Текст книги "Мужики"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 64 страниц)
XII
Что творилось в Липцах после той памятной ночи – это и первейшему умнику нелегко было бы запомнить и рассказать. Деревня зашумела, как муравейник, когда какой-нибудь бездельник копнет его палкой.
Чуть только рассвело и люди открыли глаза, как все поспешили на пожарище. Многие уже по дороге дочитывали молитву, мчась во всю прыть, как на ярмарку.
День наступил пасмурный, долго еще все тонуло во мгле, и снег падал мокрыми хлопьями, одевая все вокруг прозрачной, рыхлой пеленой. Но, несмотря на непогоду, со всех сторон сходились к пожарищу люди, тихо толкуя о вчерашнем, и стояли тут часами, в надежде узнать что-нибудь новое.
Галдеж поднялся изрядный, народу собиралось все больше и больше – уже и у плетня стояли кучками, и во дворе было полно, а больше всего толпились у сеновала. На фоне снега так и пылали яркие платья женщин.
Сеновал сгорел дотла и развалился, только два столба торчали, обугленные, как головешки. На хлевах и гумне крыши были сорваны до самых стропил, и вся дорожка и ближнее поле засыпаны пеплом, обгорелыми дранками, обугленными бревнами.
Снег шел без перерыва и постепенно покрывал все, но местами таял от тлевшего еще огня. Порой из разбросанного вокруг сена вдруг вырывались струи черного дыма, вспыхивал бледный трескучий огонек, – и тотчас мужики бросались к нему с баграми, затаптывали его сапогами, колотили палками, засыпали снегом.
Они только что разгребли одну такую горящую кучу, как вдруг кто-то, как будто сын Клемба, зацепил багром обгорелую тряпку и высоко поднял ее.
– Ягусин платок! – с насмешкой крикнула Козлова. Все уже знали, что случилось вчера.
– Покопайтесь-ка еще, хлопцы, – может быть, найдете там и пару штанов.
– Нет, штаны на нем остались, – разве только он по дороге их потерял.
– Девки уже искали, да их кто-то опередил!
– Чтобы Ганке отнести! – говорили бабы хохоча.
– Тише вы, трещотки! На потеху, что ли, сюда сбежались, над чужим несчастьем зубоскалить! – крикнул возмущенный солтыс. – Эй, бабье, по домам! Чего тут стоите? Довольно уже намололи языками!
Он стал их разгонять.
– Ты нас не тронь! Знай свое дело, если на то поставлен! – крикнула Козлова так яростно, что солтыс только взглянул на нее, плюнул и ушел во двор, а из баб никто с места не тронулся. Они ногами придвигали к себе платок, разглядывали его и о чем-то тихо и с отвращением рассказывали друг другу.
– Такую надо гнать из деревни кочергой, как ведьму! – громко сказала Кобусова.
– Верно! Ведь из-за нее это все, из-за нее! – поддержала ее Сикора.
– Ясно, из-за нее. И как только нас Господь уберег – ведь могла вся деревня сгореть! – прошептала Соха.
– Да уж это чудо, истинное чудо!
– Ветра не было, да и вовремя заметили.
– А любопытно, кто это в набат ударил? Ведь все в деревне уже спали.
– Говорят, будто медвежатники шли из корчмы, и они-то первые и увидели.
– Милые вы мои, да ведь сам Борына их на сеновале застал и только что успел выгнать, тут огонь сейчас и бухнул. Я еще вчера у Клембов, когда они вместе вышли, подумала, что добром это не кончится.
– Видно, он давно уже их подстерегал!
– Ну еще бы! Говорит мой парнишка, что вчера старик все время ходил по улице перед Клембовой избой. Подглядывал за ними, – буркнула жена Кобуся.
– Не иначе, как это Антек по злобе поджег!
– Он и раньше грозился так сделать.
– Вся деревня знает!
– Этого надо было ожидать!
А в другой группе пожилые бабы шептались о том же, но потише и степеннее.
– Говорят, старик так избил Ягну, что она больная лежит у матери.
– Как же! Он еще до рассвета ее выгнал и сундук выбросил ей вслед и всю одежу, – сказала молчавшая до сих пор Бальцеркова.
