Текст книги "Мандарины"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 55 страниц)
– Анна! – крикнул Льюис. – Идите посмотрите: я поймал радугу. – Он поливал лужайку, и радуга плясала в струе воды. – Идите скорее!
Я узнала этот настойчивый, заговорщицкий голос, это радостное лицо: лицо, не похожее ни на какое другое. Это был Льюис, это был он. Льюис перестал любить меня, но остался самим собой. Почему же вдруг я подумала о нем плохо? Нет, так просто мне не выкрутиться. По правде говоря, я его понимала. Я тоже терпеть не могу несчастья и испытываю отвращение к жертвам: я понимала, почему он отказывался страдать из-за меня и в то же время не хотел терять меня; я понимала, что он слишком занят, пытаясь разобраться со своим собственным сердцем, чтобы сильно тревожиться о том, что творится в моем. И потом, я помнила его интонацию, когда он сказал, сжав рукой мое плечо: «Я готов сейчас же жениться на вас». И тут же отказалась от всякой обиды, раз и навсегда. Если любить действительно больше не хотят, то и не любят: сердцу не прикажешь.
Так что я продолжала любить Льюиса: это было нелегко. Достаточно было изменения интонации его голоса, чтобы я тут же вновь обретала его целиком; а минуту спустя я снова его теряла. Когда в конце недели он поехал на день в Чикаго, я, пожалуй, почувствовала облегчение: двадцать четыре часа одиночества – хоть какая-то передышка. Я проводила Льюиса до автобусной остановки и медленно пошла назад к дому вдоль дороги, окаймленной садами и загородными виллами. Я села на лужайке с книгами. Было очень жарко, ни один листок не шелохнулся; озеро вдали безмолвствовало. Я достала из сумки последнее письмо Робера; он подробно рассказывал мне о мадагаскарском процессе {128}. Анри написал статью, которая появится в ближайшем номере «Вижиланс», но этого, конечно, недостаточно; чтобы повлиять на общественное мнение, надо было располагать газетой или еженедельником с большим тиражом; они собирались организовать митинг, но времени не хватало. Я сложила письмо и стала следить глазами за пролетавшим в небе самолетом: они летали все время; самолет мог бы унести меня в Париж. Но зачем? Если бы я находилась подле Робера, он говорил бы со мной, вместо того чтобы писать, но что бы это изменило? Я ничем не в силах ему помочь, да он и не призывал меня, так что не было никаких причин уезжать отсюда. Я огляделась вокруг: трава аккуратно скошена, небо гладкое, белки и птицы походили на домашних животных; оставаться у меня тоже не было никаких причин. Я взялась за книгу: «Литература в Новой Англии»; год назад меня это страшно заинтересовало бы; но теперь страна Льюиса, его прошлое меня уже не касались; все эти книги, лежавшие на лужайке, были немыми. Я потянулась: чем заняться? Мне абсолютно нечего было делать. В течение какого-то времени, показавшегося мне очень долгим, я сидела там, застыв неподвижно, и вдруг меня охватила паника. Быть парализованной, слепой, глухой, но с ясным сознанием – я часто говорила себе, что нет худшей участи: и вот теперь это моя участь. В конце концов я встала и пошла в дом. Я приняла ванну, вымыла голову, но я никогда не умела долго заниматься своим телом. Я открыла холодильник: графин с томатным соком, еще один, полный апельсинового сока, готовые салаты, холодное мясо всех видов, молоко – мне стоило лишь руку протянуть; и шкафы ломились от консервов, волшебных порошков, риса-минутки, который достаточно было обдать кипятком: за четверть часа я поужинала. Наверняка существует искусство убивать время, но оно мне незнакомо. Чем заняться? Я послушала несколько пластинок, потом включила телевизор и стала развлекаться тем, что перескакивала с одной программы на другую, смешивая фильмы, комедии, приключения, информационные выпуски, полицейские драмы, фантастические истории. Но в какой-то момент что-то произошло там, в мире; сколько я ни крутила ручку, экран оставался пустым. Я решила лечь спать. Но впервые в жизни я боялась бродяг, воров, сбежавших сумасшедших, я боялась заснуть и боялась бессонницы. Теперь озеро рокотало, сухие ветки хрустели под лапами зверей; тишина в доме подавляла. Я забаррикадировала все двери и, взяв в своей комнате одеяло с подушкой, легла, не раздеваясь, на диван и оставила включенным свет. Я заснула; и тогда через запертые окна вошли люди и убили меня. Когда я проснулась, насвистывала какая-то птичка, другая стучала клювом по дереву. И все-таки реальности я предпочитала свои кошмары, я снова закрыла глаза, но сомкнутые веки не смогли погасить ясный день. Я встала. Как пустынно в доме! Как будущее пусто! Раньше я с волнением смотрела бы на белый халат, брошенный на кресло, и старые домашние туфли, забытые под письменным столом, но теперь я уже не знала, что означают эти предметы. Они принадлежали Льюису, да, Льюис все еще существовал, но мужчина, который любил меня, бесследно исчез. Это был Льюис, но не тот. Я находилась в его доме, но у чужого человека.
