, не говоря ни слова. Люди поняли, что происходит что-то страшное, так как Антек бросился за Борыной, расшвыряв, как солому, всех, кто стоял у него на дороге. Он выбежал на улицу. Тут его сразу пронизало холодом, он споткнулся о лежавшее перед домом бревно и упал на снег, но торопливо вскочил и догнал отца и Ягну на повороте дороги у озера.
– Ступай своей дорогой и не приставай к людям! – крикнул Борына, обернувшись.
Ягна с визгом убежала в избу, а Юзя совала старику в руки кол и кричала:
– Бейте этого разбойника, бейте, тато!
– Пустите ее, пустите! – бормотал Антек, уже ничего не соображая, и лез на отца с кулаками.
– Сказано тебе – уйди или, видит бог, убью, как собаку! Слышишь? – крикнул опять Борына, готовый на все. Антек невольно попятился, руки у него опустились, страх охватил его с такой силой, что он весь задрожал. А старик не спеша зашагал к дому.
Антек не кинулся за ним. Он стоял растерянный, водя вокруг бессмысленным взглядом. На дороге уже не было никого, ярко светила луна, и снег искрился в ее лучах, но что-то мрачное было в белизне заснеженных улиц. Антек пришел в себя только в корчме, куда его привели приятели, они побежали к нему на помощь, когда разнесся слух, что он дерется с отцом.
Веселье кончилось. Было уже поздно, и все стали расходиться по домам. Корчма быстро опустела, а на улицах еще некоторое время звучали оклики и песни. Оставались в корчме только репецкие, которые собирались ночевать у Янкеля. Пан Яцек играл им на скрипке какие-то печальные песни, а они сидели за столом, подпирая головы руками, слушали и вздыхали. Оставался еще и Антек, одиноко сидевший в углу; товарищи пытались говорить с ним, но он ничего не отвечал, и все ушли, оставив его одного. Он сидел неподвижно, как мертвый, и тщетно Янкель напоминал ему, что сейчас будет запирать корчму, – Антек не слышал и ничего не сознавал. Очнулся только тогда, когда услышал голос Ганки, которой люди сказали, что он опять подрался с отцом.
– Чего тебе? – спросил он.
– Пойдем домой, поздно уже, – просила Ганка, борясь со слезами.
– Ступай одна, не пойду я с тобой. Уйди прочь, говорю! – крикнул он грозно, потом вдруг нагнулся к ней и прямо в лицо сказал:
– Если бы меня в кандалы заковали да в яму посадили, и то я был бы свободнее, чем живя с тобой. Слышишь – свободнее!
Ганка горько заплакала и ушла. Тогда и он встал, вышел и побрел к мельнице.
Ночь была светлая, вся купалась в лунном блеске, от деревьев ложились длинные серебристо-голубые тени, а мороз был такой, что часто потрескивали жерди в изгородях. Мертвая студеная тишина окутала мир; деревня уже спала, ни одно окошко не светилось, ни одна собака не лаяла, не стучала мельница, и только от корчмы доносился хриплый голос Амброжия, – он, по своему обыкновению, распевал среди дороги, но тихо, как сквозь сон.
Антек медленно, с трудом плелся мимо озера, иногда останавливался, окидывал все невидящим взглядом, тревожно прислушивался… В голове все еще звучали страшные слова отца, все еще видел он перед собой свирепый взгляд, сразивший его. И он невольно отступал, страх сжимал ему горло, сердце замирало, волосы вставали дыбом, – и он забывал свою ненависть, забывал любовь, все исчезало из памяти, оставался лишь смертельный ужас, отчаяние, горькое чувство бессилия.
Сам того не замечая, он пошел по направлению к дому. Вдруг со стороны костела до него донесся чей-то жалобный плач и громкие причитания. Перед распятием, у самых ворот кладбища, лежал кто-то, распростершись на снегу. Тень, падавшая от ограды кладбища, мешала что-нибудь разглядеть. Антек нагнулся, думая, что это какой-нибудь странник или пьяный, – но то лежала Ганка, взывая к Богу о милосердии.
