Текст книги "Мужики"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 64 страниц)
II
Был чудесный, настоящий летний день. Шел уже, должно быть, десятый час, солнце поднималось все выше и пекло изрядно, когда липецкие колокола все, сколько их было, начали трезвонить что есть силы.
Тот, которого называли "Петром", гудел всех громче, пел во всю глотку. Так мужик, подвыпив, идет себе дорогой, качаясь из стороны в сторону, и горланит грубым голосом, возвещая всему свету, что ему весело.
Другой колокол, поменьше, которого, по словам Амброжия, окрестили "Павлом", тоже старался изо всех сил, но больше вторил первому, звенел высоким, чистым голосом, заливался, как иная девушка, когда томит ее любовь или весенний день и она бежит в поля, забирается в гущу колосьев и поет ветрам, людям, светлому небу и своему счастливому сердцу.
А третий – "сигнатурка" – щебетал, как птичка, и тщетно старался перепеть тех двух, – этого он не мог, сколько ни тараторил обрывистым, захлебывающимся голосом капризного ребенка. Так они и звонили целым оркестром, – тут и бас гудел, и скрипка пела, и слышалось веселое бренчанье бубен.
Это они так громко и радостно сзывали людей на престольный праздник: был День Петра и Павла, который в Липцах всегда праздновался с особой торжественностью.
И погода выдалась на редкость – тихая, солнечная. Все предвещало сильную жару, но, несмотря на это, уже с рассвета на площади перед костелом торговцы расставляли свои ларьки, палатки, лотки и столы под полотняными навесами.
Как только зазвучал веселый колокольный звон, на дорогах, в тумане поднятой пыли, загромыхали повозки, потянулись пешеходы… Везде, насколько хватал глаз, по дорогам, тропинкам, межам переливались яркими красками женские наряды и белели развевающиеся кафтаны мужиков.
Шли гуськом, разноцветными лентами сверкая среди зелени.
А солнце золотой птицей поднималось все выше и выше на безоблачном синем небе и так щедро разливало свет и тепло, что воздух над полями уже дрожал и рябило в глазах. Порой еще налетал от лугов прохладный ветерок, – и тогда колыхалась рожь, тихонько шелестел овес, дрожали молодые колосья пшеницы, а цветущий лен разливался голубой струей, как вода, в которой отражено небо. Но мало-помалу все замирало в знойной тишине.
Эх, и веселый же был денек – поистине праздничный! Колокола гудели долго, и так громки были их голоса, что птицы пугались и колыхалась трава, а их бронзовые сердца все бились, бились сильно, звонко и мерно, к самому солнцу вознося свою проникновенную песнь и мольбу.
"Помилуй! Помилуй! Помилуй, Пресвятая Матерь Божья!"
"И я прошу! И я! И я!"
Празднично было все – убранные зеленью избы, даль, как бы сиявшая зажженными свечами, радостные голоса. И что-то, чего не выразишь словами, носилось в воздухе, переполняя сердца мирным блаженством и весельем.
На праздник со всех сторон валил народ. На дорогах клубилась пыль, тарахтели повозки, ржали лошади, звучал громкий говор. Иногда кто-нибудь из проезжавших высовывался из брички и окликал пеших. С заунывным пением спешил к костелу запоздавший нищий. Люди осматривались кругом с немым восторгом, потому что земля стояла нарядная, как невеста, вся в цветах и зелени, в птичьих песнях, шелесте колосьев и жужжании пчел, такая прекрасная, необъятная, счастливая и священная в своей животворящей силе, что у людей даже дыхание спирало в груди.
Как часовые, стояли деревья на межах, засмотревшись на солнце, а внизу, куда ни глянь, раскинулись поля, зеленые, шумящие, как бурные волны, и, как волны, колыхались они порой из стороны в сторону, бились о дороги, о межи и канавы, пестревшие, как разноцветные ленты, густо расшитые желтым, белым и фиолетовым. Цвел уже шпорник разных оттенков, цвела душистая повилика, робко выглядывая из ржи светлыми глазками, а местами, где земля была порыхлее, так густо росли васильки, словно туда упал кусочек неба. Целыми рощицами цвели полевой горошек, и лютики, и молочай, и кроваво-красный чертополох, и полевая горчица, и клевер, и маргаритки, и дикая ромашка, и тысячи других цветов; от их благоухания просто голова кружилась.
