Текст книги "Мужики"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 62 (всего у книги 64 страниц)
– Ступай за своей Ягусей! – завизжала она вдруг, подскочив к нему с кулаками, – ступай, вы с ней хорошая пара – вор и потаскуха!
Она упала на землю, захлебнувшись страшным, безумным плачем.
Матеуш стоял над ней, не зная, что делать, мать его всхлипывала где-то у стены. Вдруг из сада вышел Ясек и, подойдя к жене, зашептал ей нежные, ласковые слова, и в голосе его дрожали слезы:
– Пойдем домой, пойдем, бедная ты моя! Не бойся, не обижу тебя, довольно ты за свой грех натерпелась. Пойдем, жена…
Он взял ее на руки и понес к перелазу, крикнув Матеушу:
– А тебе до смерти не прощу ее обиды – Бог мне свидетель!
Матеуш молчал. Стыд душил его, заливал сердце такой горечью, такой невыносимой тоской, что он помчался в корчму и пил всю ночь.
Обо всем этом мигом узнали в деревне. Люди немало дивились и с большим уважением отзывались о поступке Ясека.
– Другого такого днем с огнем не найдешь, – говорили растроганные женщины и сурово осуждали Терезку, которую горячо защищала одна только Ягустинка.
– Терезка не виновата! – кричала она везде, как только услышит, что нападают на Терезку. – Она еще сопливая девчонка была, когда Ясека забрали в солдаты, осталась одна-одинешенька, даже ребенка не было, – так и немудрено, что за столько лет соскучилась она без мужика. Ни одна не выдержала бы такого долгого поста. А Матеуш учуял и стал к ней подъезжать, лайковыми речами туманить, на музыку водить – вот и свел дурочку с пути!
– И суда на них нет, на греховодников! – вздохнула одна из баб.
– У него уже башка линяет, а все еще за бабами таскается.
– Холостой он, бедняга, так чем же ему поживиться, как не чужим? – шутили парни.
Но разговоры об этом скоро утихли – наступило время жатвы, дни стояли на редкость сухие и жаркие, на высоких местах рожь так и просилась под косу, дозревал и ячмень. Каждый день кто-нибудь выходил в поле на разведки, а хозяева побогаче уже искали поденщиков.
Первым вышел в поле органист и поставил жать десятка полтора баб. Даже его жена и дочки взялись за серпы, а он только бдительно надзирал за всем. Ясь примчался после обедни, но недолго наслаждался работой в поле – как только наступила полуденная жара, мать прогнала его домой, боясь, как бы ему не напекло голову.
– Поищет тени у Ягуси, это ему на руку! – буркнула ему вслед Козлова.
Дома тоже было жарко, скучно, от мух не было житья, и Ясь пошел по деревне. Проходя мимо Клембов, он услышал из настежь открытой двери чьи-то глухие стоны.
Агата лежала в сенях у порога, а в избе не было ни души – вся семья ушла жать.
Ясь перенес Агату в комнату, положил на кровать и приводил в чувство, пока она не открыла залитые слезами глаза.
– Кончаюсь уж я, панич, – сказала она, улыбаясь, как разбуженный ребенок.
Ясь хотел бежать за ксендзом, но она удержала его за край сутаны.
– Пресвятая Дева мне сегодня сказала: "Готовься к завтрашнему дню". Значит, еще есть время, панич. Завтра!.. Благодарю тебя, милосердный Боже!
Она стонала все тише, с улыбкой сложила руки и, казалось, погрузилась в горячую молитву без слов. Ясь, понимая, что началась агония, побежал звать Клембов.
Он зашел к ней опять уже после полудня. Агата лежала на кровати в полном сознании, и сундучок ее стоял подле нее на лавке. Она холодеющими руками доставала из него все приготовленное на смертный час; чистую простыню и наволочки, бутылочку освященной воды, почти новое кропило и порядочный кусок свечи-громницы, образок Ченстоховской Божьей Матери и новую рубаху, добротную шерстяную юбку, чепец с пышной оборкой, платок и совсем новые башмаки, все это смертное приданое, которое она по крохам, нищенствуя, собирала всю жизнь. Она разложила все около себя на кровати, радуясь каждой вещи и хвалясь ею перед бабами, а чепец даже примерила и, поглядевшись в зеркальце, прошептала, сияя от счастья:
– Как хорошо! Я в нем на богатую хозяйку похожа!
