355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Симона де Бовуар » Мандарины » Текст книги (страница 14)
Мандарины
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:15

Текст книги "Мандарины"


Автор книги: Симона де Бовуар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 55 страниц)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Выжить, оказаться по другую сторону собственной жизни: в конце концов, это очень удобно; ничего больше не ждешь, ничего не боишься, и каждый час – это своего рода воспоминание. Вот что я обнаружила во время отсутствия Надин – какой покой! Двери в квартире больше не хлопали, я могла разговаривать с Робером, никого не лишая законных прав, могла бодрствовать в ночи, и никто не стучал ко мне в дверь; я пользовалась этим. Мне нравилось ловить прошлое, отыскивая его в каждом мгновении. Довольно было одной бессонной минуты: три звезды в окне воскрешали все зимы, замерзшие деревни, Рождество; с шума передвигаемых мусорных ящиков с самого детства начиналось каждое парижское утро. И всегда одна и та же застарелая тишина в кабинете Робера, когда он пишет – с покрасневшими глазами, глухой, бесчувственный; а как мне знаком этот привычный взволнованный шепот! У них были новые лица, сегодня их звали Ленуар, Самазелль; но запах серого табака, неистовые голоса, примиряющий смех – я узнавала все это. По вечерам я слушала рассказы Робера, смотрела на наши неизменные безделушки, книги, картины и говорила себе, что смерть, возможно, более милосердна, чем мне казалось.

Вот только надо было забаррикадироваться в моей могиле. На мокрых улицах попадались мужчины в полосатых пижамах: возвращались первые узники концлагерей. На стенах, в газетах фотографии открывали нам, что в течение всех этих лет мы даже не могли предугадать истинного значения слова «ужас»; новые мертвецы пополняли толпу мертвых, тех, кого предавали наши жизни; в моем кабинете стали появляться выжившие, им-то не дано было искать отдохновения в прошлом. «Мне так хотелось бы поспать хоть одну ночь, ни о чем не вспоминая», – молила высокая девушка с еще не поблекшими щеками, но совсем седыми волосами. Обычно я умела защищаться; все невропаты, которые во время войны не давали воли своему безумию, сегодня брали бешеный реванш, к ним я проявляла лишь профессиональный интерес; но при виде этих призраков мне делалось стыдно: стыдно за то, что я недостаточно настрадалась и осталась невредимой, готовой давать им советы с высоты своего положения здорового человека. Ах! Вопросы, которыми я задавалась, казались мне напрасными: каким бы ни стало будущее мира, нужно было помочь этим мужчинам и женщинам забыть, вылечиться. Единственная проблема заключалась в том, что, сколько бы я ни урывала у своих ночей, дни мои оказывались чересчур короткими.

Тем более что Надин вернулась в Париж. Она притащила огромную сумку-мешок, полную колбасы ржавого цвета, ветчины, сахара, кофе, шоколада; из чемодана она достала липкие от сахара и яиц пирожные, чулки, туфли, шарфы, ткани, водку. «Согласитесь, что я неплохо справилась!» – с гордостью говорила она. На ней была шотландская юбка, красная блузка хорошего покроя, пушистая меховая шуба, башмаки на каучуковой подошве. «Поторопись сшить себе платье, бедная моя мама, у тебя такой жалкий вид», – сказала она, бросив мне на руки мягкую ткань богатых осенних оттенков. В течение двух дней она с неудержимой горячностью описывала нам Португалию; рассказывала она плохо, широкими жестами дополняя фразы, которые не удавалось заполнить словами, и в голосе ее чувствовалась тревожная напряженность: казалось, ей требовалось поразить нас, чтобы насладиться воспоминаниями. Она с важным видом осмотрела дом.

– Ты понятия не имеешь! Что за кафель! Что за пол! Нет, теперь, когда повалили пациенты, ты не можешь справляться со всем одна.

Робер тоже настаивал; мне немного претило пользоваться чужими услугами, но Надин утверждала, что это мелкобуржуазная щепетильность; она сразу же нашла мне домработницу – молодую, аккуратную, усердную, звали ее Мари. Впрочем, я чуть было не уволила ее в первую же неделю.