Я вышла, поднялась по усыпанной гравием аллее: флажок с почтового ящика исчез, приходил почтальон. Я взяла корреспонденцию. Одно письмо было для меня: Мэрием путешествовала по Мексике с Филиппом, по возвращении они собирались остановиться в Чикаго и очень надеялись встретиться со мной. Я не видела их с 1946 года, но Нэнси приезжала в Париж в мае, и я дала ей мой адрес в Америке; в том, что Мэрием написала мне, не было ничего удивительного, а между тем я смотрела на письмо с изумлением. Оно напоминало мне время, когда Льюиса для меня не существовало: каким образом его отсутствие превратилось в мучительную пустоту? Пустоту, которая поглощала все. Сад казался безжизненным, мои воспоминания – тоже; невозможно ни на секунду проявить интерес ни к Мэрием, ни к Филиппу, вообще ни к чему. Значение имел лишь один человек, которого я дожидалась, не зная даже, кто он такой. Я не знала, кто такая я сама. Я кружила по саду, ходила взад-вперед по дому, звала: «Льюис! Возвращайтесь! Помогите мне!» Я выпила виски и таблетку бензедрина – напрасно. Все та же невыносимая пустота. Я села у широкого окна и стала ждать.
«Льюис!» Было около двух часов, когда я услышала его шаги по гравию; я бросилась к нему; он был нагружен пакетами: книги, пластинки, китайский чай, бутылка кьянти; можно было подумать – подарки, то был праздник, праздничный день. Я взяла у него из рук бутылку.
– Кьянти – какая прекрасная идея! Вы хорошо повеселились? Выиграли в покер? Что вы будете есть: бифштекс? Курицу?
– Я пообедал, – ответил Льюис. Положив пакеты, он снимал ботинки, надевал домашние туфли.
– Без вас я всю ночь дрожала от страха: мне снилось, что меня убивают бродяги.
– Полагаю, вы выпили слишком много виски.
Он сел в кресло у окна, а я расположилась на диване:
– Вы все мне расскажете.
– Не случилось ничего особенного.
Я встретила его с обычной неуклюжестью нелюбимых женщин: слишком много пыла, много вопросов, много рвения. Он рассказывал, но сквозь зубы. Да, он играл в покер, ни проиграл, ни выиграл. Тедди в тюрьме все по тем же причинам. Нет, он не видел Марту. Видел Берта, но ни о чем особом они не говорили. Льюис раздражался, как только я требовала каких-нибудь подробностей. В конце концов он взял газету, а я открыла книгу, делая вид, будто читаю; я не обедала, но есть не могла.
«Ну чего я, собственно, ждала?» – спрашивала я себя. Я отказалась от надежды обрести когда-нибудь прошлое, так на что я рассчитывала? На дружбу, способную заменить утраченную любовь? Но какая же это любовь, если что-то может занять ее место? Нет, все было так же бесповоротно, как смерть. И снова я думала: «Если бы, по крайней мере, на руках у меня оставался труп!» Мне хотелось подойти к Льюису, положить руку ему на плечо и спросить: «Как такая любовь могла улетучиться? Объясните мне». Но он бы ответил: «Тут нечего объяснять».