– Пойдем домой, ведь холодище какой! Пойдем, Гануся! – просил он, чувствуя, как оттаивает душа, но Ганка не отзывалась, и он насильно поднял ее и повел домой.
Они ни о чем не говорили дорогой, потому что Ганка все время плакала навзрыд.
VIII
После этого праздника в доме у Борыны было тихо, как в могиле. Ни слез, ни криков, ни ругани, только тяжелое, зловещее молчание, насыщенное тайным гневом и горечью.
Весь дом замолк, помрачнел, жил в постоянной тревоге и ожидании чего-то страшного, – как будто потолок мог каждую минуту обрушиться на головы.
Старик ни тогда ночью, когда они вернулись из корчмы, ни на другой день не сказал Ягусе ни одного резкого слова, и даже Доминиковой не пожаловался, – как будто ничего не случилось. Но он расхворался от тайно бушевавшей в нем злобы и не мог подняться с постели – у него все время замирало сердце, кололо в боку и лихорадило.
– Не иначе, как в печени у тебя воспаление, – говорила Доминикова, натирая ему бок горячим маслом. Он ничего не отвечал, только жалобно кряхтел и упорно смотрел в потолок.
– Ягуся ничуть не виновата! – начала Доминикова тихо, чтобы не услышали в соседней комнате. Ее сильно беспокоило то, что Борына ни словом не обмолвился насчет вчерашнего.
– А кто же виноват? – проворчал он.
– Что она такого сделала? Ты ее одну оставил и ушел пить за перегородку, а тут музыка, все пляшут, веселятся – что же ей было одной бирюком в углу стоять? Ведь она молодая, здоровая, повеселиться и ей надо! А плясать пошла, потому что он ее заставил. Как же можно было не пойти – в корчме каждый имеет право пригласить кого хочет. А выбрал он ее, разбойник этот, и не отпускал тебе назло, только назло тебе!
– Ладно, мажь и лечи поскорее, а уму-разуму меня учить нечего, я сам знаю, как дело было, и не нужны мне твои объяснения!
– Коли ты такой умник, так и то должен понимать, что баба молодая, здоровая, ей тоже утеха нужна. Не бревно она, не старуха, вышла замуж, так ей муж нужен, а не дед – четки, что ли, ей с дедом перебирать!
– А зачем же ты тогда ее за меня отдала? – бросил он презрительно.
– Зачем? А кто скулил, как пес? Не я тебе кланялась, чтобы ты ее взял! Я ее тебе не подсовывала, не навязывалась и она! Она могла выйти за любого из первейших парней на деревне – сколько их было!..
– Были, да не для женитьбы!..
– Чтоб у тебя язык отсох за такие слова поганые!
– Ага, правда-то, видно, глаза колет, – ишь как вскинулась!
– Вранье это мерзкое, а не правда! Вранье!
Он натянул перину до подбородка, отвернулся к стене и уже ни одним словом не отзывался на все ее доводы. Когда же она под конец ударилась в слезы, он насмешливо пробурчал:
– Когда баба ухватом ничего не сделает, так думает, что плач ей поможет!
Да, он знал, что говорит, не зря сказал такие слова о Ягне! Теперь, когда он лежал целыми днями, ему вспомнилось все, что о ней говорили раньше, он все это обдумывал, разбирал, сопоставлял, – и такая злоба в нем накипала, так мучила ревность, что он улежать не мог, ворочался на постели, ругался про себя или злыми, ястребиными глазами следил за Ягной. А она была какая-то бледная, осунувшаяся, бродила по дому как сонная, поглядывала на мужа жалобными глазами обиженного ребенка и так вздыхала, что у него уже сердце начинало таять, – но тем сильнее разгоралась ревность.