Она наказала, чтобы на нее завтра с самого утра надели все эти сокровища.
Ей ни в чем не прекословили, ходили на цыпочках, стараясь, чем могли, скрасить ее последние минуты.
Ясь сидел подле нее до сумерек, читал вслух молитвы, а она повторяла их за ним, но каждую минуту засыпала с легкой улыбкой на губах.
Когда в доме уже ложились спать, она подозвала Томаша.
– Не бойся, я недолго буду вам тут мешать, – сказала она робко.
На другое утро ее одели, как она хотела, уложили на кровати Клембовой. Она сама следила, чтобы все было как следует, сама трясущимися руками взбила жиденькую перину, налила на тарелку святой воды, положила на нее кропило и, убедившись, что все сделано как полагается, попросила сходить за ксендзом.
Ксендз пришел, приготовил ее в последний путь и поручил Ясю оставаться при ней до конца, потому что сам он куда-то торопился.
Ясь, сидя у кровати, тихо читал требник, Клембовы тоже остались дома, а скоро прибежала Ягустинка и забилась в угол тихо, как заяц. В комнате слышно было только жужжание мух, люди ходили бесшумно, как тени, тревожно поглядывая на Агату. Она была еще в сознании, прощалась с каждым, кто заходил в избу, а ребятишкам, толпившимся в сенях и под окном, роздала по медяку.
– Нате, помолитесь за Агату!
Потом замолчала и несколько часов не говорила ни слова.
Лежала "по-хозяйски", честь честью, на кровати и под образами, как мечтала всю жизнь. Лежала, полная тихой гордости, невыразимо счастливая. Шевелила молча губами, блаженно улыбалась и смотрела через окно в бездонное небо, в широкое поле, где уже звенели и сверкали косы и ложилась спелая, тяжелая рожь. Смотрела еще дальше, на что-то, видимое только ее отлетающей душе.
И вот в час, когда день уже клонился к концу и комнату заливало красное пламя заката, она вдруг сильно вздрогнула, села на постели и, протянув вперед руки, воскликнула громко, не своим голосом: "Пора уже мне, пора!" – и упала навзничь.
В избе зазвучали рыдания, все встали на колени у кровати, Ясь начал читать отходную, Клембова зажгла свечу. Умирающая повторяла за Ясем слова молитвы, но все тише, все слабее, язык у нее заплетался, глаза меркли, как этот летний день, истомленный зноем, лицо покрывала мгла вечной ночи. Свеча выпала из рук Агаты, и она умерла.
Амброжий, подоспевший в последнюю минуту, закрыл ей глаза. Люди приходили помолиться у ее тела и завидовали такой легкой и счастливой кончине.
Только Ясь, заглянув в ее мертвые глаза и лицо, застывшее, серое, как земля, изрытое когтями смерти, испытал такой ужас, что убежал домой, бросился на постель и, зарывшись лицом в подушки, плакал.
Ягуся побежала за ним и, сама потрясенная ужасом и жалостью, стала его успокаивать и утирать заплаканное лицо. А Ясь прижался к ней, как к матери, положил голову к ней на грудь и, обняв ее за шею, захлебываясь слезами, бормотал:
– Боже мой, как это страшно, как страшно!
В комнату вошла его мать и, увидев эту картину, пришла в ярость:
– Это еще что такое? – зашипела она, с трудом сдерживая себя. – Ишь, какая нашлась утешительница! Ясю нянька не нужна, сам может нос себе утирать!
Ягуся подняла на нее заплаканные глаза и, дрожа от волнения, начала рассказывать о смерти Агаты. Ясь тоже торопливо принялся объяснять матери, что с ним было, но органистиха, которой уже достаточно наговорили кумушки, заорала на него:
– Глуп ты, как теленок! Молчи лучше, а то и тебе достанется!