– Вздор, я сейчас только была у них в избе, и сундук стоит на своем месте! – вмешалась Плошка. И прибавила громче: – А только я еще на их свадьбе предсказывала, что этим кончится!
– Что творится, Господи, что творится! – вздохнула Соха, хватаясь за голову.
– А что? Заберут его в острог, только и всего.
– И поделом: ведь вся деревня могла сгореть!
– Я уже спала крепко, а тут вдруг Лукаш – он с медвежатниками ходил – как забарабанит в окно да как закричит: "Пожар!" Господи Иисусе Христе! Окна все красные, словно их кто угольями засыпал… С перепугу у меня руки-ноги отнялись… А тут уж и колокол гудит и люди кричат… – рассказывала Плошка.
– Как только сказали, что горит у Борыны, меня сразу и осенило: Антека это дело! – перебила ее другая баба.
– Да полно тебе! Говорит так, словно своими глазами видела.
– Видеть не видела, да все так говорят…
– Ягустинка еще на Масленице везде звонила об этом!
– Дело ясное: закуют его и в острог повезут.
– Ничего ему не будет! Видел кто, как он поджигал? Свидетели есть, что ли? – заметила Бальцеркова, великая сутяга, знавшая толк в законах.
– Так ведь старик-то его поймал на месте?
– Поймать-то поймал, да не за этим, за другим делом. Да хоть бы он и видел, как тот поджигал, свидетелем он по закону быть не может, потому что они с Антеком враждовали.
– Это уж не нам разбирать, а суду. А кто виноват перед Богом и людьми, как не эта сука Ягна? – сердито и громко сказала Бальцеркова.
– Правда! Верно! Этакой срам, этакой грех! – зашептались женщины, теснее сбившись в кучу, и пошли перемывать косточки Ягне и наперебой вспоминать все ее грехи.
Они говорили все громче, поносили Ягну все с большим азартом. Они рассказывали сейчас то, что было и чего не было, все, что только про нее когда-либо слышали или сами сочинили. Закипела в них давнишняя досада и зависть, и градом полетели на Ягну бранные прозвища, проклятия, угрозы, слова ненависти и дикой злобы, – появись она здесь в эту минуту, на нее бы, конечно, набросились с кулаками.
А в другой кучке мужчины с таким же ожесточением ругали Антека. Мало-помалу гневное возбуждение охватывало всех, молниями сверкало в глазах, и не одна рука грозно сжималась в кулак, готовая ударить, не одно жестокое слово падало как камень. Даже Матеуш, сначала защищавший Антека, отступился от него и только под конец сказал:
– Свихнулся он, должно быть, если на такое дело мог решиться!
Но тут выскочил вперед рассвирепевший кузнец и стал объяснять мужикам, что Антек не раз грозился спалить дом отца, что старик давно об этом знал и по целым ночам караулил.
– Я присягнуть готов, что это его рук дело, – да, наконец, есть свидетели, они все покажут. Таких, как он, карать надо! Не он ли постоянно подговаривал парней бунтовать против старших? Я даже знаю, с кем из них он сговаривался, знаю, вижу их перед собой, слушают они меня сейчас! И смеют еще за такого заступаться! – орал он все громче и грознее.
– От такого зараза идет по всей деревне! В тюрьму его надо, в Сибирь, палками до смерти забить, как бешеную собаку! Мало того, что с родной мачехой грешил… Нет, он еще поджигать! Просто чудо, что вся деревня не выгорела! – выкрикивал кузнец. В его горячности явно был какой-то расчет. Это смекнул Рох, стоявший в стороне с Клембом, и сказал:
– Что-то вы уж очень на него нападаете, а вчера еще пили с ним в корчме!
– Кто всю деревню мог по миру пустить, тот мне враг!
– А вот помещик – тот тебе не враг! – вставил Клемб сурово.