Робер внезапно ушел, как это нередко случалось в последние дни, и оставил в беспорядке на столе свои бумаги; услыхав шум в его кабинете, я приоткрыла дверь и увидела Мари, склонившуюся над листками рукописи.

– Что вы тут делаете?

– Навожу порядок, – невозмутимо отвечала Мари, – я пользуюсь тем, что месье вышел.

– Я говорила вам, чтобы вы никогда не прикасались к этим бумагам; к тому же вы не раскладывали их, а читали!

– Я не могу разобрать почерка месье, – с сожалением сказала она и улыбнулась; у нее было бесцветное личико, которое улыбка не оживляла. – Так странно видеть месье, он пишет целыми днями: неужели он все берет из головы? Мне хотелось посмотреть, как это выглядит на бумаге. Я ничего не испортила.

Я заколебалась, и в конечном счете у меня не хватило духа; целыми днями убирать и чистить – какая скука! Несмотря на свой сонный вид, Мари казалась неглупой, я понимала, что она пыталась развлечься.

– Ладно, – сказала я, – но больше этого не делайте. – И добавила: – Вас интересует чтение?

– У меня никогда не бывает для этого времени, – ответила Мари.

– Ваш рабочий день закончился?

– Дома шестеро ребятишек, а я – самая старшая.

«Жаль, что она не может научиться настоящему ремеслу», —думала я и даже собиралась поговорить с ней об этом, но почти не видела ее, к тому же она была очень сдержанной.

– Ламбер не позвонил, – заметила Надин через несколько дней после своего возвращения. – А ведь он знает, что Анри вернулся и я тоже.

– Перед отъездом ты двадцать раз повторила ему, что объявишься сама: он боится докучать тебе.

– О! Если он дуется, это его дело. Но ты же видишь, он может обходиться без меня.

Я не ответила, и она добавила агрессивным тоном:

– Я хотела сказать тебе: ты здорово промахнулась насчет Анри. Влюбиться в такого типа – поищите другую дуру! Он так уверен в себе и к тому же скучен, – в сердцах заключила она.

Наверняка она не питала к нему никакой нежности, однако в те дни, когда должна была встретиться с ним, подкрашивалась с особым тщанием, а когда возвращалась, бывала сварливее, чем обычно; мало сказать, любой предлог оказывался для нее хорош, чтобы вспылить. Однажды утром она явилась в кабинет Робера, с мстительным видом размахивая какой-то газетой:

– Взгляни на это!

На первой странице «Ландемен» Скрясин улыбался Роберу, который в ярости смотрел прямо перед собой.

– А! Они-таки подловили меня! – воскликнул Робер, хватая еженедельник. – Это было тем вечером в «Избе», – пояснил он Надин. – Я велел им убираться, но они-таки меня подловили!

– И сфотографировали тебя с этим гнусным типом, – сказала она, задыхаясь от гнева. – Явно нарочно.

– Скрясин вовсе не гнусный тип, – возразил Робер.

– Всем известно, что он продался Америке; это мерзко; что ты собираешься делать?

– А что мне остается делать? – пожал плечами Робер.

– Подать в суд. Никто не имеет права фотографировать людей против их воли. Губы Надин дрожали; ей всегда претило, что ее отец – известный человек;

когда новый преподаватель или экзаменатор спрашивал ее: «Вы дочь Робера Дюбрея?» – она злобно отмалчивалась; между тем она гордится им, однако хотела бы, чтобы он был знаменит, но никто об этом не знал бы.

– Судебный процесс наделает много шума, – заметил Робер, – так что у нас нет оружия. – Он отбросил газету. – В тот день ты очень правильно сказала, что для нас нагота начинается с лица.

Я каждый раз удивлялась точности, с какой он напоминал мне слова, которые я начисто забыла; обычно он придавал им больше смысла, чем я в них вкладывала; точно так же он вел себя и в отношении других.