Люди ехали и ехали беспрерывно, и скоро Липцы переполнились до краев. На улицах, на берегах озера, под каждым плетнем, во дворах и везде, где только можно было найти немного тени, стояли телеги и брички и выпряженные лошади, а на площади перед костелом телеги стояли вплотную одна подле другой и была такая теснота, что невозможно было протолкаться.
Липцы просто исчезали под этой лавиной людей, повозок, лошадей. Толчея все усиливалась, говор и крики разносились по всей деревне. Народ шумел, как лес под ветром. Приехавшие женщины сидели на берегах озера – мыли ноги и надевали башмаки, приводили себя в порядок перед тем, как идти в костел. Мужики стояли группами, разговаривая со знакомыми, девочки и мальчики толпились у ларьков и палаток, а больше всего – вокруг шарманщика: весело заливалась шарманка, а на ней какой-то заморский зверек в красном наряде, мордочкой смахивавший на старого немца, так потешно прыгал и гримасничал, что, глядя на него, все покатывались со смеху.
Зазвонили к обедне, народ бурным потоком хлынул в костел и сразу наполнил его так, что в давке у всех ребра трещали. Подходили все новые и новые богомольцы, толкались, бранились, и все-таки большинству пришлось остаться снаружи, у стен и под деревьями.
Приехали несколько ксендзов из других приходов, они сразу засели в исповедальнях под деревьями и начали исповедовать, несмотря на сумятицу кругом и на жару.
Ветер совсем улегся, и зной становился нестерпимым. Словно пылающий огонь лился на головы, но люди терпеливо стояли в очереди у исповедален или бродили по погосту, тщетно ища тени или хоть какой-нибудь защиты от солнца.
Загремел орган, началась в костеле служба. Все опустились на колени и стали усердно молиться.
Подошел полдень. Солнце стояло уже прямо над головами, и все на земле замерло в изнеможении. Не дрожал ни один листочек, ни одна птица не мелькала в воздухе, ни один звук не доносился с полей. Мертвое, раскаленное добела небо нависло стеклянной крышей. Обжигала земля, жгли горячие стены, а люди стояли на коленях, не шевелясь, еле дыша, и словно варились в этом солнечном кипятке. Дым кадильниц плыл в открытую дверь, одевая голубоватой благоуханной мглой склоненные головы прихожан. Шелестели слова молитв, рассыпаясь в добела накаленном недвижном воздухе знойного полудня. Яркие платки, корсажи и юбки играли на солнце, и все кладбище казалось усеянным цветами, которые смиренно склонялись – перед Богом, скрытым в этом слепительном солнечном дне, в великой тишине, обнимавшей мир.
Только изредка кто-нибудь с глубоким вздохом разгибал спину и опускал руки, или слышался плач ребенка, или ржанье лошади доносилось от телег.
Даже нищие примолкли. Тишина разморила людей, и многие уже похрапывали или клевали носом, стоя на коленях. Время от времени кто-нибудь выходил из костела освежиться, и скрипели где-то колодезные журавли.
Только когда начался крестный ход, когда костел задрожал от мощного хора голосов, вынесли хоругви, а за ними, под алым балдахином, с чашей в руках появился ксендз, которого вели под руки помещики, – народ на площади встрепенулся и двинулся за процессией.
Зазвонили колокола, грянула песнь, мощная и радостная, взлетая до самого солнца, а шествие медленно, как разлившаяся река, обтекало белые стены костела. Впереди плыл алый балдахин, весь окутанный дымом кадил, сверкала золотая чаша в руках ксендза, мерцали огоньки свечей. Развернутые хоругви, как птицы, реяли над людским муравейником, качались образа, убранные тюлем и лентами, гремел орган, весело гудели колокола, а люди пели дружно, с воодушевлением, уносясь тоскующей душой куда-то в небо, к самому солнцу.
После крестного хода в костеле снова началась служба, а на кладбище стало тихо, как прежде, но никто уже не дремал от жары, оживленнее стал шепот молящихся, громче звучали вздохи, нищие позвякивали своими чашками, и там и сям люди тихо разговаривали.