Но кузнец их перекричал, зашумели и другие. Кузнец шнырял в толпе, подзуживал всех, призывал к мести, рассказывал об Антеке всякие небылицы. Народ, и так уже достаточно возбужденный, окончательно возмутился, раздавались громкие требования привести сюда поджигателя, заковать в кандалы и передать властям. А некоторые искали уже палок и хотели бежать за Антеком, вытащить его из хаты и так избить, чтобы он всю жизнь помнил. Больше всего кипятились те, кому Антек не раз досчитал ребра…
Поднялась сумятица, крики, ругань, угрозы, толпа бурлила и качалась, как лес в бурю, волной билась о плетни, потом хлынула к воротам, затопила дорогу. Тщетно успокаивал их войт, тщетно солтыс и старики уговаривали и вразумляли – их голоса тонули в адском шуме, а сами они, увлекаемые толпой, шли вместе с другими. Никто их не слушал и не обращал на них внимания, – мужики орали во все горло и рвались вперед, словно подхваченные каким-то вихрем безумия.
Вдруг Козлова начала проталкиваться вперед и вопить в голос:
– Оба виноваты, обоих волоките сюда и покарайте тут же на пожарище!..
А бабы вторили ей и продирались за ней сквозь толпу. В тесном проходе у плетня поднялся вой, визг, все напирали разом, проталкивались изо всей мочи, размахивали кулаками. Дикий шум походил на рев разбушевавшейся реки. Вдруг те, кто впереди, закричали:
– Ксендз идет со святыми дарами! Ксендз идет!
Толпа рванулась, как на привязи, заколыхалась и, хлынув на улицу, остановилась. Уже она рассеивалась во все стороны, расплескивалась брызгами, притихала, – и вдруг наступила полная тишина. Люди падали на колени и обнажали головы.
Ксендз шел от костела с распятием в руках. Впереди шагал Амброжий с зажженным фонарем и звонил в колокольчик.
Они прошли быстро, и уже видны были в густом снежном тумане смутно, как сквозь замерзшее стекло. Тогда только народ начал вставать с колен.
– Это он к Филипке пошел, – говорят, она так простыла вчера в лесу, что уже еле дышит. Должно быть, до вечера не дотянет.
– Звали его и к Бартеку, – тому, что на лесопилке работает.
– А разве он хворает?
– Неужто не знаете? Бревном его придавило. Не жилец уж он на этом свете.
Так шептались в толпе, глядя вслед ксендзу.
Несколько женщин пошли за ним, целая гурьба мальчишек помчалась напрямик через озеро к мельнице. Остальные стояли в растерянности, как стадо овец, когда его неожиданно обгонит собака. Ярость их улетучилась, возбуждение улеглось, уже не слышно было и говора. Все смотрели друг на друга, как будто очнувшись от сна, переминались, чесали затылки, бормотали что-то. И не одному стало так стыдно, что он, плюнув, нахлобучивал шапку и крадучись выбирался из толпы. Толпа, как вода, растекалась по дворам и хатам и постепенно таяла. Еще одна только Козлова не унималась, выкрикивала угрозы по адресу Ягны и Антека. Но и она, видя, что все от нее ушли, только выругалась напоследок, чтобы дать выход злости, и пошла домой.
У дома Борыны людей осталось совсем мало – только те, кто сторожил пожарище на случай, если опять вспыхнет огонь и понадобится помощь.
Остался во дворе и кузнец, сильно разозленный своей неудачей. Он молчал, беспокойно вертелся, заглядывал во все углы и то и дело гнал от себя Лапу, который все лаял и кидался на него.
А Борына весь день не появлялся – говорили, что он зарылся в перины и спит. Только Юзя с опухшими от слез глазами по временам выходила на крыльцо поглядеть на толпу и снова скрывалась. Ягустинка одна хлопотала по хозяйству, но и к ней сегодня нельзя было подступиться, она жалила, как оса. Люди даже боялись ее расспрашивать: ответит так, словно крапивой хлестнет.
В полдень приехал писарь со стражниками и стал составлять опись сгоревшего имущества и выяснять причины пожара. Тут уж, конечно, все любопытные, кто еще оставался во дворе, рассеялись в разные стороны, чтобы не попасть в свидетели.