– Нагота начинается с лица, а непристойность – со слова, – продолжал он. – Нас обрекают быть изваяниями или призраками и, как только увидят во плоти, обвиняют в обмане. Именно поэтому малейший жест с такой легкостью принимает обличье скандала: смеяться, разговаривать, есть – все это преступление.

– Так постарайтесь, чтобы вас не заставали врасплох, – вышла из терпения Надин.

– Послушай, – сказала я, – тут не из чего устраивать драму.

– Ну, конечно! Если тебе наступают на ногу, ты считаешь, что кто-то наступил на ногу, случайно оказавшуюся твоей.

На самом деле мне тоже не нравилась та шумиха, которую создавали вокруг Робера. Хотя с 1939 года он ничего не опубликовал – за исключением статей в «Эспуар», – его обсуждали еще более яростно, чем до войны. Его буквально упрашивали добиваться избрания в Академию и требовать ордена Почетного легиона, журналисты преследовали его, о нем печатали кучу всякой лжи. «Франция превозносит свои региональные достопримечательности: культуру и высокую моду», – говорил мне он. Робера тоже раздражал весь этот бесполезный шум вокруг него, но что поделаешь? Сколько бы я ни объясняла Надин, что мы тут ничего не можем, она закатывала истерику каждый раз, как читала отзыв о Робере или видела в газетах его фотографию.

И снова в доме хлопали двери, вальсировала мебель, книги с грохотом падали на пол. Вся эта сумятица начиналась с раннего утра. Надин спала мало, она считала, что сон – это потеря времени, хотя и не знала толком, что делать со своим временем. Любое занятие казалось ей напрасным, если принять во внимание все те, которыми она жертвовала ради этого одного: ни на какое из них она не могла решиться; увидев ее сидящей с мрачным видом за пишущей машинкой, я спрашивала:

– Ты делаешь успехи?

– Лучше бы я занялась химией, а то провалюсь на экзамене.

– Так займись химией.

– Но секретарша должна уметь печатать. – Она пожимала плечами. – К тому же так глупо забивать голову формулами. Какое это имеет отношение к настоящей жизни?

– Брось химию, если она настолько тебя раздражает.

– Ты мне двадцать раз говорила, что нельзя вести себя как флюгер. Она обладала искусством поворачивать против меня все советы, которыми

я допекала ее в детстве.

– Бывают случаи, когда глупо упорствовать.

– Да не бойся! Я не такая бездарная, как ты думаешь, сдам я этот экзамен. Однажды во второй половине дня Надин постучала в дверь моей комнаты:

– Ламбер пришел повидаться с нами, – сказала она.

– Повидаться с тобой, – поправила ее я.

– Послезавтра он опять едет в Германию, он хочет попрощаться с тобой. Иди же, – с живостью добавила она жалобным тоном. – Не прийти будет нелюбезно с твоей стороны.

Я последовала за ней в гостиную, хотя знала, что на самом деле Ламбер не любит меня. Наверняка – и не без оснований – он считал меня в ответе за все, что ранило его в Надин: ее агрессивность, ее коварство, ее упрямство. Я предполагала также, что он слишком склонен искать мать в женщине, которая старше его по возрасту и что он противится этому ребяческому искушению. Лицо его со вздернутым носом и немного рыхлыми щеками выдавало душу и тело, неотвязно преследуемые мечтами о подчинении.

– Знаешь, что рассказывает мне Ламбер? – с воодушевлением начала Надин. – Американцы не репатриируют каждого десятого узника, они оставляют их гнить на месте.

– Половина не выдержала в первые же дни, они отдали концы, потому что их пичкали колбасой и консервами, – сказал Ламбер. – Теперь по утрам им дают суп, а вечером – кофе с краюхой хлеба, и они как мухи мрут от тифа.

– Надо, чтобы об этом узнали, – сказала я, – надо протестовать.

– Перрон займется этим, но он хочет точных фактов, а их добыть трудно: в концлагеря не допускают французский Красный Крест. Как раз для этого я и еду туда снова.

– Возьми меня с собой, – попросила Надин.

– Лучшего я и не желал бы, – улыбнулся Ламбер.

– Что я сказала такого смешного? – рассердилась Надин.