Она подскочила к двери, распахнула ее и крикнула Ягусе:
– А ты убирайся вон, и чтоб ноги твоей здесь больше не было, не то собак натравлю.
– Да в чем я виновата? В чем? – бормотала Ягуся, обомлев от стыда и горя.
– Пошла вон сию же минуту! Я не буду плакать из-за тебя, как Ганка и войтова жена! Я тебе покажу шашни заводить, бесстыдница, попомнишь ты меня, шлюха! – кричала она во весь голос.
Ягуся, громко плача, выбежала на улицу и помчалась куда глаза глядят.
А Ясь стоял, как пораженный громом.
XII
В первую минуту он хотел бежать за Ягусей.
– Куда! – грозно крикнула мать, загораживая дверь.
– Почему вы ее выгнали, за что? За то, что она так ко мне добра! Это несправедливо, я этого не допущу! Что она плохого сделала? – кричал Ясь в странном волнении, вырываясь из крепких рук матери.
– Сядь смирно, иначе отца позову! За что? А вот я тебе сейчас скажу: ты будешь ксендзом, и я не хочу; чтобы в моем доме ты завел себе любовницу! Не хочу дожить до такого стыда и срама, видеть, как люди на тебя пальцами указывают! Вот потому я ее и выгнала. Понял теперь?
– Господи помилуй, что это вы, мама, говорите, – ахнул Ясь, глубоко возмущенный.
– Знаю, что говорю! Думаешь, мне не было известно, что ты с ней встречаешься? Но, видит бог, я ничего дурного не подозревала. Я всегда думала, что если мой сын надел одежду священника, он никогда не позволит себе ее запятнать! Да я бы тебя навеки прокляла и вырвала из своего сердца, хотя бы оно у меня кровью обливалось! – Глаза ее засверкали так грозно и неумолимо, что Ясь оцепенел от страха. – Спасибо, Козлова мне глаза открыла, да я теперь и сама вижу, до чего тебя хотела довести эта дрянь!
Ясь горько заплакал и сквозь всхлипывания, жалуясь на эти ужасные обвинения, с такой искренностью рассказал о всех своих встречах с Ягусей, что мать ему поверила и, обняв его, стала успокаивать.
– Не удивляйся, что я за тебя испугалась, – ведь хуже этой дряни нет никого во всей деревне!..
– Ягуся хуже всех в деревне? – Ясь ушам своим не верил.
– Хоть стыдно мне и говорить про это, но я тебе все расскажу.
И она принялась рассказывать ему все, что слышала об Ягусе, не скупясь при этом и на всякие измышления.
У Яся волосы дыбом встали. Он вскочил и крикнул:
– Неправда это, ни за что не поверю, что Ягуся такая! Никогда…
– Мать тебе это говорит, понимаешь? Не из пальца же я высосала!
– Все выдумки и больше ничего! Ведь это было бы ужасно! – Он в отчаянии всплеснул руками.
– А что это ты так горячо ее защищаешь, а?
– Я защищаю всякого, кто не виноват.
– Глуп ты, как баран, – рассердилась мать, сильно уязвленная его недоверием.
– Думайте, как хотите. Но если Ягуся такая скверная, зачем вы позволяли ей бывать у нас? – петушился Ясь.
– Я перед тобой оправдываться не намерена, если ты так глуп, что ничего не понимаешь! Но предупреждаю: держись от нее подальше, потому что, если я вас где-нибудь застану вместе, так на глазах у всей деревни задам ей такую баню, что она меня долго будет помнить! Да и тебе достанется…
Она ушла, яростно хлопнув дверью.
А Ясь, не отдавая себе отчета, почему его так волнуют сплетни о Ягусе, долго пережевывал слова матери, давился ими, как колючими шипами, насыщая душу их полынной горечью.
– Так вот ты какая, Ягуся! Вот какая! – твердил он с горестным укором. И, явись она в эти минуты, он отвернулся бы от нее с гневом и презрением. Мог ли он даже подозревать такие ужасные вещи?