Из костела вышли помещики, тщетно ища, где бы можно присесть в тени. Наконец, Амброжий прогнал из-под какого-то дерева собравшихся там людей, вынес табуретки, и господа сели, продолжая беседу.
Был среди них и помещик из Воли, но этому не сиделось на месте: он все прохаживался по кладбищу, и, увидев мужика из Липец, тотчас подходил к нему, заводил дружеский разговор Даже к Ганке протолкался и спросил:
– Ну что, вернулся ваш?
– Где там! До сих пор нет его.
– Да ведь, говорят, вы за ним ездили?
– Как же, ездила, сразу после похорон отца. Но в канцелярии сказали, что его выпустят только через неделю, – в среду, значит.
– Ну, а как же залог? Внесете?
– Насчет этого уже Рох хлопочет, – ответила Ганка уклончиво.
– Если денег у вас нет, так я поручусь за Антека.
– Спасибо вам! – Ганка низко поклонилась. – Может, Рох как-нибудь устроит, а если нет, придется искать другого способа.
– Так помните: если понадобится, я поручительство дам.
И отошел к Ягусе, сидевшей с матерью неподалеку, у стены, но, не придумав, что сказать, только улыбнулся ей и вернулся к своим.
Ягуся проводила его глазами и с любопытством стала разглядывать помещичьих дочек, – они были разодеты на диво и такие беленькие, такие тонкие в талии! А пахло от них, как от кадила! Несколько молодых панов увивались вокруг них, заглядывали им в глаза, и все они чему-то так весело смеялись, что людей даже досада брала.
Неожиданно на другом конце деревни, как будто на мосту у мельницы, громко застучали колеса, и пыль взвилась над деревьями.
– Запоздал кто-нибудь, – шепнул Петрик Ганке.
– Приехали, дураки, свечи в костеле гасить, – добавил кто-то.
Перегнувшись через ограду, некоторые с любопытством смотрели на дорогу, огибавшую озеро.
Вскоре, сопровождаемая визгом и лаем собак, показалась вереница больших фур под белыми верхами.
– Немцы! Немцы с Подлесья! – крикнул кто-то.
Это действительно были немцы. Ехало десятка полтора фур, запряженных крепкими лошадьми. Под полотняными верхами виднелся всякий домашний скарб, сидели женщины и дети, а рыжие тучные мужчины с трубками в зубах шли пешком. Рядом с фурами бежали огромные псы и, оскалив зубы, отвечали лаем липецким собакам, то и дело наскакивавшим на них.
Народ сбежался поглазеть на немцев. Многие даже перелезли через ограду, чтобы увидеть их поближе.
Немцы ехали шагом, с трудом пробираясь через запруженную повозками и лошадьми площадь. Никто из них даже перед костелом не снял шапки и не здоровался с людьми. Глаза у всех горели, бороды тряслись, – должно быть, от злости. Они смотрели на мужиков дерзко, как разбойники.
– Шароварники окаянные!.. Свиные хвосты!
Ругательства посыпались, как камни.
– Ну что, немчура, чья взяла? – крикнул Матеуш.
– Кто кого одолел?
– Что, испугались мужицкого кулака?
– Поглядите, у нас нынче праздник, погуляем в корчме!
Немцы не отвечали, подгоняя лошадей.
Какой-то мальчишка швырнул в них камнем, другие принялись выковыривать кирпичи, чтобы последовать его примеру, но их вовремя удержали.
Немцы, наконец, проехали и скрылись на тополевой дороге, только из облака пыли все слабее доносился собачий лай и стук колес.
А липецкие так обрадовались, что никто уже не мог молиться, и толпа вокруг помещика все росла, а он, очень этим довольный, весело разговаривал со всеми, угощал табаком и напоследок заискивающе сказал:
– Ловко вы их выкурили, весь рой убрался!
– Им запах наших тулупов не нравится! – со смехом заметил кто-то, а Гжеля, брат войта, сказал с притворным огорчением:
– Слишком уж хлипкий народ, не годится им с мужиками в соседстве жить: только дашь кому-нибудь по башке, как он наземь летит!
– А разве с ними кто-нибудь дрался? – с любопытством спросил помещик.
– Нет, зачем драться! Матеуш только ткнул одного за то, что тот ему не ответил, когда он с ним поздоровался, – так немец кровью облился и чуть Богу душу не отдал.