– Ты прекрасно знаешь, что это невозможно, – отвечал Ламбер, – пропускают лишь военных корреспондентов.

– Женщины тоже бывают военными корреспондентами.

– Но не ты; к тому же теперь слишком поздно, никого уже не принимают. Впрочем, не жалей, – добавил он, – такое ремесло я тебе не посоветовал бы.

Говорил он скорее для себя, но Надин почудился в его тоне покровительственный оттенок.

– Почему? То, что делаешь ты, могу делать и я, разве не так?

– Хочешь видеть фотографии, которые я привез?

– Покажи, – с жадностью попросила она.

Ламбер бросил фотографии на стол. Я предпочла бы не смотреть на них, но у меня не было выбора. Оссуарии на фотографиях – это еще можно вынести; их было слишком много, да и потом, можно ли жалеть кости? Но как быть перед изображениями живых? Все эти глаза...

– Я видела и похуже, – заметила Надин.

Ламбер молча собрал фотографии и сказал ободряющим тоном:

– Знаешь, если тебе хочется сделать репортаж, это будет нетрудно; поговори с Перроном, в самой Франции найдется множество сюжетов для расследования.

Надин прервала его:

– Я только хочу посмотреть мир, каков он есть, а вот выстраивать затем слова – мне это неинтересно.

– Я уверен, что у тебя получится, – с жаром сказал Ламбер. – У тебя есть смелость, ты умеешь вызвать людей на разговор, ты находчивая и сможешь всюду пройти. А что касается бумагомарания, этому несложно научиться.

– Нет, – с упрямым видом ответила она. – Когда пишут, то не говорят всей правды; взять хотя бы репортаж Перрона о Португалии: все не так. С твоими, я не сомневаюсь, то же самое, я им не верю; вот почему я хочу видеть вещи своими глазами, только я не стану делать из этого бодягу, а потом продавать.

Лицо Ламбера помрачнело; я поспешила сказать:

– Мне статьи Ламбера кажутся очень убедительными, взять хотя бы санчасть в Дахау – такое впечатление, будто сам ее посетил.

– И что это доказывает, твое впечатление? – нетерпеливо возразила Надин. Потом после недолгого молчания спросила: – А что, Мари принесет чай, да или нет? – Она властно позвала: – Мари!

На пороге в синем рабочем халате появилась Мари, и Ламбер с улыбкой встал.

– Мари-Анж! Что ты тут делаешь?

Она страшно покраснела и повернулась, чтобы уйти; я остановила ее:

– Вы можете ответить.

Она сказала, пристально глядя на Ламбера:

– Я – домработница.

Ламбер тоже стал весь красный, и Надин подозрительно уставилась на них.

– Мари-Анж? Ты ее знаешь? Мари-Анж, а дальше как? Последовало подавленное молчание, затем она вдруг сказала:

– Мари-Анж Визе.

Я почувствовала, что заливаюсь краской от гнева:

– Журналистка?

– Да, – пожав плечами, ответила она. – Я ухожу, ухожу немедленно. Не трудитесь прогонять меня.

– Вы пришли шпионить за нами на дому? Какая гадость!

– Я не знала, что вы знакомы с журналистами, – сказала она, бросив взгляд на Ламбера.

– Чего ты ждешь, чтобы отхлестать ее по щекам! – закричала Надин. – Она слышала все наши разговоры, всюду рыскала, читала наши письма, она всем все расскажет...

– О! Вы своим громким голосом не испугаете меня, – сказала Мари-Анж. Я едва успела удержать Надин, схватив ее за руки, она легко уложила бы

Мари-Анж на пол; со мной ей не хватало только смелости, чтобы вырваться.

Мари-Анж пошла к двери, я последовала за ней. В прихожей она спокойно спросила меня:

– Вы не хотите, чтобы я кончила мыть стекла?

– Нет. Зато я хочу знать: какая газета вас прислала?

– Никакая. Я пришла сама по себе. Я подумала, что напишу милую статейку, которую легко продам. Ну, знаете, то, что они называют зарисовкой, – профессиональным тоном заявила она.