Тянулось это почти целую неделю – и Ягна чувствовала, что ей больше не выдержать. Душа у нее была болезненно чуткая. Есть такие цветы: только дохнет на них холодом, и они сразу свернутся и затрепещут от боли. Она заметно худела, не спала, ей кусок не шел в горло, она не могла усидеть на месте, заняться какой-нибудь работой. Все из рук валилось, и страх ходил за ней по пятам – пугало то, что старик все лежит, стонет, доброго слова не вымолвит и смотрит на нее так, словно убить хочет. Она постоянно ощущала на себе его взгляд, и это было нестерпимо. Жизнь ей стала в тягость, тоска ее заедала – ведь и об Антеке она ничего не знала, он всю неделю не показывался, а она не раз в сумерках, преодолевая смертельный страх, выбегала к сеновалу! Спросить о нем она не смела ни у кого. Ей так дома опротивело все, что она по два раза в день бегала к матери, но Доминикова мало сидела в избе – то навещала больных, то была в костеле, а если Ягна и заставала ее дома, она встречала дочь сурово, осыпала горькими упреками. Братья тоже бродили хмурые, сердитые и подавленные, потому что старуха отколотила Шимека за то, что он в Крещенье пропил в корчме целых четыре злотых. Ягна уходила от них к соседям, чтобы только как-нибудь скоротать день, но и там было не слаще: выгонять ее, конечно, не выгоняли, но цедили слова сквозь зубы, смотрели холодно и все в один голос жалели больного Борыну и горько сетовали на то, что пришли скверные времена.
А Юзька досаждала ей, чем только могла, на каждом шагу. Даже Витек не решался при хозяине болтать с нею, так что ей не с кем было слово сказать. Единственным ее утешением и развлечением, отгонявшим назойливые мысли, была скрипка Петрика. По вечерам он тихо играл в конюшне, – в избе старик не позволял.
А зима стояла все такая же суровая, студеная и ветреная, поэтому приходилось постоянно сидеть дома.
Наконец, как-то в субботу, старик, хотя еще не совсем был здоров, встал с постели, оделся потеплее (на дворе был трескучий мороз) и ушел.
Он заходил к одним, – к другим, то будто бы погреться, то за каким-нибудь делом, и охотно останавливался поболтать даже с теми, мимо которых раньше проходил без единого слова. Везде он первый заводил разговор о корчме и, стараясь обратить в шутку все случившееся, весело рассказывал, как здорово он тогда напился и как даже захворал от этого.
Все удивлялись, поддакивали, кивали головами, но провести ему никого не удалось. Всем была известна его непреклонная гордость, знали, что уж если его самолюбие задето, так хоть огнем его припекай, он слова об этом не проронит. Знали, что он считает себя первым человеком в деревне и всегда очень старается, чтобы о нем не говорили дурно.
И сейчас все понимали, что он хочет замять ходившие уже сплетни.
А старый Шимон, солтыс, – тот, по своему обыкновению, сказал ему прямо:
– Нечего нам очки втирать! Чего ты стараешься? Людская молва – что пожар: ее руками не потушишь, сама она должна выгореть! И еще я напомню тебе, что сказал перед твоей свадьбой: когда женится старик на молодой, не отогнать ему беса и святой водой!
Борына, разозленный, пошел прямо домой.
Ягуся, вообразив, что теперь, когда он встал, все опять пойдет по-старому, вздохнула с облегчением и стала с ним заговаривать. Она заглядывала ему в глаза, ластилась к нему и ворковала в избе сладко, как прежде. Но он ее тотчас осадил такими резкими словами, что она вся сжалась. Он и потом не переменил обращения, не ласкал ее больше, не баловал, не предупреждал ее желаний, не добивался ее ласки, а грубо, как на служанку, кричал за всякое упущение в хозяйстве и заставлял работать.
С этого дня Борына опять, как бывало, взял все в свои руки, за всем сам следил и никому потачки не давал. Как только выздоровел, стал целыми днями молотить вдвоем с Петриком на гумне или возился с зерном в амбаре, ни на шаг не уходил со двора и даже по вечерам сидел дома – чинил упряжь или строгал что-нибудь. Он так зорко стерег Ягусю, что ни один ее шаг не укрывался от него. Даже сундук с ее праздничными нарядами он запер, а ключ носил при себе.