Улицы вдруг почти опустели, – правда, еще и потому, что все время шел снег. Он был еще мокрее прежнего, сразу таял и покрывал все липкой грязью. Зато в избах гудело, как в ульях. Этот день в Липцах походил на нежданный праздник: почти никто не работал, бабы забыли о хозяйстве, так что в иных хлевах коровы мычали от голода у пустых яслей. Повсюду только судачили, бегали из избы в избу, бабьи языки работали вовсю, сплетни кружили, как вороны вокруг домов, а из окон, дверей и ворот выглядывали лица любопытных, ожидавших, когда же стражники повезут Антека.
Нетерпение и любопытство росли с каждым часом, а между тем никто ничего достоверно не знал. Каждую минуту прибегал кто-нибудь, запыхавшись, и сообщал, что уже пошли за Антеком. Одни божились, что он избил стражников, разорвал веревки, которыми его связали и сбежал, другие врали что-нибудь иное.
Правдой было только то, что Витек бегал в корчму за водкой и что из трубы у Борыны валил дым, из чего люди заключили, что стражникам там готовят угощение.
А уже под вечер проехали по улице, в бричке войта, писарь и стражники – но без Антека!
Это вызвало всеобщее удивление и разочарование – ведь в деревне были уверены, что его закуют в кандалы и повезут в тюрьму. Тщетно люди ломали голову и строили догадки о том, что же показал Борына при составлении протокола. Это знали только войт и солтыс, а они не хотели ничего говорить, и общее любопытство возросло до крайности, высказывались все новые и новые предположения, совсем уже невероятные.
Между тем наступала ночь, темная и довольно тихая, снег перестал, и, видимо, подмораживало. По небу еще проносились серые тучки, но уже между ними в вышине кое-где искрились звезды и от резкого ветра рыхлый снег отвердел и хрустел под ногами. Засветились в хатах огоньки, и люди, собираясь у печи в тесных горницах, успокаивались после всех треволнений этого дня, но не переставали все-таки строить догадки.
Да и было для этих догадок широкое поле: если Антека не забрали, значит, не он поджег, – но кто же тогда? Не Ягна же, – этому никто не верил. И не сам старик – такая мысль никому и в голову не приходила!
И люди блуждали ощупью, никак не находя решения мучившей их загадки… Во всех домах говорили только об этом, но правды так никто и не узнал. Единственным результатом всех этих толков было то, что гнев против Антека улегся, замолчали даже его враги, а друзья, как, например, Матеуш, снова подняли голос в его защиту. Зато теперь сильно возмущались Ягной и с ужасом говорили о страшном смертном грехе, который она совершила. Особенно принялись за нее бабы – их языки терзали ее, не оставляя живого места. Досталось при этом и Доминиковой, здорово досталось! На старуху злобились еще больше оттого, что она на порог не пускала любопытствующих, гнала их, как надоедливых собак, и никому не удалось узнать, что с Ягной.
В одном все были единодушны – в глубоком сочувствии Ганке. Ее жалели искренно, от всего сердца, а Клембова и Сикора даже в тот же вечер отправились к ней, чтобы выразить ей свои добрые чувства, и захватили с собой кое-что в узелках.
Так прошел этот день, надолго оставшийся у всех в памяти, а назавтра все вошло в свою колею, остыло любопытство, спала волна возбуждения и гнева, и каждый вернулся к своим делам, опять сунул голову в ярмо и нес свою ношу терпеливо и безропотно.
Разумеется, тут и там еще поговаривали о происшедшем, но все реже и равнодушнее, потому что каждому ближе были собственные горести и заботы, которые приносит с собой каждый день.
Пришел март, и настали дни уже совсем невыносимые, темные, унылые, промозглые, с дождями и мокрым снегом. Носа нельзя было высунуть из дому. Солнце сгинуло где-то в пучине зеленоватых, низко нависших туч и не выглядывало ни на один миг. Снег понемногу таял или, размокший, рыхлый, зеленел от слякоти, как будто плесенью покрывался. Вода стояла в канавах, затопляла низины и дворы, а по ночам подмораживало и потом трудно было ходить по обледенелым, скользким улицам.
Из-за этой мерзкой погоды все скоро и думать забыли о пожаре, тем более что ни Борына, ни Антек, ни Ягна не мозолили людям глаза. О них забыли; так камень падает на дно, и некоторое время вода над ним еще волнуется, расходится кругами, потом пробежит по ней легкая рябь, пожурчит она и опять течет спокойно…
Подошел последний день Масленицы.