– Вам не хочется прогуляться на пляж? – спросила я.
– Нет, совсем не хочется, – ответил он, не поднимая глаз.
Прошло всего два часа; мне предстояло прожить еще весь конец дня, потом вечер, ночь и снова день, и все оставшиеся дни. Как убить их? Если бы только поблизости было кино либо настоящая сельская местность с лесами, лугами, где я могла бы ходить до изнеможения! Но прямые дороги, окаймленные садами, – да это похоже на тюремный двор. Я наполнила стакан. Солнце сияло, а между тем свет был не настолько ярок, чтобы вещи хранили дистанцию, они подавляли меня; буквы книги липли к глазам, ослепляя меня: какое уж тут чтение. Я пыталась думать о Париже, о Робере, о прошлом, о будущем – невозможно; я была замкнута в этом мгновении, как в железном ошейнике, да еще накрепко связана. Я задыхалась от давившей на меня тяжести, мое дыхание отравляло воздух: как я хотела бы убежать от себя, но как раз это-то и заказано мне навсегда. «Я готова никогда не заниматься любовью, – думала я, – одеваться, как старая дама, иметь седые волосы, но навеки быть прикованной к себе – какая пытка!» Моя рука потянулась к бутылке, опустилась; я была слишком натренирована: спиртное разрушало мой желудок, не оглушая и не согревая меня. Что произойдет? Что-то должно было произойти: эта застывшая мука не могла длиться вечно. Льюис по-прежнему читал, и меня вдруг осенило: «Это совсем не он!» Человек, который любил меня, исчез, и Льюис тоже. Как я могла ошибиться! Льюис! Я прекрасно его помнила! Он говорил: «У вас красивая головка, такая круглая... Знаете, как я вас люблю?» Он дарил мне цветок и спрашивал: «Разве во Франции едят цветы?» Что с ним сталось? И кто обрек меня на это мрачное пребывание с глазу на глаз с самозванцем? Внезапно до меня донеслось эхо ненавистного воспоминания: он зевал.
– Ах, да не зевайте вы! – воскликнула я, разражаясь слезами.
– Ах, да не плачьте вы! – сказал он.
Я рухнула во весь свой рост на диван. Падала я вертикально, оранжевые пластинки кружились у меня перед глазами, и я тонула во мраке.
– Когда вы начинаете плакать, мне хочется уйти и никогда не возвращаться, – сердито сказал Льюис.
Я слышала, как он уходит из комнаты; я выводила его из себя, я окончательно его теряла, мне следовало остановиться; с минуту я боролась, потом дала волю слезам. Где-то очень далеко раздавались шаги; Льюис ходил по подвалу, полив сад, он вернулся в дом. Я продолжала плакать.
– Вы все еще не кончили?
Я не ответила. Я была обессилена, но продолжала плакать. С ума сойти, сколько слез может скопиться в глазах женщины. Льюис сел за письменный стол, застучала пишущая машинка. «Собаке не дали бы мучиться, – думала я. – А я плачу из-за него, но он и пальцем не шевельнет». Я стиснула зубы. Я обещала себе, что никогда не возненавижу этого человека, без остатка отдавшего мне свое сердце. «Но это уже не он!» – повторяла я себе. У меня стучали зубы, того и гляди, я могла выйти из себя. Сердце у меня разрывалось, но, сделав усилие, я открыла глаза и уставилась в стену.
– Что вы хотите, чтобы я сделала? – воскликнула я. – Я заперта здесь, заперта с вами. Не могу же я пойти и лечь в канаву.
– Боже мой! – произнес он более дружеским тоном. – На какие страдания вы себя обрекаете.
– Это все вы, – сказала я. – Вы даже не пытаетесь мне помочь.
– Что можно сделать с женщиной, которая плачет?
– Любой другой вы бы помогли.
– Я терпеть не могу, когда вы теряете голову.
– Думаете, я делаю это нарочно? Думаете, это легко – жить с человеком, которого любишь и который тебя не любит?
