Текст книги "Мандарины"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 55 страниц)
В 1949 году, в пору работы де Бовуар над романом, для левых писателей и журналистов был очень щекотливым вопрос об отношении к Советскому Союзу. Просочившаяся на Запад информация о сталинских репрессиях выглядела достоверной, но невероятной. Рассуждая в «Мандаринах» о возможности сделать эту информацию достоянием гласности, Дюбрей утверждает, что «обязанности интеллектуала, верность истине – все это вздор. Единственная проблема – это понять: за или против людей ты действуешь, изобличая лагеря» (с. 322 наст. изд.). Сложность реальной жизни огорчает и Анри Перрона: «Если бы только можно было быть целиком за или полностью против!» (с. 289 наст, изд.) – восклицает он. Анри с трудом решился на публикацию материалов, порочащих Советский Союз как социалистическую державу. Однако его статьи, разоблачившие существование в Советском Союзе так называемых «трудовых лагерей», те самые, из-за которых велись столь жаркие споры, не сказались на результатах выборов. Французских интеллектуалов постепенно охватывало разочарование в роли, которую они, в частности писатели и журналисты, играли в современном им мире. Да и способна ли литература как-то влиять на политику? «А почему я пишу?» – спрашивает себя Дюбрей. «Потому что не хлебом единым жив человек и потому что я верю в необходимость чего-то еще. Я пишу, чтобы спасти все то, чем пренебрегает действие: правду момента, правду личного и непосредственного» (с. 394 наст. изд.). Таким образом, он отказывается от мысли «оседлать» действие и берет на себя заботу об эфемерном, о том, что без его кропотливого труда осталось бы в тени, на периферии внимания.
Событием, потрясшим мир своей бессмысленной и чудовищной жестокостью, стала атомная бомбардировка американцами японских городов Хиросима и Нагасаки. Столь грубая и бесчеловечная демонстрация силы кардинально повлияла на отношение левой интеллигенции к политикам. «Они рады показать <...>, на что способны: теперь они смогут проводить нужную им политику, и никто не посмеет возразить» (с. 212 наст, изд.), – возмущался Дюбрей. Если в начале романа убеждения Дюбрея строились на том, что политику нельзя оставлять политикам, то в финале он думает иначе: «Для интеллектуала не остается больше никакой роли» (с. 393 наст. изд.). Не меньше разочарований выпало и на долю Анри Перрона; они заставили его в полной мере почувствовать себя «французским интеллигентом, опьяненным победой 1944 года и доведенным ходом событий до ясного осознания своей бесполезности» (с. 471 наст. изд.). В итоге сложилась ситуация, когда прогрессивный итальянский писатель переезжает в Париж, французский писатель (Анри Перрон) намеревается уехать в Италию, а американский писатель «не желает больше и ногой ступить» в Америку. «Все трое в одинаковом положении. <...> Писатели, которые занимались политикой и сыты ею по горло. Уехать за границу – вот лучший способ сжечь все мосты» (с. 523 наст. изд.). Но похмельная горечь столь же преходяща, как и сладость опьянения. «Мне смешно, когда вы говорите, что с политикой покончено. Вы такой же, как я. Вы слишком много ею занимались, чтобы не заняться вновь. Вы опять попадетесь» (с. 530 наст, изд.), – говорит Дюбрей своему другу Перрону. Он не прав: попадутся не все. Правда, Сартр, прототип Дюбрея, попадется, и ничего хорошего из этого не выйдет.