Он думал о них все с большей мукой и сто раз вскакивал, порываясь бежать к Ягне, бросить ей в глаза весь этот длинный перечень обвинений. Пусть знает, что говорят о ней, и пусть опровергнет это, если может… пусть скажет громко, что это неправда!
Так думал Ясь и метался, как в лихорадке. Но чем дальше, тем больше верил он в невинность Ягуси, и ему все больше становилось жаль ее. С тихой грустью вспоминал он их встречи, и солнечный туман бездумного счастья заволакивал глаза и томил сердце. Он вдруг вскочил и закричал, словно обращаясь ко всему свету:
– Неправда это! Неправда! Неправда!
За ужином он упорно смотрел в тарелку, избегая взглядов матери, и хотя разговор шел о смерти Агаты, он в него не вмешивался и все капризничал, не хотел есть, спорил с сестрами, жаловался на жару в комнате и, как только убрали со стола, побежал в плебанию. Ксендз сидел на крыльце с трубкой в зубах и толковал о чем-то с Амброжием. Ясь обошел их издалека и, ходя взад и вперед под деревьями, уныло размышлял:
"А может быть, это правда? Мама не стала бы выдумывать!" Из окон плебании падал свет на цветник, вокруг которого играли собаки, весело ворча друг на друга. С крыльца доносился грубый голос:
– А ячмень в Свином Овражке смотрел?
– Смотрел, солома еще маленько зелена, но зерно уже сухое, как перец.
– Надо бы завтра облачения проветрить, они совсем залежались. Стихарь отнеси к Доминиковой, пусть Ягуся его выстирает. А кто это приводил сегодня к нашему быку корову?
– Из Модлицы кто-то. Мельник встретил его на мосту и хотел к себе переманить, обещал даже денег с него не брать, но мужик все-таки пошел к нам!
– И умно сделал – заплатит рубль и всю жизнь будет хороших коров иметь. Не знаешь, как там Клембы, сбираются Агату хоронить?
– Да ведь она на похороны целых десять злотых им оставила.
– Значит, похороним ее с почетом, как хозяйку. Да, вот что: скажи братству, что воску на свечи я им продам. Завтра ты ступай с работниками в поле и подгоняй их, а то барометр что-то того… не было бы грозы!.. Когда же наши богомольцы идут в Ченстохов?
– Молебен заказали на четверг, так, наверное, сразу после него и двинутся.
Яся раздражал этот разговор, он отошел подальше, к низенькому плетню, отделявшему сад от пасеки, и стал прохаживаться по узкой, заросшей травой дорожке, задевая головой ветви, низко свисавшие под тяжестью яблок.
Вечер был душный, пахло медом и рожью, скошенной где-то за огородами. В жарком воздухе трудно было дышать. Обмазанные известкой стволы белели в сумраке, как саваны, развешанные для просушки. У озера сердито лаяли собаки, а из хаты Клембов доносилось заунывное пение.
Утомленный душевными волнениями, Ясь пошел, наконец, к дому. Вдруг откуда-то, как будто с пасеки, до него донесся сдавленный горячий шепот.
Он никого не видел, но остановился и слушал, притаив дыхание.
– Чтоб тебя!.. Пусти, не то закричу!
– Дурочка… чего вырываешься? Разве я тебя обижу?
– Еще услышит кто! Ой, бога побойся, ты мне ребра переломаешь! Пусти!..
Петрик борынов и Марина, служанка ксендза! Ясь узнал их голоса и, усмехнувшись, пошел было дальше, но, сделав несколько шагов, вернулся на прежнее место и стал подслушивать. Он не понимал, что с ним, почему так сильно бьется сердце. Густые кусты и темнота скрывали Петрика и девушку, но Ясь все яснее слышал короткие, отрывистые, страстные слова – они вырывались, как языки пламени, и по временам после долгих пауз слышалось тяжелое, шумное дыхание и возня.
– …такую самую, как у Ягуси, вот увидишь!
– Так я тебе и поверила! Я не дура… Ох, дай дух перевести!..
Зашуршали кусты, что-то тяжело шлепнулось на землю, но через минуту опять раздался прерывистый горячий шепот, заглушённый смех и звуки поцелуев.