Он остался сидеть в кресле и не собирался больше бежать, но я знала, что он не выдавит из себя ни слова, чтобы положить конец этой сцене, хотя мы оба так в этом нуждались; конец надлежало придумывать мне. Я бросала слова наугад:
– Я здесь только из-за вас, у меня кроме вас – никого! Если я вам в тягость, что со мной будет?
– Рыдать только потому, что мне не хочется разговаривать, когда вы того желаете, – это глупо, – сказал он. – Неужели надо выполнять все ваши желания?
– Ах, вы слишком несправедливы! – отвечала я, вытирая глаза. – Это вы пригласили меня провести лето с вами, вы говорили, что рады тому, что я здесь. Значит, вы не должны быть таким враждебным.
– Я вовсе не враждебен. Когда вы начинаете плакать, мне хочется уйти, вот и все.
– Не так часто я плачу, – возразила я, теребя свой носовой платок. – Вы не отдаете себе отчета. Иногда кажется, будто я ваш враг, будто вы опасаетесь меня, мне это неприятно.
Льюис усмехнулся:
– Я действительно немного опасаюсь.
– Вы не имеете права! – сказала я. – Я прекрасно знаю, что вы меня не любите; никогда больше я не попрошу вас ни о чем, похожем на любовь; я стараюсь изо всех сил сохранить между нами хорошие отношения.
– Да, вы очень доброжелательны, – сказал Льюис. – Но как раз поэтому я и опасаюсь вас. – Он разгорячился: – Ваша доброжелательность – это и есть самая опасная ловушка! Именно таким образом вы провели меня в прошлом году. Защищаться от кого-то, кто на вас не нападает, кажется нелепым, ты и не защищаешься, а когда опять остаешься один, сердце снова в полном смятении. Нет. Я не хочу, чтобы это повторялось.
Я встала, сделала несколько шагов, пытаясь успокоиться. Ставить мне в упрек мою доброжелательность – это все-таки чересчур!
– Я не могу нарочно быть неприятной! – сказала я и добавила: – Вы действительно ставите меня в затруднительное положение. Если так, то я вижу лишь один выход: мне надо уехать.
– Но я не хочу, чтобы вы уезжали! – возразил Льюис. Он пожал плечами: – Мое положение тоже далеко не простое.
– Знаю, – сказала я.
Я решительно не могла сердиться на него. Он хотел оставить меня подле себя навсегда, а я отказалась, и если сегодня его настроения были переменчивы, а желания противоречивы, мне не следовало этому удивляться; люди неизбежно вступают с собой в противоречия, когда вынуждены хотеть не того, чего хотят.
– У меня нет желания уезжать, – сказала я. – Только не надо меня ненавидеть.
– До этого мы не дошли! – улыбнулся Льюис.
– Только что вы готовы были оставить меня умирать на месте, и пальцем не пошевелив.
– Верно, – согласился он. – Я и пальцем не смог бы пошевельнуть. Но это не моя вина: я был парализован.
Я подошла к нему. Раз уж мы начали разговор, мне хотелось воспользоваться этой возможностью.
– Напрасно вы меня опасаетесь, – сказала я. – Есть одна вещь, которую вы должны знать: я на вас не сержусь и никогда не сердилась за то, что вы меня разлюбили. Нет причин, чтобы вы с неприязнью относились к тому, что я о вас думаю, в душе моей нет ничего такого, что могло бы быть вам неприятно.
Я умолкла; он смотрел на меня с некоторой тревогой; его пугали слова, меня тоже. Я видела слишком много женщин, которые при помощи слов пытались усмирить страдания своей плоти; я знаю слишком много таких, кому, к сожалению, удалось снова завлечь в постель одурманенного фразами мужчину; какой ужас – женщина, которая из сил выбивается, чтобы, обращаясь к разуму мужчины, заставить его коснуться ее тела. Поэтому я только добавила:
– Мы друзья, Льюис.
– Разумеется! – Он обнял меня, прошептав: – Сожалею, что был так жесток.
– Сожалею, что была такой глупой.
– Да! До чего глупой! Однако мысль была неплоха: почему бы вам действительно не пойти и не лечь в канаву?