И натерпелась же она от него! Мало того, что он из-за каждого пустяка орал на нее и никогда доброго слова не говорил: он держал себя так, словно не она была хозяйкой дома, все распоряжения отдавал Юзе, с Юзей советовался о разных делах, в которых девочка ровно ничего не понимала, ей наказывал за всем надзирать, словно и не было Ягны в доме!
Ягна целыми днями пряла, ходила сама не своя, бегала к матери жаловаться и плакать. Но и Доминикова своим заступничеством ей не помогла. Борына, сказал, как отрезал:
– Жила твоя дочка полной хозяйкой, делала, что хотела, ни в чем у нее недостатка не было, а не умела этого ценить, так пусть теперь попробует другого! И тебе говорю, и ей ты это передай: пока у меня ноги ходят, буду свое оберегать и не допущу, чтобы надо мной потешались, как над дураком каким – нибудь! Это ты запомни!
– Бога побойся! Что она тебе худого сделала?
– Если бы сделала, я не так бы с ней поговорил и не так поступил! Довольно и того, что она с Антеком связалась.
– Так ведь в корчме, на танцах, при всех!
– Как же, только в корчме! Не морочь ты меня!..
Он давно уже смекнул, что в тот вечер, когда он нашел платок Ягны в снегу, она, вероятно, выходила на свидание к Антеку. И не давал себя убедить, ничему не верил и твердо стоял на своем. А в заключение сказал:
– Я человек добрый, сговорчивый, это все знают. Но если меня стегнут кнутом, я дам сдачи дубиной!
– Бей того, кто перед тобой виноват, а невинных напрасно не обижай – потому что из каждой обиды родится месть!
– Я никого не обижаю, я свое обороняю!
– Только бы ты вовремя увидел, когда твое кончится!
– Грозишь мне?
– Нет, говорю то, что думаю, а ты не очень заносись! И на свой аршин других не меряй!
– Хватит с меня твоих поучений да прибауток, у меня своя голова на плечах! – рассердился Борына.
Тем дело и кончилось. Доминикова, видя его ожесточение и упорство, не возобновляла больше этого разговора, надеясь, что все само собой пройдет и как-нибудь уладится. Но старик не смягчался и даже находил какое-то удовольствие в этой злости. Правда, нередко по ночам, услышав плач Ягуси, он невольно срывался с постели, чтобы бежать к ней, но вовремя спохватывался и делал вид, что встал лишь для того, чтобы выглянуть в окно или проверить, заперты ли двери.
Это продолжалось добрых две недели. Ягне было так тяжело, так горько, что она едва себя сдерживала. Она не смела смотреть людям в глаза, стыдно ей было: ведь все в деревне знали, что творится у Борыны.
В доме царило уныние, все бродили, как тени, тихо, боязливо. Из соседей редко кто заглядывал – у всех довольно было своих передряг. Не приходил и войт, рассердившись на Борыну за то, что тот не захотел у него крестить. Только братья Ягны забегали иногда, да Настка Голуб приходила с прялкой, но она ходила к Юзе и больше для того, чтобы увидеться с Шимеком, так что Ягне от ее посещений было мало радости. Порой навещал их Рох, но, видя хмурые, злые лица, скоро уходил.
Один лишь кузнец приходил каждый вечер и просиживал долго. Он, как только мог, восстанавливал старика против Ягны и старался вкрасться к нему в доверие. Часто заглядывала Ягустинка – эта любила подбавить масла в огонь там, где люди ссорились. Каждый день бывала у дочери и Доминикова и каждый день твердила ей одно и то же: что старика надо смягчить покорностью.
Но Ягна не могла смириться, – напротив, в ней назревал бунт, и озлобление все чаще прорывалось наружу. Этому немало способствовала Ягустинка. Раз она тихо сказала Ягне:
– Жаль мне тебя, Ягусь, как дочь родную! Старый пес обижает тебя, а ты, как ягненок, все терпишь! Другие бабы не так делают, не так!