– По ночам не сплю, все о тебе, Марысь… о тебе, милая ты моя…
– Ты каждой то же самое говоришь! Ждала я тебя до полуночи, а ты у другой был…
Ясь словно оглох и дрожал, как осиновый лист. Ветер пролетел по саду, закачались деревья и зашептались тихонько, как сквозь сон, а с пасеки сильно пахло медом, даже дух захватывало. Яся бросило в жар, что-то так сладко томило, что он потянулся и вздохнул, а на глаза набежали слезы.
– Я о ней столько же думаю, сколько об этих звездах… Она теперь Яся приворожила…
Ясь встрепенулся, прижался к плетню и слушал, дрожа все сильнее.
– Правда… каждую ночь к нему выходит… Козлова их в лесу застала…
Все закружилось вокруг Яся, в глазах потемнело, и он едва устоял на ногах. А там, в кустах, все слышались дразнящие звуки поцелуев, смех, шепот…
Ясь вихрем помчался прочь, цепляясь сутаной за кусты. Прибежал домой, красный, как рак, весь в поту. К счастью, никто не обратил на это внимания. Мать пряла у печки, тихо напевая "Все дела дневные наши", сестры вторили ей тоненькими голосами, подтягивал и Михал, чистивший костельные подсвечники, а отец уже спал.
Ясь заперся в своей комнате и засел за требник, но, хотя он упорно твердил латинские слова, в ушах у него еще звучал тот шепот, те поцелуи. В конце концов он уронил голову на молитвенник и поневоле отдался своим мыслям.
"Так вот оно что! – твердил он про себя с все возраставшим ужасом и сладостной дрожью. – Так вот оно что!"
Чтобы отвлечься от этих надоедливых мыслей, он взял требник подмышку и пошел к матери.
– Схожу, помолюсь над Агатой, – сказал он тихо и смиренно.
– Иди, иди, сынок, я попозже приду за тобой.
Она посмотрела на него ласково.
В избе у Клембов уже почти никого не было. Один Амброжий читал молитвы над умершей, тело которой накрыто было холстиной. Мерцала восковая свеча, вставленная в кружку, в открытые окна заглядывали осыпанные яблоками ветви и светлая звездная ночь, а иногда – удивленное лицо любопытного прохожего.
Ясь стал на колени у свечи и так углубился в молитву, что и не заметил, как ушел домой Амброжий. Клембы легли спать в саду, и он остался один в избе. Пропели уже первые петухи, а он все молился. Хорошо, что мать о нем не забыла и пришла за ним.
Однако и дома Ясь не спал эту ночь. Как только он начинал дремать, перед ним вставала Ягуся, и он срывался с постели, протирал глаза и в испуге осматривался вокруг. Но он был один, весь дом был погружен в глубокий сон, из соседней комнаты раздавался храп его отца.
– Так, может быть, она оттого… – Ясь задумался, вспоминая ее горячие поцелуи, ярко блестевшие глаза, дрожащий голос. – А я-то думал!..
Его передернуло от стыда, он соскочил с постели, отворил окно и, сев на подоконник, до самого рассвета размышлял и каялся в невольном грехе.
На другое утро, во время службы в костеле, он не смел поднять глаз на людей, но тем горячее молился он за Ягусю. Совершенно уверенный теперь, что она тяжкая грешница, он, однако, думая о ней, не испытывал ни негодования, ни отвращения.
– Что с тобой? Ты так вздыхал за обедней, что чуть свечи не погасли! – спросил у него ксендз в ризнице.
– Очень жарко в сутане! – пожаловался Ясь, торопливо отвернувшись.
– Привыкнешь, так будешь носить ее, как вторую кожу.
Ясь поцеловал у него руку и пошел завтракать. По дороге зашел к Клембам. В избе было душно, и такой тревогой наполнило его желтое, застывшее в улыбке лицо умершей, что он, перекрестившись, тотчас вышел… и – за порогом столкнулся лицом к лицу с Ягусей. Она шла с матерью и, увидев его, остановилась, но он прошел мимо, не сказав ни слова, даже не поздоровавшись, и только уже на улице невольно оглянулся. Ягуся стояла на том же месте и печально смотрела ему вслед.