Этот день считался полупраздничным, и уже с самого утра в деревне поднялась суета. Убирали избы, почти из каждой семьи кто-нибудь отправлялся в местечко закупать всякую всячину, – главным образом мясо, колбасу, сало. Только беднякам приходилось довольствоваться селедкой, взятой в долг у корчмаря, да картофелем с солью.
А у богатеев уже с полудня жарили пышки, и по всей улице разносился аромат жареного сала, мяса и другие, еще более аппетитные запахи. Опять медвежатники таскались по избами забавляли людей, и везде раздавались крикливые голоса мальчишек.
А вечером, после ужина, в корчме заиграла музыка, и всякий, у кого душа живая и ноги еще ходят, спешил туда, несмотря на то, что с самых сумерек шел дождь со снегом.
Веселились от всей души – ведь это было в последний раз перед Великим Постом. Петрик играл на скрипке, ему вторил на флейте Матеуш, а Ясек Недотепа бил в бубен.
Давно не бывало в Липцах такой веселой вечеринки, и продолжалась она до поздней ночи, пока не зазвонил колокол в костеле, возвещая полночь и конец Масленице.
И тогда сразу смолкла музыка, прекратились танцы, поспешно были допиты бутылки и рюмки, и народ стал расходиться без шума.
Только в избе у Доминиковой горел огонь далеко за полночь – говорили даже, что до вторых петухов. Там сидели войт и солтыс и мирили Ягну с Борыной.
Деревня давно уже спала, тихо было вокруг, даже дождь с полуночи перестал лить, а они все еще толковали.
У одного лишь Антека в доме не было ни тишины, ни спокойного сна, ни веселых проводов Масленицы.
Что творилось в душе Ганки в эти долгие ночи с той минуты, когда муж встретил ее перед избой во время пожара и силой заставил вернуться, – знал один Бог, и никакими человеческими словами этого не опишешь.
Она, конечно, в ту же ночь все узнала от Веронки. Душа в ней замерла от муки и она лежала, как труп, страшный своей неподвижностью. Первые два дня она почти не вставала из-за прялки, но не работала, а только машинально двигала руками, как во сне, да потухшими пустыми глазами смотрела в глубь своей души, опустошенной лютым вихрем печалей, в горестный омут горючих слез, обид и несправедливостей. Все это время она не спала, не ела, не вполне сознавала, что происходит вокруг, не заботилась ни о себе, ни о плакавших детях.
Наконец, Веронка сжалилась над нею и занялась малышами и стариком, который, в довершение всех бед, еще расхворался, лежал на печи и тихо стонал.
Антек уходил из дому с рассветом, а возвращался поздно ночью, не обращая ни малейшего внимания ни на Ганку, ни на детей, да и она не могла себя заставить сказать ему хотя бы одно слово – так окаменела у нее душа от боли.
Только на третий день Ганка пришла в себя, словно пробудилась от страшного сна. Казалось, что это не она, а какая-то другая женщина – до такой степени она изменилась за эти дни. Лицо у нее было серое, как зола, изрыто морщинами, она сразу постарела на много лет, в чертах ее и движениях было что-то деревянное. Только глаза сверкали ярким, сухим блеском и губы были решительно сжаты. Она так исхудала, что одежда висела на ней, как на вешалке.
Ганка вернулась к жизни внутренно переменившейся: душа ее перегорела, но она почувствовала в себе какую-то новую, удивительную силу, непреклонную волю к жизни и готовность бороться, гордую уверенность в том, что она все вынесет и преодолеет.
И она бросилась к жалобно плакавшим детям, обнимала и целовала их, плакала вместе с ними, и эти долгие, сладкие слезы облегчили ей сердце и помогли прийти в себя.
Она поскорее прибрала в избе и пошла к Веронке – благодарить за ее доброту и просить прощения за свои прежние вины. Мир между сестрами был заключен немедленно. Веронка не могла понять только одного – почему Ганка не жалуется на мужа, не ругает его, не ропщет на свою долю, молчит, как будто все это – мертвое прошлое, давно позабытое. Только под конец Ганка сказала твердо:
– Я теперь все равно что вдова и, значит, сама должна заботиться о детях и обо всем.