– А как же? – спросила Ягна с любопытством. Ей уже порядком надоело глотать обиды.
– Злого укротишь не добром, а только еще большей злостью! Он с тобой, как с девкой, говорит, а ты – ничего! Платья твои, как вижу, у него под замком, каждый твой шаг он сторожит, слова тебе по-хорошему не скажет, а ты что же? Вздыхаешь, кручинишься и божьей милости ждешь? Эй, помни пословицу: на бога надейся, а сам не плошай! На твоем месте я бы знала, что мне делать! Юзьку я выдрала бы, чтоб не распоряжалась в доме. Хозяйка-то ведь ты, а не она! А мужу ни в чем бы не уступала! Коли хочет войны, так пусть будет такая война, чтобы у него глаза на лоб полезли! Дай только мужику над собой власть, так он живо драться начнет, и бог знает чем это может кончиться!..
– А первым делом, – Ягустинка понизила голос и нагнулась к уху Ягны, – первым делом отставь ты его, как теленка от коровы, не допускай к себе ни за что, держи, как пса за порогом! Увидишь, как он подобреет!
Ягна перестала прясть и заслонила руками покрасневшее лицо.
– Чего ж ты, глупая, застыдилась? Худого тут ничего нет. Все так делают и будут делать, не я первая это выдумала. Юбкой мужчину дальше заманишь, чем собаку салом. Собака скорее образумится! А старого еще легче, чем молодого, ему труднее по чужим избам грешить. Сделай так – и скажешь мне спасибо! А что там плетут про вас с Антеком, ты этого близко к сердцу не принимай: хоть ты будь бела, как первый снег, – все равно сажу на тебе увидят. Так уж водится на свете: робкому пальцем не дадут пошевелить, сейчас пойдут трезвонить. А кому все равно, что о нем говорят, кто силен и смел, тот может делать, что хочет, и никто словечка не скажет, да еще будут к нему ластиться, как собачонки! Сильный, неуступчивый и злой всем миром владеет!.. Вот и про меня немало болтали, и про мать твою тоже – всем было известно, что у нее с Флореком…
– Матери ты не касайся!
– Ладно, пускай она для тебя святой остается. Правда, каждому человеку надо что-нибудь святое иметь.
Долго еще рассуждала Ягустинка, поучала Ягусю и понемногу, не ожидая вопросов, рассказала об Антеке все, что только могла придумать. А Ягуся слушала с жадностью, не выдавая себя, однако, ни словечком. Советы Ягустинки крепко засели у нее в голове, она целый день раздумывала над ними.
Вечером, когда у них сидели Рох, кузнец и Настка, она сказала мужу:
– Дайте-ка ключи от сундука, мне надо одежу проветрить!
Он дал, немного сконфуженный смехом Настки, но все-таки, когда Ягуся опять уложила все, протянул руку за ключом.
– Тут только мое, так я уж сама его поберегу! – сказала она с вызовом.
И с этого вечера начался в доме ад! Старик вел себя по-прежнему, а Ягна не уступала, на одно слово отвечала – десятком, да так громко, что крик слышен был на улице. Это ей мало помогло, и тогда она начала делать старику назло.
К Юзе она придиралась на каждом шагу и часто так жестоко ее отчитывала, что девочка с плачем бежала к отцу жаловаться. Все было напрасно, Ягна еще больше бесновалась, когда ей перечили. По вечерам она нарочно переходила на другую половину избы, оставляя старика одного в передней горнице, заставляла Петрика играть, подпевала ему до поздней ночи. В воскресенье оделась как можно наряднее и, не дожидаясь мужа, – одна пошла в костел, а по дороге останавливалась и болтала с парнями. Борына удивлялся перемене в ней, бесился, пробовал не поддаваться, делал все, чтобы не узнали в деревне, но не мог справиться с Ягной и, дорожа своим покоем, все чаще уступал ей.