Дома он не захотел завтракать, жалуясь на сильную головную боль.
– А ты пойди прогуляйся. Может быть, голова перестанет болеть, – посоветовала мать.
– Куда же я пойду? Вы сейчас же бог знает что подумаете!
– Ясь, что ты болтаешь!
– Да ведь вы мне не даете шагу ступить, вы мне запрещаете даже разговаривать с людьми! Ведь вы… – он вымещал на матери свое раздражение. Кончилось тем, что она обвязала ему голову полотенцем, смоченным в уксусе, уложила спать в темной комнате и, прогнав всех детей во двор, стерегла его, как наседка цыплят, пока он хорошенько не выспался.
– А теперь ступай гулять. Иди под тополя, там тень и прохладно.
Ясь ничего не ответил, но, зная, что мать зорко следит за ним, назло ей пошел в другую сторону. Он шатался по деревне: постоял в кузнице, наблюдая, как кузнец работает молотом, зашел на мельницу, бродил по огородам, заглядывал туда, где убирали лен, да и повсюду, где только краснели юбки баб, посидел на меже с паном Яцеком, который пас коров Веронки, напился молока у Шимека и Настуси на Подлесье и вернулся в деревню только в сумерки, так нигде и не встретив Ягуси.
Он увидел ее на другой день, на похоронах Агаты. Все время, пока служили панихиду, она так смотрела на него, что буквы прыгали у него перед глазами и он путал слова молитвы. А когда провожали гроб на кладбище, Ягуся, несмотря на грозные взгляды органистихи, шла почти рядом с Ясем, и, слыша ее печальные вздохи, он таял, как снег на вешнем солнце.
Когда гроб опускали в могилу и бабы заголосили, Ясь услышал и ее горький плач, но понял, что не по Агате она так плачет, а от тяжкой муки наболевшего, обиженного сердца.
– Надо с ней поговорить, – решил он, возвращаясь с кладбища. Но он нескоро освободился: с полудня начали съезжаться в Липцы люди из дальних деревень и даже из других приходов, все те, кто хотел идти в Ченстохов. Богомольцы должны были двинуться в путь на другое утро, сразу после торжественного молебна, и вот они понемногу собирались, запрудили своими телегами берега озера. Многие приходили в плебанию, и Ясю пришлось сидеть там и улаживать вместо ксендза всякие дела. Уже под вечер, улучив минуту, он взял книжку и незаметно вышел в поле, за овины, под ту грушу, где не раз сиживали они с Ягусей.
Конечно, в книгу он и не заглянул, бросил ее в траву и, осмотревшись, прыгнул в рожь. Крадучись, чуть не ползком пробрался он на огород Доминиковой.
Ягуся окучивала картошку. Не подозревая, что кто-то на нее смотрит, она часто выпрямлялась усталым движением и, опершись на лопату, печальными глазами смотрела куда-то вдаль, тяжело вздыхая.
– Ягуся! – робко окликнул ее Ясь.
Она побледнела как полотно, застыла на месте, едва веря глазам. Ей вдруг стало нечем дышать. Она смотрела на Яся, как на чудное видение, счастливая улыбка заиграла на ярко заалевших губах и, как солнце, озарила лицо.
У Яся тоже блестели глаза, а сердце словно медом налилось. Он молчал и, присев на грядке, смотрел на Ягусю с удивительной нежностью.
– А я боялась, что никогда уже больше не увижу вас, пан Ясь.
Словно благоуханный ветер повеял с лугов и ударил в лицо Яся. Он даже голову опустил – таким несказанным счастьем отдавался в его душе этот голос.
– А вчера у хаты Клембов пан Ясь и не посмотрел на меня…
Она стояла перед ним, от волнения порозовев, как цветущий куст шиповника, нежная, как яблоневый цвет, изнемогающий от зноя, невыразимо прелестная.
– А у меня чуть сердце не разорвалось! Думала – с ума сойду!
Слезы алмазами засверкали у нее на ресницах.