И в тот же день, попозже, пошла в деревню, к Клембам и другим знакомым, чтобы разузнать, что делается у Борыны… Она крепко запомнила слова, сказанные им на прощанье в тот вечер, когда он привез ее из лесу.
Однако пошла она к нему не сразу, выждала еще несколько дней: она не решалась показаться ему на глаза так скоро после всего, что случилось.
Только в среду на первой неделе Великого Поста она с утра, даже не приготовив завтрака, оделась получше, оставила малышей на попечение Веронки и собралась уходить.
– Куда это ты так рано? – спросил Антек.
– В костел. Нынче попелец! [18]18
Попелец – от слова "пепел". В этот день молящиеся в костеле посыпали голову пеплом в знак покаяния.
[Закрыть]– ответила Ганка неохотно и уклончиво.
– И поесть не приготовишь?
– Ступай в корчму, еврей тебе еще в долг поверит, – невольно вырвалось у Ганки. Антек вскочил как ужаленный, но она, и не поглядев на него, вышла.
Ее теперь уже не страшили ни окрики его, ни гнев. Антек стал ей таким чужим и далеким, что она сама тому удивлялась, а если порой в ней и вспыхивал последний слабый огонек былой любви, растоптанной, зарытой под обрушившимися на нее несчастьями, – она сознательно гасила его в себе воспоминаниями о неизжитых обидах.
Когда она свернула на тополевую дорогу, люди уже шли в костел.
День был ясный и тихий, солнце светило с раннего утра, крепкий ночной морозец еще не уступал оттепели, и с крыш висели сосульки, как нити блестящих бус, а замерзшая на дорогах и в канавах вода сверкала, как зеркало. Деревья под инеем искрились на солнце и роняли на землю серебряную пряжу. Чистая лазурь неба, усеянная молочно-белыми облачками и озаренная солнцем, напоминала цветущее поле льна, когда заберется в него стадо овец и так утонет в нем, что видны только белые спины. В чистом, свежем морозном воздухе дышалось удивительно легко. Все вокруг повеселело, блестели лужицы, снег отливал золотом, на улицах дети с веселыми криками катались на льду, кое-где старики грелись на солнышке у стен, и даже собаки лаяли радостно, гоняясь за воронами, которые стаями бродили по дворам в поисках корма. Благодатный солнечный день заливал все светом и почти весенним теплом.
А в костеле Ганку охватили пронизывающий холод и глубокая молитвенная тишина. В большом алтаре уже шла тихая обедня. Середина костела, залитая потоками света, была занята густой толпой молящихся, и все еще непрерывно входили запоздавшие.
Ганка не проталкивалась туда, где было людно, она хотела остаться наедине с Богом и самой собой. Она остановилась в пустом боковом притворе, где было почти темно, только кое-где желтела позолота в проникавших сюда скупых и холодных лучах света. Опустившись на колени перед алтарем, она поцеловала пол и, глядя на кроткий лик Богородицы, стала горячо молится. Тут только она дала волю своему горю, к стопам утешительна сложила она израненную, кровоточащую душу и с глубоким смирением и безграничным доверием открыла ей все, что накопилось в этой душе. Она каялась во всех своих прегрешениях, веря, что, если ее Господь так покарал, значит она грешница.
Да, к людям недобра была, и кичлива, и сварлива, и поесть хорошенько любила, и поленивалась, и к службе божьей нерадива была. "Да, грешница я, грешница!" – сокрушалась она мысленно в жгучем раскаянии и просила помиловать ее, вымаливала прощение тяжким грехам Антека, билась, как птичка, которая, убегая от смерти, бьет крылышками о стекло и жалобным писком молит спасти ее.
Обедня кончилась, и все хлынули к алтарю, смиренно склоняя головы, которые ксендз с громкой покаянной молитвой посыпал пеплом.
Ганка, не дожидаясь конца этого обряда, вышла из костела, чувствуя себя сильнее и уже твердо уповая на помощь божию.
С высоко поднятой головой отвечала она на приветствия и шла бесстрашно под любопытными взглядами.