– Да. Ну что ж, я извещу газеты, и тому, кто купит ваши выдумки, это дорого обойдется.

– О! Я даже не стану пробовать ее продавать, теперь все пропало. – Она сняла синий халат и надела пальто. – Придется довольствоваться неделей уборки. Я ненавижу заниматься уборкой! – в отчаянии добавила она.

Я ничего не ответила, но она несомненно почувствовала, что мой гнев стал ослабевать, ибо осмелилась едва заметно улыбнуться.

– Знаете, я вовсе не собиралась писать нескромную статью, – произнесла она детским голоском. – Я только хотела уловить атмосферу.

– И потому рылись в наших бумагах?

– О! Я рылась ради собственного удовольствия. – Она добавила обиженным тоном: – Вам, конечно, легко ругать меня, я провинилась... А думаете, просто – пробиться? Вы – жена знаменитого человека. Это куда как просто. А мне надо выкручиваться самой. Послушайте, – сказала она, – дайте мне шанс: завтра я принесу вам эту статью, и вы вычеркнете все, что вам не понравится!

– А потом вы напечатаете ее без купюр!

– Нет, клянусь вам. Если хотите, я дам вам оружие против меня: самое заурядное признание, и с подписью, тогда я в ваших руках. Пожалуйста, согласитесь! Сколько посуды я вам перемыла! И ведь у меня хватило смелости, правда?

– У вас и сейчас ее хватает.

Я колебалась; если бы мне рассказали такую историю, в мечтах я схватила бы за волосы и сбросила бы с высокой лестницы бесстыдницу, вторгшуюся в нашу частную жизнь. И вот пожалуйста, она была здесь, чернявая и костлявая девочка, не отличавшаяся красотой и горевшая желанием пробиться. Наконец я сказала:

– Мой муж никогда не дает интервью. Он не согласится.

– Попросите его: работа все равно уже сделана... Я позвоню завтра утром, – торопливо добавила она. – Вы ведь не сердитесь на меня? Я терпеть не могу, когда на меня сердятся. – Она смущенно засмеялась. – Я никогда ни на кого не сержусь – не могу.

– Я тоже не очень хорошо это умею.

– Ну это уж слишком! – воскликнула Надин, выходя из коридора вместе с Ламбером. – Ты позволяешь ей печатать статью! Улыбаешься ей! Этой стукачке...

Мари-Анж открыла входную дверь и поспешно захлопнула ее за собой.

– Она обещала показать мне свою статью.

– Стукачка! – пронзительным голосом повторила Надин. – Она читала мой дневник, читала письма Диего, она... – Голос у нее сорвался. Надин сотрясал неудержимый гнев, как во времена подобных приступов в детстве. – Ее следовало побить! А ее, видите ли, награждают!

– Я пожалела ее.

– Пожалела! Ты всегда всех жалеешь! По какому праву? – Она смотрела на меня чуть ли не с ненавистью. – По сути, это презрение; в отношениях с людьми у тебя никогда не бывает настоящей меры.

– Успокойся, это не так уж важно.

– О! Я знаю, виновата, естественно, я, меня ты никогда не извиняешь. Ты совершенно права! Мне не нужна твоя жалость!

– Знаешь, она славная девушка, – сказал Ламбер, – отчасти карьеристка, но милая.

– Что ж, ступай и ты ее поздравить. Беги за ней.

Надин внезапно бросилась в свою комнату и с грохотом захлопнула дверь.

– Я сожалею, – сказал Ламбер.

– Вы ни в чем не виноваты.

– У нынешних журналистов нравы полицейских осведомителей. Я понимаю, почему Надин рассердилась, на ее месте я тоже пришел бы в ярость.

Ему не было нужды защищать ее от меня, но им двигали благие намерения.

– О! Я тоже понимаю, – согласилась я.

– Ну что ж, я пойду, – сказал Ламбер.

– Счастливого пути, – ответила я и добавила: – Вам следовало бы чаще навещать Надин, знаете, она очень расположена к вам.

Он смущенно улыбнулся:

– Верится с трудом.

– Она была огорчена, что вы раньше не дали о себе знать, и потому вела себя не очень любезно.