– Ягуся! – вырвалось у него из глубины сердца.
Она стала на колени в борозде, устремив на него взор, синий, как небо, и, как небо, бездонный, опьяняющий, как поцелуй, как прикосновения любимых рук, полный соблазна и в то же время детски невинный.
Ясь задрожал и, словно защищаясь от ее чар, начал резко упрекать ее, перечисляя все ее грехи, о которых он слышал от матери. А Ягна, не отводя от него глаз, упивалась каждым звуком его голоса, каждым словом, но смысл этих слов не доходил до нее: она сознавала только одно – что сидит около нее тот, кто ей милее всех на свете, и что-то говорит, и глаза у него горят, а она стоит перед ним на коленях и молится на него с той безграничной верой, которую рождает только любовь.
– Скажи, Ягуся, что все это неправда! Скажи! – умолял Ясь.
– Неправда! Неправда! – подтвердила она так искренно, что он сразу ей поверил, не мог не поверить. А она припала грудью к его коленям и, глядя в глубину его глаз, шепотом призналась в своей любви к нему. Как на исповеди, открыла перед ним душу, бросила ее к ногам любимого, как заблудившуюся птицу, вся отдавалась в его власть, на его милость и немилость.
Ясь затрепетал, как лист под бурей, хотел оттолкнуть Ягусю и бежать, но только шептал, как в бреду, замирающим голосом:
– Молчи, Ягусь, этого нельзя, грех это! Молчи!
Наконец, она умолкла, обессиленная.
Не смея взглянуть друг другу в глаза, они сидели молча, так близко, что каждый слышал, как бьется сердце у другого, ощущал его жаркое, тихое дыхание. И было им удивительно хорошо и радостно, по бледным лицам текли слезы, а красные губы смеялись.
Солнце зашло, землю золотой росой заливал свет зари, все притихло, словно заслушалось вечернего звона колоколов и возносило благодарственную молитву отошедшему благодатному дню.
Ягуся и Ясь шли полями, осыпанными пылью последних лучей солнца, шли по каким-то межам, густо поросшим цветами, шли среди дозревших хлебов, погружая руки в колосья, шли, глядя на пламеневший закат, в золотые просторы неба, с небом в душе и с небом в глазах.
Они не обменялись больше ни словом, и только порой скрещивались, как молнии, их взгляды, ослепшие от внутреннего жара, ничего не видящие.
Они не сознавали, где они, куда идут и зачем.
И вдруг обрушился на их головы резкий и решительный голос:
– Ясь, домой!
Ясь вмиг отрезвел. Они стояли на дороге под тополями, а перед ними – его мать с грозным и неумолимым видом. Он что-то бессвязно забормотал.
– Ступай домой!
Она взяла его за руку и сердито потащила за собой, а он шагал покорно, не думая сопротивляться.
Ягуся шла за ними, как завороженная. Вдруг органистиха подняла с земли камень и со страшной злобой швырнула в нее.
– Пошла прочь! В конуру, сука! – крикнула она с презреньем.
Ягуся оглянулась кругом, не понимая, к кому это относится, и, когда они скрылись из виду, долго еще бродила по дорогам.
Когда дома все уснули, она вышла и до утра сидела на завалинке.
Часы шли за часами, пели петухи, ржали лошади у телег над озером. Потом рассвело, деревня просыпалась – шли по воду, выгоняли скот на пастбище, некоторые уже выезжали в поле работать, тараторили бабы, капризно плакали дети. А Ягуся все сидела на одном месте и с открытыми глазами грезила о Ясе. Опять она разговаривала с ним, и они близко смотрели друг другу в глаза, опять шли куда-то вдвоем – и так все время одно и то же, одно и то же…
От этого дивного сна наяву разбудила ее мать, а главное – Ганка, которая пришла, уже одетая в дорогу, и несмело протянула ей руку в знак примирения.
– Я в Ченстохов иду, так уж прости меня, в чем я перед тобой согрешила.
– На добром слове спасибо, но обида обидой останется! – проворчала старуха.
– Что старое поминать! Прошу я вас от чистого сердца: простите меня!