Так же смело, хотя и с внутренней дрожью, она вошла во двор Борыны.
Боже, сколько времени нога ее не ступала сюда!
Только, как выгнанная собака, кружила она всегда поодаль с болью в душе. Зато теперь она обнимала любовным взглядом и дом, и все постройки, и каждое деревцо, сверкающее инеем, такое знакомое, словно выросло оно из ее сердца, словно питалось ее кровью. От радости она готова была целовать эту землю.
Едва она подошла к крыльцу, как Лапа бросился к ней с таким восторженным визгом, что Юзька вышла в сени и остановилась в изумлении, не веря собственным глазам.
– Ганка! Господи, Ганка!
– Я, я, не узнаешь, что ли? Отец дома?
– Дома, дома, в горнице он… вот ты и пришла, наконец, Ганка! – И девочка расплакалась, целуя у нее руки, как у родной матери.
А старик, услышав ее голос, вышел навстречу и повел ее в комнату. Она с плачем упала ему в ноги, взволнованная его видом и воспоминаниями, наплывавшими из каждого угла этого любимого дома. Но она быстро успокоилась, когда старик стал ее сочувственно расспрашивать о детях, о том, как она живет, жалел, что она так извелась. Она отвечала ему, не скрывая ничего, а про себя ужасалась происшедшей в нем перемене. Он сильно постарел, высох и сгорбился, только лицо осталось прежним, стало даже еще суровее.
Они разговаривали долго, но ни разу не упомянули ни об Антеке, ни об Ягне: оба остерегались касаться больного места. Когда через час Ганка собралась уходить, старик велел Юзе дать ей с собой всего, что только можно, и Юзя собрала в узлы столько, что пришлось Витеку отвезти их на салазках, – Ганке не поднять было всего. Да еще на прощанье старик дал ей два злотых на соль и сказал:
– Приходи же почаще, хоть каждый день! Мало ли что со мной может статься, – так ты за домом приглядывай, а Юзя тебе всегда рада.
И Ганка ушла и по дороге так сосредоточенно раздумывала о словах свекра, что почти не слушала Витека, который шепотом рассказывал ей, что войт и солтыс каждый день ходят к Борыне и уговаривают его помириться с Ягной, что хозяин даже ходил с Доминиковой к ксендзу, а вчера она до поздней ночи все толковала с ним. Еще много наболтал Витек, – рассказывал Ганке все, что только знал, чтобы ей угодить.
Дома она еще застала Антека; сидя у окна, он чинил себе сапог и даже не взглянул на нее. Только когда Витек внес узлы, он сказал злобно:
– Побираться ходила!..
– Что ж, если стала нищей, так уж приходится милостыней жить.
Когда Витек ушел, Антек дал волю гневу:
– Ведь приказывал я тебе, черт возьми, чтобы ты к отцу не ходила!
– Он меня позвал, вот я и пошла. Сам все дал, – я и взяла. Не допущу, чтобы дети с голоду помирали, да и сама не буду. А ты нам не кормилец. Тебе ни до чего дела нет.
– Сейчас же отнеси все назад, ничего мне от него не надо! – заорал Антек.
– А мне и ребятам надо!
– Говорю, отнеси, или я сам отнесу и в глотку ему напихаю, пусть подавится своим добром! Отнеси, слышишь, не то все за дверь выброшу!
– Только попробуй! Тронь только, так я тебе покажу! – крикнула Ганка, хватая скалку. Она была готова на все, только бы отстоять свое добро. У нее был такой грозный и свирепый вид, что Антек отступил, пораженный неожиданным отпором.
– Дешево же он тебя купил – за ломоть хлеба, как собаку! – буркнул он угрюмо.
– А ты еще дешевле нас и себя продал – за Ягнину юбку! – крикнула Ганка неожиданно для самой себя.
Антек съежился, как будто в него нож всадили, а она вдруг точно взбесилась: нахлынули воспоминания обо всех обидах, и она разразилась бурным потоком жалоб и упреков, которые долго таила в себе. Она ничего уже ему не прощала, не забыла ни единой его вины, припомнила ему все зло, какое он когда-либо ей причинил.
Исступленные слова сыпались на него, как удары цепов, она способна была, кажется, убить его в эту минуту!