Анна говорит своему мужу: «Вы всегда хотели быть одновременно интеллектуалом и революционером» (с. 321 наст. изд.). Того же хотел и Сартр. Если до 1966 года он «не принимал в расчет ничего, что левее компартии» (Beauvoir 1981: 563), то с 1968 года Сартр начал вырабатывать новые представления о роли интеллигенции в современном мире. «Классическому интеллектуалу он противопоставил нового интеллектуала, который отрицает в себе интеллектуальный момент ради обретения статуса народного интеллектуала; такой интеллектуал пытается раствориться в массе во имя торжества истинной всеобщности» (Ibid.: 13—14). Сколь же причудливые изгибы должна была претерпеть мысль Сартра, чтобы рафинированный интеллигент и почетный гражданин «книжного мира» дошел до отрицания в себе «интеллектуального момента»! Де Бовуар не оспаривала его позицию (это было против ее правил), но и не присоединялась к ней безоговорочно, как делала это раньше. Прежняя максималистка к старости научилась вести себя уклончиво. Зато Сартр открыто одобрял маоистов за желание «возродить революционную жестокость» вместо того, чтобы «усыплять ее», как это делали левые партии и профсоюзы. Разрешенные действия – петиции, митинги – бесполезны, утверждал он, надо переходить к незаконным действиям. В 1971 году, после поражения студенческого движения, когда Сартра увлекали поиски новой тактики действий, эти поиски привели его к убеждению в правомерности любых акций, выражающих протест против существующего строя, включая террористические акции. И теперь мы вдыхаем ядовитый аромат «цветов зла», взращенных не без участия Сартра.
О, волшебная сила искусства! Полвека назад герои де Бовуар с горячностью обсуждали перспективы террористического действия. Надин, бунтарка дебовуаровского разлива, уже тогда обнаруживала пристрастие к политическому терроризму. «Если решиться взлететь вместе с ним (с Салазаром. – Н. П.), его наверняка можно было бы прикончить» (с. 85 наст, изд.), – утверждала она. Тему политического терроризма, обнаружившего столь печальную злободневность в наши дни, исследовал и Альбер Камю в эссе «Человек бунтующий» (1951). По приведенным им данным, «в 1892 году происходит более тысячи покушений динамитчиков в Европе и около пятисот – в Америке» (Камю 1990: 240). Современный терроризм имеет куда более грозный лик, чем в конце XIX века или в середине 20-го столетия: если покушений не стало меньше, то количество их невинных жертв выросло во много раз. И вряд ли кто-нибудь из современных прогрессивных интеллектуалов поддержал бы теперь подобные идеи.
* * *
Во всех произведениях, созданных после «Мандаринов», де Бовуар оставалась верна себе и своим предпочтениям. Так, эссе «Надо ли сжечь маркиза де Сада?» («Faut-il brûler Sade?», 1955) создавалось, по ее признанию, с твердым намерением разрушить традицию представления де Сада бесцветным и замороженным, какими мы обычно видим изображения на гравюрах XVIII века. Передать «вкус жизни», если не своей, то чужой, – вот в чем видела она первейшую задачу. Де Бовуар всегда проявляла интерес к маргинальным личностям. В преступниках и она, и Сартр были склонны видеть жертву, а не виновника, а всю ответственность за злодеяния возлагали на общество, «на ужасную систему для производства безумцев, убийц, чудовищ» (Beauvoir 1960: 155). Из-за пронесенной через всю жизнь любви к маргиналам Симона и встанет на защиту творчества маркиза де Сада.
Самым значительным из того, что создала де Бовуар после «Мандаринов», стали ее воспоминания. Она была добросовестным летописцем, однако цель ее была не в том, чтобы создать документ эпохи, а в том, чтобы «разоблачить мир», год за годом фиксируя в мемуарах эволюцию поколения интеллектуалов, переживших один из самых страшных катаклизмов истории. Странная штука жизнь. В каждое отдельное мгновение она открыта нашему взору, но вместе с тем совершенно непроницаема. Она раздроблена на события, рассеяна, разрублена на кусочки, но, наперекор всему, сохраняет единство. Многоликая и текучая реальность ускользает от определений, и только самым отчаянным упрямцам хватает терпения плести словесные сети, пытаясь уловить неуловимое. К числу таких упрямцев с полным основанием можно отнести и де Бовуар, соблазненную однажды мыслью рассказать историю о том, как неотступным усилием воли она сотворила собственную необыкновенную судьбу. Рассказ получился, во-первых, объемистым: четыре тома воспоминаний и две примыкающие к ним автобиографические книги – «Очень легкая смерть» (см.: Бовуар 1968а) и «Церемония прощания» (см.: Beauvoir 1981), рассказывающая о последних годах жизни Сартра – насчитывают свыше двух с половиной тысяч страниц. Во-вторых, рассказ получился занимательным и весьма поучительным, ибо личная биография писательницы образовала прочнейший сплав и с литературной историей, и с историей идей ее времени.