– Потому что вы не пошли бы туда за мной. Он засмеялся:
– Послезавтра я сообщил бы в полицию.
– Вы всегда в выигрыше, – сказала я. – Это несправедливо: никогда я не могла бы заставить себя страдать два дня или попытаться заставить вас страдать хотя бы час.
– Да, правда. Не так много злости в этом бедном сердце. И не слишком много благоразумия в этой голове.
– Потому-то и надо быть добрым ко мне.
– Я постараюсь, – сказал он, весело прижимая меня к себе.
С этого момента мы стали ближе друг другу. Когда мы гуляли по пляжу, когда лежали на солнце или слушали по вечерам пластинки, Льюис доверчиво разговаривал со мной. Наше взаимопонимание возрождалось; он больше не боялся обнять или поцеловать меня. Два или три раза мы даже занимались любовью. Когда мои губы почувствовали прикосновение его губ, сердце мое отчаянно забилось: поцелуи желания так похожи на поцелуи любви! Но мое тело быстро спохватилось. Речь шла всего лишь о кратком супружеском совокуплении, событии столь незначительном, что трудно понять, как великие идеи сладострастия и греховности могли когда-либо ассоциироваться с ним.
Дни проходили без особых огорчений, но ночи были слишком тягостны. Дороти преподнесла мне целый запас маленьких желтых капсул: у нее была коллекция пилюль, порошков, таблеток, капсул на все случаи; ложась в кровать, я все время принимала два-три снотворных, я спала, но видела скверные сны. И вскоре к моим страданиям прибавилась еще одна беда: вот уже через месяц, через две недели, через десять дней я должна уехать. Вернусь ли я когда-нибудь? Увижу ли когда-нибудь Льюиса? Ответа и сам он, безусловно, не знал: он не мог предугадать своих сердечных порывов.
Последнюю неделю мы решили провести в Чикаго. Однажды вечером Мэрием позвонила из Денвера, чтобы спросить, не сможем ли мы увидеться. Я согласилась, и мы с Льюисом договорились, что я приеду в Чикаго на день раньше него, мы встретимся с ним на следующий день дома около полуночи. В ту минуту все казалось очень простым. Но утром в день отъезда я почувствовала, как сжалось у меня сердце. Мы гуляли вдоль пляжа; зеленая вода озера выглядела такой твердой, что, казалось, можно было бы шагать по волнам. Мертвые бабочки валялись на песке; все коттеджи были закрыты, только рыбаки возле своего жилища сушили рядом с черной лодкой сети. Я думала: «Последний раз я вижу озеро. Последний раз в моей жизни». Я смотрела во все глаза; я не хотела забывать. Но чтобы прошлое оставалось живым, его надо подпитывать сожалением и слезами. Как сохранить мои воспоминания и защитить сердце?
– Я позвоню своим друзьям, что не приеду, – заявила вдруг я.
– Почему? – удивился Льюис. – Что за идея!
– Я предпочитаю еще на день остаться здесь.
– Но вы были так рады встретиться с ними, – с упреком сказал Льюис, как будто ничто в мире не было ему более чуждым, чем внезапная перемена настроения.
– Мне больше не хочется, – ответила я. Он пожал плечами:
– Я нахожу это нелепым.
Я не стала звонить. В самом деле, нелепо оставаться, если Льюис находил это нелепым. Видеть меня днем больше или меньше – для него это почти не имело значения, а что мне в таком случае даст еще один день пребывания на этом пляже? Я простилась со всеми. «Вы вернетесь?» – спросила Дороти, и я ответила: «Да». Я собрала свои чемоданы и оставила их Льюису, взяв с собой лишь небольшую сумочку. Закрыв за нами дверь дома, он спросил меня: «Вы не хотите проститься с прудом?» Я покачала головой и направилась к автобусной остановке. Если бы он любил меня, ничего драматичного в том, чтобы расстаться с ним на сутки, не было бы; но внутри у меня было слишком холодно, и только его присутствие согревало меня. В этом доме я свила себе неуютное гнездо, и все-таки это было гнездо, я к нему приспособилась. Я боялась отважиться на полет в открытом пространстве.