– Но она сказала, чтобы я не звонил первым.

– И тем не менее она была бы рада, если бы вы ей позвонили; ей необходима твердая уверенность в дружбе, чтобы отвечать тем же.

– Сомневаться в моей у нее нет никаких причин, – сказал Ламбер и внезапно добавил: – Я чрезвычайно дорожу Надин.

– Тогда постарайтесь, чтобы она поняла это.

– Я стараюсь изо всех сил. – Он остановился в нерешительности, потом протянул мне руку. – В любом случае я приду, как только вернусь, – сказал он.

Я пошла к себе в комнату, не решившись постучать в дверь Надин. Как она несправедлива! Это верно, что для других я охотно ищу извинения и что снисходительность сушит сердце; если к ней я требовательна, то потому, что она не отдельный случай, которым я занимаюсь; между нею и мной существует настоящая мера – тот самый подтачивающий звук, что не смолкает в моей груди, звук неизбывного беспокойства.

После появления бессодержательной статейки крошки Бизе Надин поворчала из принципа; однако ее настроение заметно улучшилось, когда начала работать редакция «Вижиланс»; столкнувшись с конкретными задачами, она показала себя отличной секретаршей и очень гордилась этим. Первый номер журнала стал настоящим успехом, Робер и Анри были очень довольны и с увлечением готовили следующий. Робер был преисполнен нежных чувств по отношению к Анри с тех пор, как убедил его связать судьбу «Эспуар» с СРЛ, что меня радовало, ведь, по сути, это был его единственный настоящий друг. Жюльен, Ленуар, чета Пеллетье, Канжи – с ними мы проводили приятные минуты, но и только, дальше дело не шло. Из старых товарищей социалистов некоторые оказались коллаборационистами, другие погибли в концлагерях, Шар-лье лечился в Швейцарии, те, кто остался верен партии, осуждали Робера, который платил им тем же. Лафори досадовал, что Робер создал СРЛ, вместо того чтобы присоединиться к коммунизму; их отношениям не хватало теплоты. У Робера, по сути, не сохранилось связей с людьми своего возраста, но ему так больше нравилось: все свое поколение он считал ответственным за войну, которую оно не сумело предотвратить; он полагал, что и без этого слишком связан с прошлым; ему хотелось работать с молодыми; политика, борьба обрели сегодня новые формы и методы, к которым он стремился приспособиться. Робер считал, что даже свои идеи ему следует пересмотреть: вот почему он с такой настойчивостью повторял, что его творчество еще впереди. В эссе, которое он сейчас писал, Робер пытался осуществить синтез своих старых мыслей и нового видения мира. Его цели были те же, что и раньше: выполняя непосредственные задачи, СРЛ намеревалось не отказываться от надежды на революцию, достойную его гуманистических замыслов; однако теперь Робер был убежден, что революция не свершится без тяжких жертв; человеком завтрашнего дня станет не тот, кому с излишним оптимизмом давал определение Жорес. Тогда какой смысл, какие шансы сохраняли старые ценности: правда, свобода, личная мораль, литература, идеи? Чтобы спасти их, надо было изобретать их заново. Именно это и пытался сделать Робер, его это воодушевляло, и я с удовлетворением отмечала про себя, что он вновь достиг счастливого равновесия между творчеством и действием. Разумеется, он был очень занят, но ему это нравилось. Мои дни тоже были наполнены. Робер, Надин, пациенты, моя книга: в жизни не оставалось места для сожаления или желания. Девушку с седыми волосами не мучили теперь во сне кошмары; она вступила в коммунистическую партию, у нее были любовники, много любовников, и она неумеренно пила; это нельзя было назвать чудом душевного равновесия, но все-таки она спала. И еще я в тот день была довольна тем, что маленький Фернан нарисовал наконец виллу, у которой были окна и двери и в первый раз там не было решетки. Я только что позвонила его матери, когда консьержка принесла почту. Робер с Надин ушли в редакцию журнала, там был приемный день, я осталась одна в квартире. Распечатав письмо от Ромье, я страшно испугалась, словно меня вдруг запустили в стратосферу. В январе в Нью-Йорке должен состояться конгресс по психоанализу, меня туда приглашали; мне могли организовать лекции в Новой Англии, в Чикаго, в Канаде. Я расправила письмо на камине и с ощущением скандала перечитала его еще раз. Больше всего я любила путешествия! Ничего в мире, за исключением нескольких человек, я так не любила. Но то была одна из тех вещей, с которыми, как я думала, покончено навсегда. Если бы еще мне предложили прогулку в Бельгию или в Италию, но Нью-Йорк! Я не могла оторвать глаз от этого безумного слова. Нью-Йорк всегда казался мне легендарным городом, а я давно уже не верила в чудеса; этого листка бумаги было недостаточно, чтобы опрокинуть ход времени, пространство и здравый смысл. Я сунула письмо в сумочку и размашистым шагом двинулась по улицам. Надо мной кто-то решил посмеяться в верхах; кто-то разыгрывал меня, и мне нужен был Робер, чтобы разоблачить мистификацию. Я торопливо поднялась по лестнице издательского дома Мована.