Первый том мемуаров – «Воспоминания благовоспитанной девицы» (см.: Beauvoir 1958) – посвящен детским годам и юности Симоны де Бовуар. В книге описаны этапы духовного становления незаурядной личности, проникнутой настроениями своей эпохи. Пятнадцать лет жизни, описанных де Бовуар во втором томе – «Зрелость» (см.: Beauvoir 1960), – тоже вместили в себя многое. Бунтарке, которая не видела разницы между сумасбродством и истинной независимостью, жизнь преподала суровые уроки. Де Бовуар эти уроки усвоила. Из женщины, отказывавшейся взрослеть из-за упрямого нежелания потерять хотя бы малую толику «радикальной свободы», она превратилась в философа и писательницу, утверждавшую ответственность перед лицом Истории каждого человека за всех людей. Третий том ее воспоминаний – книгу «Сила обстоятельств» (см.: Beauvoir 1963) – французский критик Пьер Абраам справедливо определил как историю женщины и историю событий, а через это – историю определенной части французской интеллигенции, группы интеллектуалов, в основном писателей и журналистов левого направления (об этом см.: Abraham 1963). «Я была обманута» (Beauvoir 1963: 686), – такими словами завершила она эту книгу. Вспоминая мечты юности, она пришла в ужас от их несостоятельности. Из-за того, что де Бовуар писала воспоминания, отбросив многие иллюзии, часть публики увидела в ней женщину разочарованную, сломленную наступлением старости. Она, однако, желала, чтобы пессимистические настроения, которыми отмечен эпилог «Силы обстоятельств», были расценены именно как настроения. В последнем томе воспоминаний – «В конечном итоге» (см.: Beauvoir 1972) – она подводит иной итог своему существованию: «Сопоставление моих прежних иллюзий и нынешнего трезвого взгляда на действительность жизни больше не шокирует меня» (Beauvoir 1972: 225). Много места в книге отводится философским принципам, положенным в основу творческой деятельности де Бовуар, рассказывается о смысле и содержании работы писателя; о его отношении к действительности, к языку и к своей роли в обществе. Симона де Бовуар различает два вида чтения: информативное и коммуникативное. В первом случае читателю предоставляется возможность сохранить свое место центра вселенной и он лишь понемногу пополняет свои знания о ней. Во втором – перед автором стоит другая задача: не сообщить информацию, а передать смысл прожитой жизни, и тогда в процессе чтения читатель «влезает в шкуру другого». Все свои художественные произведения она создавала в расчете на коммуникативное чтение.
Фортуна переменчива, и постоянна в ней только легкость, с какой она меняет своих любимцев. Уже в начале 1960-х годов на интеллектуальном горизонте Франции в зените стояли три новых светила: Лакан, Деррида, Барт [30]. Однако, по мере того как влияние экзистенциализма падало во Франции, оно возрастало в мире. Об этом можно судить по количеству приглашений посетить разные страны, которые сыпались на Сартра и де Бовуар словно из рога изобилия. Жизнь де Бовуар в 1960-е годы легко можно представить в виде одного нескончаемого, с «политическим подтекстом», отчета о поездках. В 1960 году она посетила Бразилию и Кубу, в 1966-м – Японию, в 1967-м – Израиль и Египет, и это не считая ее пребывания в Югославии, Бельгии и Нидерландах. Писательница тогда часто давала интервью и публиковала статьи на политические темы.