Остановился автобус. Льюис запечатлел на моей щеке привычный поцелуй: «Повеселитесь хорошенько», хлопнула дверца, он исчез. Скоро хлопнет другая дверца, и он исчезнет навсегда: как я вынесу такую уверенность вдали от него? Смеркалось, когда я села в поезд; оттенки чайной розы разливались по небу: теперь я понимала, что можно потерять сознание, вдыхая аромат розы. Мы пересекли прерию. И вот уже поезд шел по Чикаго. Я узнавала фасады из черного кирпича с деревянными лестницами и балконами: то был размноженный в тысячах экземплярах дом моей любви, который уже не был моим домом.
Я вышла на центральной станции. Загорались окна многоэтажных домов, начинали сиять неоновые рекламы. Фары, нарядные витрины, страшный шум оглушали меня. Я остановилась на берегу реки. Мосты ее были подняты, грузовое судно с черными трубами торжественно рассекало надвое послушный город. Вдоль темных вод я медленно спустилась к озеру, где мерцали плененные огоньки. Эти прозрачные камни, раскрашенное небо, воды, откуда поднимался свет, и гул затонувшего города, все это не было сном, приснившимся кому-то другому, нет, это был реальный земной город с его человечностью и многолюдьем, по которому я шла собственной персоной. Как он был прекрасен в своей серебряной парче! Я смотрела на него во все глаза, и что-то робко пело в моем сердце. Принято думать, будто любовь придает миру весь его блеск, но и мир наполняет любовь своими богатствами. Любовь умерла, а земля все еще тут, нетронутая, со своим сокровенным пением, своими ароматами, своею нежностью. Я ощущала волнение, подобно выздоравливающему, который обнаруживает, что за время его болезни солнце не погасло.
Ни Мэрием, ни Филипп не знали Чикаго, но они ухитрились назначить мне встречу в самом изысканном ресторане города. Проходя по роскошному холлу, я остановилась перед зеркалом; впервые за много недель я видела себя во весь рост; я была причесана и подкрашена по-городскому, я извлекла блузку из индейской ткани, ее краски были столь же восхитительны, как в Чичикастенанго, я не постарела, меня не изуродовали, мне было не противно обрести свой образ. Я села в баре и за стаканом мартини с удивлением обнаружила, что существуют спокойные ожидания и что одиночество может быть не тягостным.
– Дорогая Анна! – Меня обнимала Мэрием. Со своими серебристо-черными волосами она казалась моложе и решительнее, чем когда-либо. Рукопожатие Филиппа исполнено было невыразимых намеков. Он чуть-чуть пополнел, однако сохранил свое юношеское обаяние и неброскую элегантность. Мы бессвязно говорили о Франции, о замужестве Нэнси, о Мексике и потребовали стол в большом зале с сияющим хрусталем потолком, где правил заносчивый метрдотель. То было – Бог знает по чьей прихоти – точное воспроизведение зала в Бате под названием «Памп-рум», куда утонченные англичане восемнадцатого столетия приезжали на воды. Черные слуги, одетые индийскими магараджами, размахивали насаженными на копья дымящимися кусками баранины; другие же, наряженные лакеями восемнадцатого столетия, демонстрировали огромных рыб.
– Что за маскарад! – молвила я.
– Мне нравятся смешные места, – сказал Филипп со свойственной ему деликатной улыбкой. Ему наконец предоставили заказанный им столик, и он с большим тщанием составил наши меню. Когда мы разговорились, я с удивлением обнаружила, что мы расходимся почти во всем. Они читали книгу Льюиса и находили ее недостаточно герметической; бой быков в Мехико вызвал у них отвращение, зато индейские деревни Гондураса и Гватемалы показались им поэтическим раем.
– Поэтическим для туриста! – возразила я. – Но разве вы не видели всех этих слепых ребятишек и женщин с их вздувшимися животами? Странный рай!
– Не следует судить об индейцах согласно нашим нормам, – заметил Филипп.
– Если подыхают с голода, то подыхают с голода, это для всех одинаково. Филипп поднял брови.