– Совсем слабый народ! На вид мужики, как дубы, а ткнешь кулаком – и словно в перину угодишь! – вполголоса объяснил Матеуш.
– Не везло им на Подлесье. Коровы у них, говорят, пали.
– А ведь верно – они ни одной коровы с собой не увели!
– Про это Кобус мог бы кое-что рассказать, – ляпнул кто-то из парней, но Клемб резко прикрикнул на него:
– Глуп ты, как сапог! Коровы от заногтицы околели, это все знают…
Липецкие корчились от сдерживаемого смеха, но никто больше ни слова не проронил. И только кузнец, подойдя поближе, сказал:
– За то, что немцы убрались, пана помещика благодарить надо!
– Лучше я своим продам, хотя бы за полцены! – горячо уверял помещик. Он стал распространяться о том, как и он, и его деды, и прадеды всегда стояли за мужиков, всегда шли с народом.
Сикора усмехнулся и сказал тихо:
– Мне это самое старый пан приказал батогами на спине прописать, да так хорошо, что и сейчас еще помню…
Помещик, как будто не слыша, стал рассказывать, каких хлопот ему стоило избавиться от немцев. Мужики, разумеется, его слушали, вежливо поддакивали, а втайне оставались при своем мнении насчет его любви к народу.
– Благодетели! И не заметишь, как тебя вокруг пальца обведут! – бурчал Сикора, но Клемб толкал его, пока не заставил замолчать.
Они все еще приятно беседовали, когда какой-то молоденький ксендз в белом стихаре и с подносом в руках пробрался к ним сквозь толпу.
– Эге, да никак это органистов Ясь! – воскликнул кто-то.
Это действительно был Ясь, уже в одежде ксендза. Он собирал пожертвования на костел, и поднос быстро наполнялся – ведь Яся все знали и отказать было неловко; каждый доставал из узелка копейку или две, а частенько и злотый звякал о медяки. Помещик бросил на поднос рубль, его дочки насыпали серебра, а Ясь, потный, красный и сияющий, неутомимо собирал и собирал, ходя по всему кладбищу, никого не пропуская и никому не забывая сказать приветливое слово. Наткнувшись на Ганку, он заговорил с ней так участливо, что она положила целый двугривенный. Потом он остановился перед Ягусей и звякнул подносом. Она вскинула на него глаза и остолбенела от удивления, да и Ясь немного смутился, сказал что-то невпопад и торопливо пошел дальше.
Ягуся даже забыла дать денег на костел и долго смотрела ему вслед. Он был, точь-в-точь как тот святой, что нарисован в боковом алтаре, такой молодой, красивый и стройный! Он словно околдовал ее, – она терла глаза и часто-часто крестилась, но это не помогло.
– Сын органиста, а вот как далеко пошел!
– То-то мать и пыжится, как индюк!
– Он с самой Пасхи в семинарии учится!
– Наш ксендз вызвал его к себе на помощь по случаю праздника.
– Отец – скряга, живодер, а на него денег не жалеет.
– Ну еще бы, лестно ему, что сын ксендзом будет.
– Да и доходно!
Так шептались вокруг, но Ягуся ничего не слышала, и глаза ее повсюду следовали за Ясем.
Обедня между тем отошла. Ксендз еще объявлял с амвона о предстоящих свадьбах и корил грешников, но прихожане понемногу расходились, и нищие хором затянули свои заунывные песни, прося подаяния.
Ганка тоже шла к выходу. К ней протолкалась дочка Бальцерка, чтобы рассказать великую новость.
– Знаете? – затараторила она, еле переводя дух. – Сейчас было оглашение насчет свадьбы Шимека Пачеся с Настусей!
– Неужели? А что же Доминикова на это скажет?
– Известно, что: в драку полезет с сыном!
– Ничего она этим не добьется – Шимек в таких летах, что имеет право жениться.
– Ну, и ад у них там начнется! – вставила Ягустинка.
– И без того мало ли у нас в деревне ссор да греха! – вздохнула Ганка.
– А про войта слышала? – спросила Плошкова, выставляя из толпы свое тучное тело и красное толстощекое лицо.
– Нет. Столько хлопот было с похоронами, да и новых забот немало, так я и знать не знаю, что в деревне делается.