В 1962—1967 годах она вместе с Сартром неоднократно посещала Советский Союз, и воспоминаниям об этих путешествиях отданы многие страницы книги «В конечном итоге». Ей довелось, в составе делегации Европейского сообщества писателей, встретиться с Н.С. Хрущевым в его летней резиденции в Грузии. Симона де Бовуар, воспитанная в аристократических традициях и вдобавок болезненно обидчивая по характеру, сохранила об этой встрече незабываемые впечатления. Европейские писатели ожидали, что Хрущев встретит их радушно. Ничуть не бывало! «Он честил нас так, словно мы самые настоящие поборники капитализма, – вспоминала писательница. – А потом восхвалял прелести социалистического строя и взял на себя ответственность за советское вторжение в Венгрию. После всей этой головомойки он вдруг вымучил несколько любезных слов: "В конце концов, вы тоже против войны. Значит, мы все-таки можем вместе выпить и закусить"» (Beauvoir 1972: 324).
Вскоре события в Чехословакии побудили Сартра и де Бовуар навсегда отказаться от визитов в Советский Союз. Россия «интересовала и интриговала» писательницу, но – увы! – нельзя сказать, что она сумела полюбить нашу страну: «Как это ни парадоксально, но нас приворожила Америка, политический режим которой мы осуждали, а СССР, где накапливался опыт, которым мы восхищались, оставлял нас равнодушными» (Beauvoir 1960: 147), – признавалась она.
В прологе книги «В конечном итоге» де Бовуар замечает, что ни одно общественное или личное событие истекшего десятилетия не оказало существенного влияния на нее. «Я не изменилась, – констатирует она. – У меня нет больше ощущения, что я двигаюсь к какой-то цели, я лишь неотвратимо приближаюсь к могиле» (Ibid.: 10). И в этом есть своя мудрость, которая оказалась недоступна Сартру, не желавшему мириться с собственной старостью и пытавшемуся забыть о ней, окружая себя плотным кольцом молодежи.
В первые послевоенные десятилетия главным в жизни де Бовуар были оказание помощи и поддержки Сартру и ее собственная писательская деятельность. Она публично выступала бок о бок с Сартром даже тогда, когда он сменил роль писателя, нацеленного в первую очередь на художественное творчество, на роль философа, признающего письмо лишь в качестве закономерного и общепринятого способа выражения политической ангажированности [31]. Когда он с головой ушел в политику, де Бовуар довольствовалась тем, что сочувственно следила за его деятельностью, по возможности в нее не вмешиваясь. Впоследствии она вспоминала об этом времени: «Я не хотела играть абсолютно никакой политической роли. Вот почему, когда я читала те же книги, что и Сартр, и рассуждала на те же темы, что и он, для меня это было совершенно бесполезным занятием» (Beauvoir 1963: 351). Но де Бовуар предпочитала держать свое мнение на эту тему при себе, что было совсем нетрудно, поскольку никто (включая Сартра) этим мнением не интересовался. Однако в глазах других она не выглядела столь отстраненной, как это ей представлялось. Раймон Арон, французский философ и автор концепции индустриального общества, оказался в числе тех, кто критиковал ее с позиций своей теории. Он утверждал, что де Бовуар можно уподобить слепцу, который готов без колебаний судить о живописи, и что ее писания неоспоримо свидетельствуют о политическом невежестве (об этом см.: Aron 1956). По мнению американского литературного критика Дейдры Бэйр, теперь, когда осела пыль десятилетий истории и подробно проанализированы сложные отношения между Сартром и Ароном, видно, что это замечание в действительности имело своим адресатом Сартра (см.: Bair 1990: 418). В подобных нападках на де Бовуар проявлялось то, что можно было бы назвать «эффектом тени»: обрушивая удары на тень Сартра, контуры которой различались при взгляде на де Бовуар, многие мечтали поразить именно его.