– Забавно, – сказал он. – Европа обвиняет Америку в том, что она материалистична; но вы придаете гораздо большее значение, чем мы, материальным аспектам жизни.
– Вероятно, надо испробовать американский комфорт, чтобы понять, как мало значит этот комфорт, – сказала Мэрием.
Она безучастно уничтожала свою порцию утки с вишнями, ее ярко-синее платье открывало красивые полные плечи: уж она-то наверняка способна была спать в каком-нибудь трейлере и соблюдать некоторое время тщательно выверенный вегетарианский режим.
– Речь не о комфорте, – возразила я с немного излишней горячностью, – быть лишенным самого необходимого – вот что важно, все остальное не в счет.
Филипп улыбнулся мне:
– То, что необходимо для одних, не нужно другим. Вам лучше меня известно, насколько субъективна такая вещь, как счастье. – Не дав мне возможности ответить, он продолжал: – Мы склоняемся к тому, чтобы провести год или два в Гондурасе и спокойно там поработать. Я уверен, что эти древние цивилизации многому могут научить нас.
– По правде говоря, я не вижу – чему. Учитывая то, что вы осуждаете все происходящее сейчас в Америке, не лучше ли было бы предпринять что-нибудь против этого здесь?
– И вы тоже поддаетесь этому психозу! – сказал Филипп. – Действовать – это сущее наваждение для всех французских писателей. Ведь они отлично знают, что решительно ничего не могут изменить, так что обнаруживаются любопытные комплексы.
– Все американские интеллектуалы ссылаются на бессилие, – возразила я, – вот где, мне кажется, кроется любопытный комплекс. У вас не будет права возмущаться, если Америка полностью фашизируется или развяжет войну.
Мэрием уронила на тарелку рисовый крокет, державшийся на кончике вилки.
– Анна, вы рассуждаете как коммунистка, – сухо заметила она.
– Америка не хочет войны, Анна, – сказал Филипп, устремив на меня полный упрека взгляд. – Растолкуйте это хорошенько вашим французским друзьям. И если мы активно готовим ее, то именно для того, чтобы не пришлось ее вести. И мы никогда не станем фашистами.
– Совсем не то вы говорили мне два года назад, – ответила я. – Вы полагали, что над американской демократией нависла нешуточная угроза.
Лицо Филиппа стало очень серьезным:
– С тех пор я понял, что нельзя защитить демократию демократическими методами. Фанатизм СССР вынуждает нас на соответствующее ужесточение; это приводит к крайностям, о которых я первый сожалею, но они не означают, что мы выбрали фашизм. Они лишь выражают общую драму современного мира.
Я с удивлением смотрела на него; два года назад мы понимали друг друга, тогда он твердо отстаивал независимость своей мысли, а теперь с такой легкостью поддался официальной пропаганде! Льюис, безусловно, был прав, когда говорил мне: «Нас становится все меньше и меньше...»
– Другими словами, – сказала я, – нынешняя политика Госдепартамента обусловлена ситуацией?
– Даже если можно было бы придумать другую, дорогая Анна, – мягко ответил он, – не в моих силах навязать ее. Нет, если хочешь отказаться от всякого пособничества этой удручающей эпохе, единственно возможное решение – удалиться в какой-нибудь затерянный угол и жить там вдали от мира.
Они хотели по-прежнему без забот вести свою удобную жизнь эстетов, никакой довод не затронет их благопристойный эгоизм. Я решила отступиться.
– Думается, мы могли бы проспорить всю ночь, не убедив друг друга, – сказала я. – Споры, которые ни к чему не приводят, – это пустая трата времени.
– Особенно в тот момент, когда мы так счастливы снова увидеть вас после того, как столь долго были лишены вашего общества! – с улыбкой сказал Филипп. И стал рассказывать о новом американском поэте.
Когда мы вышли из ресторана, Филипп сказал:
– Анна, эту ночь мы препоручаем вам. Я уверен, что вы восхитительный гид.