– Урядник сказал моему, что в кассе нехватка большая. Войт уже бегает по людям и клянчит денег в долг – видно, хоть сколько-нибудь хочет собрать, потому что не сегодня-завтра нагрянет следствие…
– Еще отец покойный говорил, что этим кончится!
– Зазнался, важничал, командовал всеми – теперь будет расплачиваться!
– А ведь у него и хозяйство все описать могут?
– Могут. А не хватит, так за остальное отсидит в остроге, – сказала Ягустинка. – Пожил, бестия, в свое удовольствие, теперь пусть кается!
– А я и то удивлялась, что он даже на похороны Мацея не пришел!
– Что ему Борына, когда он со вдовой его дружбу свел!
Она замолчала, увидев, что впереди идет Ягуся, ведя под руку мать. Старуха шла сгорбившись, все еще с повязкой на глазах. Ягустинка и тут не упустила случая съязвить:
– А когда же свадьба у вашего Шимека? Вот не ждал никто, что нынче оглашение будет! Да и то сказать – трудно удержать парня, ему уж надоело бабью работу делать. Теперь его Настуся выручит!
Доминикова вдруг выпрямилась и сказала сурово:
– Веди меня, Ягуся, веди скорее, а то как бы меня эта сука не укусила!
И пошла вперед чуть не бегом, а Плошкова тихо фыркнула:
– Ишь, слепая, а увидела!
– Слепая, а до шимекова чуба доберется!
– Дай Бог, чтобы других не трогала!
Ягустинка уже ничего не отвечала, потому что у ворот началась давка. Ганка, потеряв своих, осталась далеко позади. Впрочем, она даже была этим довольна, – ей надоели злобные перебранки. Теперь она спокойно стала оделять нищих копейками, ни одного не пропуская, а слепому с собакой сунула целый пятак и сказала:
– Приходите к нам обедать, дедушка! К Борынам!
Нищий поднял голову и широко раскрыл слепые глаза.
– Это антекова жена, должно быть? Спасибо! Приду, приду непременно!
За воротами кладбища стало уже просторнее, но и там сидели нищие двумя рядами, между которыми оставался широкий проход.
Они кричали на все лады, прося милостыню, а в самом конце ряда стоял на коленях молодой парень с зеленым козырьком над глазами и, подыгрывая себе на скрипке, пел песни о королях и древних временах. Его обступила куча народу, медяки так и сыпались в шапку.
Ганка остановилась у ограды кладбища, высматривая в толпе Юзьку, и вдруг нежданно негаданно увидела своего отца. Он сидел в ряду нищих и, протягивая руку ко всем проходящим, жалобно просил подаяния.
Ганку словно кто ножом пырнул! В первое мгновение она подумала, что это ей померещилось, протерла глаза раз, другой – нет, отец, он самый!
Отец между нищими! Господи Иисусе Христе! Она чуть не сгорела со стыда.
Надвинула платок на глаза и пробралась к нему сзади, между возов, возле которых сидел Былица.
– Что это вы делаете, а? – простонала она, присев за ним на корточки, чтобы спрятаться от людских глаз.
– Ганусь!.. Да я… Я…
– Сейчас же идите домой! Срам какой, Господи! Пойдемте!
– Не пойду… Я давно это надумал. Чем вам обузой быть, лучше я у добрых людей просить буду… Пойду вместе с другими по миру… святые места увижу, новое что-нибудь услышу… Еще и вам деньжонок принесу… На тебе злотый, купи Петрусю какую-нибудь диковинку… На!
Ганка крепко ухватила его за рукав и почти силой потащила по проходу между возами.
– Сейчас же домой ступайте! Стыда у вас нет!
– Пусти, а то рассержусь!
– Бросьте котомку, живо, пока не увидел кто!
– Пусти! Буду делать то что хочу, так и знай! Чего мне стыдиться? Кого голод прижмет, тому сума – мать родная!
Он вдруг вырвался, шмыгнул между возами и лошадьми и скрылся.
Бесполезно было искать его в толпе, бурлившей на площади перед костелом.
Солнце пекло так, что лупилась кожа, пыль набивалась в горло и не давала дышать, а народ, хоть и утомленный, все еще весело толкался на площади.