Особое место в творчестве де Бовуар занимает книга «Очень легкая смерть», примыкающая к воспоминаниям и описывающая мучительную смерть от рака матери писательницы. Картина болезни воссоздана с убийственными подробностями, и некоторые критики даже обвинили писательницу в том, что она будто бы вела подробные записи у постели умирающей. Причины, побудившие де Бовуар взяться за перо, чтобы запечатлеть столь мучительное для нее событие, иного рода. По ее убеждению, несчастье, которое отыскало слова, чтобы поведать о себе, перестает быть полностью отчужденным и становится не таким уж нестерпимым, а боль, разделенная с другими людьми, перестает быть печатью изгнания.
В 1966 году де Бовуар опубликовала свой самый короткий роман «Прелестные картинки» (см.: Бовуар 1968б). В этом произведении нет традиционных для писательницы героев – интеллигентов левых взглядов. Симону де Бовуар увлекла идея исследовать феномены, сопутствовавшие формированию «общества потребления», начиная с диктата рекламы и заканчивая нормами поведения женщин, весьма отличными от манер «благовоспитанных девиц» поколения де Бовуар.
В 1968 году увидела свет ее книга «Сломленная» («La Femme rompue»), куда вошли повести «Возраст молчания» («L'Age de discrétion»), «Монолог» («Monologue») и «Сломленная» (см.: Бовуар 1992), посвященные давно волновавшей писательницу теме: теме умирания любви и многообразия способов утешительного самообмана, к каким прибегают ее героини в кризисные периоды жизни. Все три повести описывают ситуации, в которых оказываются женщины, полностью посвятившие себя семье и мало что получившие взамен. Мужчины без особых мучений избавляются от старых жен, предпочитая им более молодых подруг, ибо, как давно замечено, то, что для женщин трагедия, для мужчин всего только драма.
Приверженность к самоанализу не оставила де Бовуар и тогда, когда она окончательно вступила в «третий возраст». У писательницы появился новый психологический опыт – опыт переживания старости. И потому в 1970 году появилось эссе «Старость» («La Vieillesse»). По замыслу де Бовуар это эссе должно было стать ее последней книгой. («Церемония прощания» писательницей не планировалась и создавалась с единственной целью: как-то пережить смерть Сартра; это была ее манера «носить траур».) В работе о старости де Бовуар осуществила бесстрашный анализ будущего, навязываемого нам тем неоспоримым фактом, что «все люди смертны». В современном обществе, старательно насаждающем культ молодости, говорить о старости так же неприлично, как прежде неприлично было упоминать о сексе. Когда де Бовуар скрупулезно рассмотрела различные аспекты этой «запретной» темы и с помощью научных данных развеяла убаюкивающие иллюзии, к которым склонны прибегать люди на пороге старости, она вызвала у читающей публики нешуточное раздражение.
После 1970 года де Бовуар заметно изменилась. Она все чаще стала «выпадать» из «магического круга» «семьи» Сартра, неуклонно пополнявшейся юными членами. Для разговоров о политике, которая по-прежнему привлекала Сартра, у него теперь были другие собеседники. Де Бовуар не испытывала к ним особой симпатии. Ее затягивало женское движение, теперь она много времени уделяла сотрудничеству с различными феминистическими организациями. В книге «В конечном итоге» писательница объяснила, чем привлекла ее та новая разновидность феминизма, которая сложилась в начале 70-х годов. Ее восхищал радикализм неофеминизма, который «берет на вооружение лозунг мая 1968 года: изменить жизнь сегодня же. Не рассчитывать на будущее, а действовать без промедления» (Beauvoir 1972: 492). Особенно активно писательница включилась в женское движение в 1974 году, когда создала «Лигу прав женщин» и начала вести в журнале «Тан модерн» рубрику «Обыкновенный сексизм» [32].