Мы сели в машину, и я привезла их на берег озера. «Это самая красивая из sky-lines {Панорама города (англ.)} Америки, лучше нью-йоркской», – одобрил Филипп. Зато бурлески оказались хуже бостонских, а бары бродяг менее живописны, чем в Сан-Франциско. Такие сопоставления меня удивляли: с чем можно было сравнить эти места, которые однажды ночью Льюис извлек из небытия? Неужели они занимали собственное место в географии? Однако с помощью своих воспоминаний я легко отыскала пути, которые вели туда. Клуб «Делиса» принадлежал мертвому прошлому, ему не было места на земле, и вдруг он появился на углу улицы, пересекавшейся с другой, обе имели название и были обозначены на карте.
– Обстановка превосходная, – с довольным видом сказал Филипп. И, глядя на жонглеров, танцовщиков, акробатов, я с тревогой спрашивала себя, что произошло бы, если бы два года назад Филипп ответил по телефону: «Я еду». Безусловно, нас ожидало бы несколько прекрасных ночей, но надолго я его не полюбила бы и никогда не любила бы по-настоящему. Мне казалось очень странным, что случай так безошибочно решил все за меня. Наверняка не было случайностью то, что Филипп предпочел мне уик-энд на Кейп-Код, что из почтения к своей матери он не пришел в мою комнату; более страстный, более великодушный, он и думал бы, и чувствовал, и жил бы иначе: он был бы другим человеком. Тем не менее чуть-чуть иные обстоятельства могли бы бросить меня в его объятия, лишить меня Льюиса; эта мысль вызывала негодование. Наша любовь стоила мне много слез; и все-таки ни за что на свете я не согласилась бы исторгнуть ее из моего прошлого. Неожиданно мне послужила утешением мысль, что даже конченная, обреченная, она всегда будет жить во мне.
Когда мы вышли из клуба, Филипп опять повез нас к озеру; огромные билдинги растворились в рассветном тумане. Он остановил машину рядом с планетарием, мы спустились по уступам высокого мыса, чтобы вблизи услышать плеск голубеющих вод: какими обновленными они выглядели под сероватым отблеском небес! «И у меня, – с надеждой сказала я себе, – у меня жизнь начнется снова, это тоже будет моя жизнь, моя собственная жизнь». На следующий день после обеда я показывала Мэрием и Филиппу парки, авеню, рынки, принадлежавшие, со всей очевидностью, земному городу, где я могла ориентироваться без чьей-либо помощи. И если мне был возвращен мир, значит, и будущее в какой-то мере было возможно.
А между тем, когда в сумерках красный автомобиль направился к Нью-Йорку, я не решилась пойти в дом: меня страшили покинутая комната и скорбь моего сердца. Я посидела в кино, потом прошлась по улицам. Ни разу еще ночью я не разгуливала по Чикаго одна; в отблесках огней город утратил свой враждебный вид, но я не знала, как с ним быть. Я бродила в растерянности по празднеству, на которое не была приглашена, и глаза мои наполнились слезами. Я сжала губы. «Нет, не хочу плакать. На самом деле я не плачу, – говорила я себе. – Это ночные огни дрожат во мне, и их мерцание, сгущаясь, превращается в соленые капли на моих ресницах. Потому что я здесь, потому что не вернусь сюда, потому что мир чересчур богат, чересчур беден, прошлое слишком тяжело, слишком легковесно; потому что я не могу превратить в счастье эту прекраснейшую минуту, потому что моя любовь умерла, а я пережила ее».
Я взяла такси и очутилась на углу аллеи, заставленной мусорными ящиками; в темноте я наткнулась на первую ступеньку лестницы; вокруг газового резервуара сиял красный венец, вдалеке просвистел поезд. Я открыла дверь; в комнате горел свет, но Льюис спал; я разделась, выключила свет, проскользнула в кровать, где мне недавно пришлось так плакать. Откуда я взяла столько слез? Зачем? Внезапно не осталось ничего, что заслуживало бы рыданий. Я прижалась к стене; меня так давно не согревало тепло Льюиса, что, казалось, какой-то незнакомец уступил мне из жалости часть своего убогого ложа. Он пошевелился, вытянул руку:
– Вы вернулись? Который час?