На всю деревню заливалась шарманка, тянули свои песни нищие, ребятишки свистели в глиняные свистульки, собаки лаяли, а лошади, которым сегодня особенно досаждали назойливые слепни, ржали и кусались. Люди окликали знакомых, собирались компаниями и теснились к палаткам, у которых звенели веселые девичьи голоса.
Прошел добрый час, прежде чем толпа немного угомонилась. Одни ушли в корчму, другие собирались домой или, изнемогая от жары и усталости, расположились в тени повозок у озера, в садах и дворах, чтобы поесть и отдохнуть.
Никому уже не хотелось ни двигаться, ни говорить, люди, как и деревья, разомлели от зноя. К тому же в деревне все сели обедать и наступила полная тишина, раздавались только крики детей да шарахались иногда лошади у телег.
А в плебании ксендз угощал обедом приезжих ксендзов и помещиков. В открытые окна виднелись головы, слышался говор, смех, звон посуды, и пахло так аппетитно, что не один из стоявших под окнами глотал слюнки.
Амброжий, одетый по-праздничному, с медалями на груди, вертелся в сенях и то и дело выбегал на крыльцо с криком:
– Уйдешь ты отсюда, чертенок, или нет? Сейчас тебя палкой огрею, так будешь помнить!
Но не так-то легко было отогнать сорванцов, – они, как стая воробьев, облепили забор, а те, кто посмелее, подбирались даже под окна, и Амброжий часто грозил им чубуком ксендза и ругался.
Подошла Ганка и остановилась у калитки.
– Ищешь кого-нибудь? – спросил Амброжий, ковыляя к ней.
– Не видели отца моего?
– Былицу? Жара нынче, не дай Господи, – так он, должно быть, приткнулся где-нибудь в тени и спит… Эй ты, чертово отродье! – крикнул он опять и погнался за одним из мальчуганов.
А Ганка, сильно расстроенная, пошла прямо домой и все рассказала сестре, которая пришла к обеду.
Веронка только плечами пожала.
– Оттого, что он пристал к нищим, корона у него с головы не свалится, а нам будет легче – это уж наверняка! И не такие, как он, кончали дни на паперти.
– Господи, срам какой! Чтобы родной отец милостыню просил! Что Антек на это скажет? Начнут теперь люди косточки нам перемывать, скажут, что это мы его послали христарадничать!
– Пусть себе брешут, что хотят. Судачить про других каждый рад, а вот помочь никто не спешит.
– Я не позволю, чтобы отец побираться ходил!
– Так возьми его к себе и корми, коли ты такая гордая!
– И возьму! Ты ему уже и ложку щей жалеешь! Ну, теперь я понимаю: это ты его заставила…
– Что же, у меня лишнее есть? У детей кусок отниму, а ему дам?
– Ведь ты обязана его содержать, забыла?
– Коли нет у меня, так где я ему возьму? Из-под земли, что ли?
– Хоть из-под земли достань, а отцу первому дай! Он не раз мне жаловался, что ты его голодом моришь, о свинье больше заботишься, чем о нем.
– Ну как же, отца голодом морю, а сама обжираюсь, как помещица! Так разжирела, что у меня уж юбка с бедер сползает и еле ноги волочу. Только в долг и живем.
– Не ври! Подумает кто, что правда!
– Правда и есть! Кабы не Янкель, так и картошки с солью у нас не было бы. Да ведь сытый голодного не разумеет, – говорила Веронка с горечью, чуть не плача. В эту минуту во двор вошел слепой нищий со своей собакой.
– Садитесь на завалинке, – сказала ему Ганка и пошла разогревать обед.
Слепой сел на завалинке, костыли поставил – в сторону и снял веревку с шеи собаки. Сидел и втягивал носом воздух, пытаясь угадать, едят ли уже и в какой стороне.
А все садились обедать под деревьями. Ганка наполнила миски, и вокруг распространился вкусный запах.
– Каша с салом. Хорошая штука! Кушайте на здоровье! – бормотал слепой, облизываясь.
Ели не спеша, дуя на каждую ложку. Лапа вертелся тут же и тихо повизгивал, а собака нищего сидела у стены, высунув язык и тяжело дыша, потому что жара была страшная, даже тень не спасала от нее. В знойной, сонной тишине только ложки стучали да иногда под стрехой щебетала ласточка.