У испуганного ее яростью Антека в душе что-то дрогнуло. Он стоял потупившись, не зная, что сказать. Озлобление исчезло, горький колючий стыд захлестнул душу – и он, схватив шапку, выбежал вон.
Долго не мог он понять, что нашло на Ганку, и, как побитая собака, бежал куда-то вперед, не разбирая дороги, не помня себя.
С той ночи пожара в нем нарастало что-то страшное, он словно совсем ошалел. На работу не ходил, хотя мельник уже несколько раз присылал за ним, и только шатался по деревне или сидел в корчме и пил, придумывая все более кровавые способы мщения и ни о чем другом уже не помня. Даже то, что его подозревают в поджоге, ничуть его не трогало.
– Пусть только скажут мне это в глаза, пусть посмеют! – сказал он однажды в корчме Матеушу, нарочно повысив голос, чтобы слушали другие.
Он продал Янкелю последнюю телку и пропивал деньги с самыми негодными мужиками в деревне, с которыми он теперь связался. В этой компании были такие как Бартек Козел и Филипп из-за озера, мельников работник Франек и озорники Гульбасовы, которые всегда были первыми зачинщиками всяких безобразий и, как волки, рыскали по деревне, высматривая, что бы такое стянуть и пропить в корчме. Антеку было все равно, кто они такие, только бы водили с ним компанию, а они смотрели ему в глаза с собачьей угодливостью и льстили, потому что он хоть и бивал их иной раз, да зато щедро потчевал водкой и защищал от людей. И все вместе учиняли в деревне, такие скандалы и драки, что мужики каждый день ходили жаловаться на них войту и даже ксендзу.
Тщетно предостерегал Антека Матеуш, тщетно и Клемб, по дружбе, заклинал его остепениться и не губить себя, – Антек ничего не хотел слушать, сумасбродствовал и пил все больше и грозил всем в деревне. Так он мчался навстречу своей гибели, ни на что и ни на кого не глядя, словно с крутой горы катился в пропасть, а деревня между тем не переставала внимательно следить за ним. Насчет поджога мнения расходились, но его поведение возмущало всех, да и кузнец исподтишка подзуживал людей. Постепенно даже прежние друзья от него отвернулись, обходили его издалека и негодовали громче других. А ему было все равно. Его ослепляла жажда мести, он ею только и жил, он раздувал ее в себе, как раздувают искры в золе, чтобы они вспыхнули ярким пламенем.
А к тому же он, словно всем назло, не порвал с Ягной.
Любовь ли влекла его к ней, или что иное, – бог его знает! Они встречались на гумне у Доминиковой – конечно, тайком от нее, только Шимек им покровительствовал, рассчитывая, что за это Антек поможет ему жениться на Настке.
Ягна выходила на эти свидания всегда неохотно, со страхом. Любовь ее как будто совсем прошла после мужниных побоев, следы которых еще не зажили, но она боялась Антека, который грозно объявил ей, что, если она хоть раз не выйдет на его зов, он среди бела дня, при всех, придет к ней в дом и изобьет ее еще сильнее, чем Борына. И она волей-неволей выходила к нему.
Впрочем, это продолжалось недолго. В четверг на первой неделе поста в корчму прибежал Шимек и, отозвав Антека в сторону, сообщил, что Ягну только что помирили с мужем и она уже опять перебралась к нему.
От этой вести у Антека в глазах потемнело, словно его кто обухом по голове хватил, – ведь только накануне он в сумерки виделся с Ягной, и она ни словом не обмолвилась о своем решении.
"Скрывала от меня!" – подумал он, и эта мысль обожгла сердце огнем. Он едва дождался вечера и побежал к отцовской избе.
Долго ходил он вокруг, высматривал, ждал у калитки, – Ягна не выходила. Это так его разъярило, что он выломал кол из плетня и дерзко вошел во двор, готовый на все, решившись идти прямо в дом. Он уже взошел на крыльцо и взялся за ручку двери, но в последний миг что-то заставило его отступить. Лицо отца встало перед ним так ясно, что он испуганно шарахнулся назад, весь дрожа от ужаса, и крадучись убежал со двора.