– Я на тебя больше уже не гневаюсь, – вздохнула Доминикова.
– И я тоже нет, хоть немало я натерпелась! – сказала Ягуся серьезно и, услышав звон "сигнатурки", ушла в избу одеваться, чтобы идти в костел.
– А знаете, с нами идет и органистов Ясь, – помолчав, сказала Ганка.
Услыхав эту новость, Ягуся выбежала на крыльцо полуодетая.
– Мне сейчас только мать его говорила, что он непременно хочет идти в Ченстохов. Что ж, веселее нам будет с молодым ксендзом, да и почету больше. Ну, оставайтесь с Богом!
Ганка дружески простилась с ними и пошла к костелу, по дороге рассказывая всем новость. Люди, конечно, удивлялись, и только Ягустинка покачала головой и сказала тихо:
– Тут что-то есть! Не по доброй воле он идет, нет!
Но для толков и домыслов не оставалось времени, потому что половина деревни собралась уже в костеле, и ксендз начал служить молебен о благополучном странствии.
Ясь, как всегда, прислуживал ему. Лицо у него было бледное, измученное, а глаза, обведенные синими кругами, еще блестели от слез, и, как сквозь туман, видел он все вокруг: Терезку, которая в продолжение всей службы лежала распростертая перед алтарем, испуганные глаза Ягуси, свою мать, сидевшую на скамье помещика, причащавшихся богомольцев.
Все это смутно мелькало перед ним сквозь еле сдерживаемые слезы, заслоненное горем, терзавшим его сердце глубокой, смертельной грустью.
Стоя в алтаре, ксендз простился с уходящими, а потом, уже на площади, благословил их. Подняли хоругвь, заблестел впереди крест, кто-то запел, – и богомольцы тронулись в далекий путь.
Из Липец шли: Ганка, Марыся Бальцерек, жена и дочь Клемба, криворотый Гжеля, Терезка с мужем (эти двое дали обет всю дорогу не есть горячей пищи) и несколько коморниц. А вместе с богомольцами из других деревень собралось человек сто.
Провожали их всей деревней, позади ехали телеги, нагруженные узлами. Несмотря на ранний час, было уже жарко, солнце слепило глаза, и пыль туманом стояла в воздухе, так что люди шли, словно в серых облаках, которые не давали дышать.
Шла и Ягуся с матерью и другими. Она за эти дни страшно осунулась. Дрожа от душевной боли, глотая горькие слезы, она смотрела на Яся, как на солнце, – издалека, потому что мать и сестры не отходили от него ни на минуту, и не было возможности поговорить с ним или хотя бы подойти так близко, чтобы он увидел ее.
С ней заговаривал то Матеуш, то мать, то другие, но она не отвечала и думала только об одном: Ясь уходит от нее навсегда, она больше его не увидит никогда, никогда.
Под крестом у леса все распрощались с богомольцами, они с пением пошли дальше и скоро скрылись из виду, – только в солнечной дали над дорогой поднимались клубы пыли.
"Отчего? Отчего?" – стонала Ягуся, бредя за остальными в деревню.
"Сейчас упаду и умру!" – думала она, словно ощутив уже приближение смерти, и шла все медленнее, обессиленная жарой, усталостью и страшной тоской.
"Что же мне теперь делать?" – спрашивала она себя, глядя кругом, на этот день, такой пустой и мучительно яркий.
Она с нетерпением ждала ночи и тишины, но и ночь не принесла ей облегчения. До самого рассвета бродила она вокруг дома, по улицам, дошла даже до креста у леса, туда, где в последний раз видела Яся, и застывшими от муки глазами искала чего-то на широкой песчаной дороге – следов его, хотя бы тени, хотя бы клочка земли, на который ступала его нога.
Не было, не было нигде ничего, не было ей пощады и спасения!
Под конец уже и слезы иссякли, и опустошенные тяжким отчаянием сухие глаза зияли, как бездонные колодцы скорби.
И только иногда во время молитвы срывалась с запекшихся губ горькая жалоба:
– Да за что же это все, боже мой, за что?