– Эх, хорошо бы мисочку простокваши – прохладиться! – вздохнул слепой.
– Сейчас принесу! – успокоила его Юзька.
– Что, много сегодня выпросил? – спросил Петрик, лениво поднося ложку ко рту.
– Господи, помилуй нас, грешных, и прости тому, кто нищих обижает! Выпросишь много, как же! Кто только нищего увидит, сейчас в небо смотрит или обойдет за версту! А иной подаст грошик, а сдачи рад бы взять пятак. Придется с голоду околевать!
– В нынешнем году всем перед жатвой тяжело, – тихо сказала Веронка.
– Правда, а на водку у всех хватает.
Юзька подала ему миску, и он торопливо принялся за еду.
– Говорили на погосте, будто Липцы нынче с помещиком будут мириться, – начал он снова. – Правда это?
– Если отдаст, что мужикам полагается, так, может, и помирятся, – сказала Ганка.
– А немцы уже убрались, знаете? – вмешался Витек.
– Погибели на них нет! – выругался слепой и даже кулаком погрозил.
– А что, и вас они обидели?
– Зашел я к ним вчера вечером, а они на меня собак натравили. Еретики окаянные, собачье племя! Говорят, липецкие так им досаждали, что удирать пришлось, – говорил нищий, усердно выгребая кашу из миски. Наевшись, он покормил собаку и встал.
– На работу спешишь? Сегодня у вас страда! – засмеялся Петрик.
– Как не спешить – прошлый год было нас в Петров день шестеро, а нынче человек сорок! Орут так, что уши пухнут.
– Приходите ночевать, – приглашала его Юзька.
– Дай тебе Бог здоровья, что помнишь о сироте.
– Ишь, сирота, а брюхо еле носит! – фыркнул Петрик, наблюдая за нищим, который катился по улице, грузный, как колода.
Все скоро разошлись: кто прилег в холодке всхрапнуть, кто пошел опять на площадь.
Зазвонили к вечерне. Солнце уже клонилось к западу, жара как будто немного спала, и хотя многие еще отдыхали, на площади перед костелом у ларьков и палаток толпилось все больше и больше народу. – Юзька помчалась с подругами покупать образки, а главное – насмотреться вволю на ленты, бусы и другие прелести.
Опять играла шарманка, опять пели нищие, позвякивая чашками, и постепенно говор становился громче, деревня гудела, как улей, в котором роятся пчелы.
Все отдохнули, поели и рады были повеселиться. Толковали с приятелями, глазели на все, или шли выпить рюмочку с кумовьями, или просто сидели в тени, размышляя о том о сем. Все вволю намолились, наплакались, наслушались музыки и пения, нагляделись на людей, набрались впечатлений, хоть на один день отрешились от забот и насладились праздником. И уж конечно, всех громче галдели бабы, проталкиваясь к лавкам, чтобы хоть полюбоваться на всякие заманчивые товары, хоть потрогать их руками.
Шимек купил Настусе янтарные бусы, ленты и красный платочек, она тотчас нарядилась в эти обновки, и оба ходили от лавки к лавке, обнявшись, веселые, захмелевшие от своего счастья.
Юзька увязалась за ними, но она только приценивалась ко всему, осматривала разложенные на столах товары и то и дело, горестно вздыхая, пересчитывала свои жалкие гроши.
Недалеко от них бродила Ягуся, делая вид, что не замечает брата. Она ходила одна, грустная, пришибленная. Не тешили ее сегодня ни качавшиеся над прилавками ленты, ни шарманка, ни весь этот шум и веселая суета. Она шла, куда ее увлекала толпа, останавливалась, когда останавливались другие, не зная, зачем сюда пришла и куда идет.
К ней подошел Матеуш и сказал смиренно:
– Не гони ты меня!
– Да когда же я тебя гнала?
– Сколько раз! И обругала, не помнишь, что ли?
– Нехорошо ты тогда говорил со мной, вот и пришлось обругать. Кто ж меня…
Она вдруг замолчала. Через толпу в их сторону медленно пробирался Ясь.
– И он на праздник приехал! – шепотом сказал Матеуш, указывая на юного ксендза, который со смехом оборонялся от людей, пытавшихся целовать ему руки.