В течение шести лет, на которые де Бовуар пережила скончавшегося в 1980 году Сартра, память о нем не оставляла ее. «Его смерть нас разлучила, – писала она. – Моя смерть не соединит нас. Это так. И все-таки хорошо, что когда-то наши жизни на время переплелись» (Beauvoir 1981: 176). До последних дней жизни де Бовуар осталась верна «сартровской» теме: в 1981 году она опубликовала «Церемонию прощания» (воспоминания о последних годах его жизни) и «Беседы с Ж.-П. Сартром» (см.: Ibid.); в 1983 году – два тома писем Сартра («Письма к Кастору и к некоторым другим» – «Lettres au Castor et à quelques autres»). Искренность, доведенная до безжалостности к себе и близким людям, – такова отличительная черта книги «Церемония прощания». Писательница старалась никогда не приукрашивать жизнь. Она не посмела приукрасить даже те отвратительные увечья, которые старость и болезни наносят духу человека. Для Сартра, каким он предстает перед нами в «Церемонии прощания», давно миновали дни, когда он нес восхищенным народам благую весть экзистенциализма. Сияние его славы померкло, но все еще окутывало слабым золотистым ореолом, отблески которого падали и на тех, кто держался поблизости. Эти золотые искры и притягивали к нему ретивых молодых людей, не брезговавших возможностью манипулировать им в собственных целях и изо всех своих недюжинных сил оттеснявших от Сартра прежних соратников. Под их напором приходилось отступать и де Бовуар.
Симона де Бовуар с молодых лет страдала своего рода «манией интерпретаторства»: поиски различных объяснений поступков и высказываний друзей и знакомых всегда увлекали и ее и Сартра. Множественность подходов к фактам биографии любого человека не могла смутить того, кто горячо ратовал «за двусмысленность морали». Вот почему, написав автобиографию, в которой, казалось бы, поведано о себе все, что достойно упоминания, Симона де Бовуар незадолго до смерти согласилась помогать своему биографу, американской исследовательнице Дейдре Бейр – ради «игры биографических зеркал, ради бесконечных отражений и неуловимой правды этих многочисленных отсветов» (Bair 1990: 14). Согласиться с правом людей судить о ней иначе, чем она сама того хотела, – это был ее способ хранить верность себе. Может быть, именно поэтому она столь бережно относилась ко всему, что сберегала память. И может быть, поэтому о жизни писательницы, как и о жизни Сартра, сохранилось так много свидетельств, что существует мнение, будто таких свидетельств больше, чем о жизни любого другого деятеля XX века.
Трудно, очень трудно было де Бовуар, которая от избытка сил всегда готова была «гореть ярче, чем кто-либо другой, и не важно, в каком пламени» (Beauvoir 1958: 308), смиряться со все ближе подступающей после ухода Сартра тьмой, казавшейся ей особенно враждебной. Но она покорно сносила померкнувший свет своего существования. А потом и этот свет угас: 14 апреля 1986 года она, всего восемь часов не дожив до шестой годовщины со дня смерти Сартра [33], умерла. В течение пяти лет де Бовуар с особой торжественностью отмечала этот знаменательный день. Ей было далеко не безразлично, когда умереть. Тогда, на пороге кончины, она, наверное, напрягала последние силы, чтобы дожить до заветного дня и тем самым сотворить красивый конец мифу о чете интеллектуалов, которые, как в сказке, жили счастливо и умерли в один день. Иными словами, в один и тот же весенний день – 15 апреля, пусть даже с разницей в шесть лет. Ей это почти удалось. Какая жалость, что это удалось ей почти.
Существование, по Сартру и де Бовуар, предшествует сущности, и смысл человеческой жизни как бы отложен до того момента, когда смерть все расставит по своим местам (ср.: Derrida, 1996). «Как физику невозможно определить одновременно положение частицы и длину волны, которая ей соответствует, так и у писателя нет способа говорить одновременно о событиях жизни и о ее смысле. Ни один из этих аспектов реальности не является правдивее другого» (Beauvoir 1963: 523). Мы довольно подробно рассказали о событиях жизни писательницы, и настало время сказать несколько слов о другом аспекте: о смысле прожитой ею жизни.
Те, кто хорошо знаком с историей далеко не простых отношений между Сартром и де Бовуар, привыкли с большой легкостью употреблять выражение «миф о чете интеллектуалов», заслуга создания которого, несомненно, принадлежит де Бовуар. При этом слово «миф» используют в его приземленном значении, словно речь идет о какой-то фантазии или иллюзии. Однако если вдуматься, то в данном конкретном случае мы имеем дело именно с мифом. Начнем с того, что к созданию его де Бовуар приступила, имея за плечами солидный научный багаж. Ведь не напрасно же в эссе «Второй пол» она дотошно исследовала, начиная с древнейших времен, все мифы, связанные с положением женщины. Стоит перечитать посвященные этой теме страницы, и сразу станет понятно: писательнице отлично известно, что такое архетипы [34]. Она знает, что очень немногие из едва ли не сотни стереотипов поведения реализуются в нашей жизни, ибо, как заметил швейцарский психолог Адольф Гуггенбюль-Крейг, «для того чтобы активизировались архетипы, необходимы определенные условия, тенденции, которые, как правило, соответствуют духу времени» (Гуггенбюль-Крейг 1997: 50). Сотворенный де Бовуар миф о чете интеллектуалов был опережающей время попыткой активизировать женский стереотип «мудрой, мыслящей женщины, самостоятельной, несексуальной, но охотно помогающей мужчинам» (Там же: 48), которую в нашем восприятии символизирует Афина. В последние годы подобную роль пытаются исполнять супруги американских президентов; не так давно на нее претендовала Раиса Горбачева, и все мы помним, какое неприятие вызывали у многих ее усилия. Каково же было де Бовуар справляться с этой ролью полвека назад, без опоры на традицию! Но она сумела одолеть все трудности, и к 60-м годам XX века миф о чете интеллектуалов получил мировое признание. Мы уже вскользь касались вопроса о том, насколько этот миф отражал реальность. Сейчас для нас важно другое: его культурное значение. А оно бесспорно. Этот миф послужил одним из толчков для пробуждения пока довольно редкого женского архетипа, который, безусловно, получит широкое распространение в обществах третьего тысячелетия, когда на смену демократии придет обещанная нам футурологами меритократия. Иными словами, когда восторжествует социальная система, в которой вознаграждение и служебное положение будут распределяться в зависимости от заслуг, а не исходя из унаследованных факторов, таких как принадлежность к определенному классу или полу.
* * *
Задержим внимание читателя еще немного и снова вернемся к роману «Мандарины», знакомство с которым происходит у нас в стране с опозданием на полстолетия. Следует признать, что такое опоздание поместило произведение в иной культурный контекст, решительно отличающийся от всего, с чем мы имели дело в 50-е годы XX века. «Мандарины» предстали перед современниками как подлинные «золотые плоды» модернистской литературы, а содержавшиеся в них «косточки» постмодернизма были до поры отброшены за ненадобностью. Капля, как известно, камень точит, и потому мерная капель лет, омывая произведение, проявляет в нем прежде незримые черты.