– Настоящий панич! Ишь, какой стал! А еще недавно за коровами бегал, хорошо помню!
– Ну да! Стал бы такой коров пасти! – с неудовольствием возразила Ягна.
– Я тебе говорю! Помню, как его раз органист вздул за то, что он коров пустил в прычеков овес, а сам спал где-то под грушей.
Ягуся отошла от Матеуша и нерешительно стала пробираться к Ясю. Он издали улыбнулся ей, но, так как все глазели на него, отвернулся и, накупив в ларьке образков, стал раздавать их девушкам и всем, кто хотел.
Ягуся стояла, как вкопанная, и смотрела на него во все глаза, а ее алые губы улыбались светлой, блаженной улыбкой, сладкой, как мед.
– Вот тебе, Ягусь, твоя святая, – сказал он, сунув ей образок. Руки их встретились – и разошлись стремительно, как обожженные.
Ягуся дрожала, не решаясь вымолвить ни слова. Ясь что-то еще сказал, но она не слышала, не понимала, она вся утонула в его глазах.
Толпа разделила их. Ягна спрятала образок за пазуху и долго еще искала взглядом Яся. Его не было, он ушел в костел, потому что уже звонили к вечерне. Но он все еще стоял перед ее глазами.
– Как святой на картине! – прошептала она невольно.
– То-то девки все глаза проглядели! Дуры! Не для пса колбаса!
Ягуся быстро обернулась: подле нее стоял Матеуш.
Она пробормотала что-то неопределенное, желая поскорее от него отделаться, но он упорно шел за нею, долго что-то обдумывал и, наконец, спросил:
– Ягусь, а что мать сказала, когда ксендз сделал оглашение насчет Шимека?
– Что ж, пусть себе женится, если хочет, – его дело!
Матеуш поморщился и с беспокойством спросил:
– А как же насчет земли? Отдаст она его долю?
– Откуда мне знать? Она ничего не говорит. Пусть он сам у нее спросит.
К ним подошли Шимек с Настусей, откуда-то вынырнул и Енджик, и все остановились тесной кучкой. Шимек первый начал:
– Ягусь, мать меня обижает, а ты-то неужто будешь на ее стороне?
– Ясное дело, я за тебя стою… Ну, и переменился же ты за это время! Совсем другим человеком стал! – удивлялась Ягна, глядя на брата.
Он стоял перед ней, гордо выпрямившись, расфранченный, гладко выбритый, в шляпе набекрень и белом, как молоко, кафтане.
– Переменился, потому что вырвался на волю.
– И что же, лучше тебе на воле? – спросила Ягна, посмеиваясь над его гордым видом.
– Выпусти пташку из клетки, тогда увидишь! Слыхала оглашение?
– А свадьба когда же?
Настуся нежно прижалась к Шимеку и сказала, краснея:
– Через три недели, еще до жатвы.
– Хоть в корчме свадьбу справлю, а матери кланяться не стану!
– А есть у тебя куда жену привести?
– Есть. К матери перееду на другую половину. У чужих угла искать не стану! Пусть только отдаст мне мою землю, так я буду знать, что делать! – кипятился Шимек.
– И я ему помогу, во всем буду помогать, – подхватил Енджик.
– Да ведь и Настусю мы не с пустыми руками выдаем! Дадим ей тысячу злотых чистоганом, – сказал Матеуш.
Его отозвал в сторону кузнец, что-то шепнул ему и побежал дальше.
Потолковали еще немного. Больше всех говорил Шимек, мечтая вслух, как он станет хозяином, как прикупит земли и примется за нее, и все скоро увидят, что он за человек. Настуся смотрела на него с восторженным удивлением, Енджик поддакивал, и только Ягуся почти не слушала, рассеянно блуждая глазами вокруг. Ее ничто не занимало.
– Ягусь, приходи в корчму, сегодня музыка будет, – попросил Матеуш.
– Корчма уж меня не развеселит, – ответила она грустно.
Он заглянул ей в глаза, нахлобучил картуз и быстро пошел прочь, расталкивая людей. Около плебании он столкнулся с Терезкой.
– Куда это тебя несет? – спросила она робко.
– В корчму. Кузнец сзывает всех на совет.