Как уже говорилось, главное достоинство романа «Мандарины», отмеченного в 1955 году Гонкуровской премией, – тонкое исследование умонастроений французской левой интеллигенции послевоенной поры. Возможно, для современного читателя это и не слишком животрепещущая тема, но произведение не утратило своего значения. Только акценты при его прочтении теперь будут расставлены немного иначе: читатель увидит в нем контуры более общей проблемы, какой является проблема места интеллигента в мире. При этом особая ценность романа для российского читателя заключается в том, что в нем нашли отражение аспекты, которые, в силу исторических особенностей национальной ментальности, зачастую ускользают от нашего внимания. Со времен Некрасова утвердилось и на разные лады до сих пор повторяется мнение, что поэт в России больше чем поэт и что высокая гражданственность – его неотъемлемая черта. Во Франции, где традиции индивидуализма в высшей степени сильны, в многогранном облике поэта заметнее акцентированы иные черты: он – «проклятый», точнее даже «проклятый безумец». В обеих странах за Поэтом (читай: за творческой интеллигенцией) признают провидческий дар, но если в России на него по этой причине возлагают миссию Учителя жизни, то во Франции поэт выступает скорее в роли вещей Кассандры, не находящей отклика у сограждан; его голос – глас вопиющего в пустыне. История не пренебрегает ни одной возможностью: она создает и такие ситуации, когда народы прозорливцам верят и за ними идут, и такие, когда их клеймят и преследуют.
Позволим себе небольшое отступление. Если идеология [35]устаревает, общество отбрасывает ее подобно тому, как змея во время линьки сбрасывает кожу: сначала эта кожа лопается у нее на голове, потом рептилия, томимая невыносимым зудом, трется о неровности рельефа, чтобы побыстрее от нее избавиться, – и вот уже, освобожденная, она влажно поблескивает на солнце новыми яркими узорами. Интеллектуал-маргинал – тот, кто начинает подспудно вырабатывать эту будущую радужную прелесть задолго до того, как змеиная кожа превратится в выползок. В гордом одиночестве подготавливает он неповторимый рисунок бытия. Но есть другие одиночки, и сотканные их воображением узоры способны создать иное расположение цветовых пятен [36]. Интеллектуалы-маргиналы предстают перед нами как «ересиархи» любой господствующей идеологии, они, по словам Сартра, «вечные отщепенцы», ремесло которых – критиковать, протестовать и изобличать, ибо «политик, предоставленный самому себе, всегда выбирает самое удобное средство, иначе говоря, скатывается по наклонной плоскости» (Сартр 2000: 246). Совсем другую позицию по отношению к миру занимают интеллектуалы-«праведники». В одной из лекций о современной французской литературе писатель Жюльен Грак построил примечательную антитезу литературы по Клоделю и литературы по Сартру, которую уместно будет вспомнить. Известного писателя-католика Поля Клоделя отличает, по его мнению, не столько католицизм, сколько «определенное основательное отношение к миру», которое Грак называет ощущением принятия – глобальным «да» – без колебаний, почти ненасытным по отношению к Творению, взятому во всей его целостности. Здесь нет места для выбора, и, как замечает Грак, Клод ель соглашается со всем – и с благородным, и с недостойным; он соглашается с Богом, с Творением, с Папой, с обществом, Францией, Петеном, де Голлем, деньгами, хорошо обеспеченной карьерой, с потомством патриарха, с крепким домом, на котором, как он говорит, он женился в присутствии нотариуса. У Сартра, утверждает Грак, все как раз наоборот. Его отношение – это инстинктивное «нет». Нет природе, нет другим, нет существующему обществу, нет сексуальности, нет даже литературной славе (об этом см.: Gracq 1961: 92—93).
Подобная позиция отрицания может быть оправдана, ибо реальность становится жертвой ситуации, как только обретает окончательные формы. Современная философия учит: все, что заполнено, недоступно для творчества. Превратившись в нечто организованное, непроницаемое и жесткое, реальность выступает как тормоз. Прежде всего, данное предупреждение важно в политическом отношении: развитию реальности всегда препятствует избыток полноты, упорядоченной и насыщенной всякого рода запретами, которые, получая дальнейшее развитие, в конце концов тормозят развитие общества и исключают любую эволюцию в нем [37]. Вот почему реальность надо очистить от всех запретов и предписаний, вводя пустоту как основу для дальнейшего развития. Снятие кодификации – а любая кодификация есть не что иное, как паралич реальности – открывает простор для инициативы (об этом см.: Жюльен 1999: 136).