– Как, это ты? – молвила Надин с некоторым укором.

– Как видишь.

– Папа занят, – с важным видом сказала она.

Она сидела за столом, посреди большого кабинета, служившего приемной. Посетителей было много: молодые, старые, мужчины, женщины – настоящая сутолока. До войны к Роберу приходило немало людей, но у них не было ничего общего с этой толпой. Особое удовольствие ему наверняка доставило то, что пришли в основном молодые люди. Многие, безусловно, являлись сюда из любопытства, карьеризма, от безделья, но многие также любили книги Робера и интересовались его деятельностью. Что ж! Значит, он говорил не в пустыне, у современников еще были глаза, чтобы читать его, и уши, чтобы его слушать.

Надин поднялась.

– Шесть часов! Закрываем! – крикнула она сердитым голосом. Проводив до двери разочарованных посетителей, она повернула ключ в замке. – Какая толчея! – со смехом сказала она. – Можно подумать, что они ожидали бесплатного угощения. – Надин открыла дверь в соседнюю комнату: – Путь свободен.

Робер улыбнулся мне с порога:

– Ты устроила себе каникулы?

– Да, мне захотелось пройтись. Надин повернулась к отцу:

– Так забавно смотреть, как ты вещаешь: можно подумать, священник в своей исповедальне.

Внезапно Надин, словно нажав на какую-то кнопку, громко расхохоталась: приступы веселья у нее бывали редки, но пронзительны.

– Взгляните! – Пальцем она показывала на чемодан с потертыми углами; к потускневшей коже была приклеена этикетка: «Жозефина Мьевр "Моя жизнь"». – Вот так рукопись! – едва выговорила Надин между взрывами хохота. – Это ее настоящее имя. А знаешь, что она мне сказала? – В повлажневших от удовольствия глазах Надин светилось торжество: смех был ее реваншем. – Она заявила: «Мадемуазель, я – живой документ!» Ей шестьдесят лет. Живет в Орийаке. И рассказывает все как есть с самого начала.

Ногой Надин приподняла крышку: бесконечные пачки розовой бумаги, исписанной зелеными чернилами, без единой помарки. Робер взял один листок и, пробежав глазами, бросил его:

– Это даже не смешно.

– Может, есть какие-то непристойные места, – с надеждой сказала Надин. Она опустилась перед чемоданом на колени. Сколько бумаги, сколько часов! Уютных часов под лампой, у камелька, в окружении запахов провинциальной столовой, часов, таких наполненных и таких пустых, столь дивно оправданных, столь бездарно потерянных.

– Нет, это не смешно! – Надин в нетерпении поднялась, от веселости на лице ее не осталось и следа. – Ну что, сматываемся?

– Еще пять минут, – сказал Робер.

– Поторопись: здесь воняет литературой.

– И какой же запах у литературы?

– Запах неухоженного старого господина.

Это был не запах: в течение трех часов воздух пропитывался надеждой, страхом, досадой, и вместе с тишиной мы вдыхали ту неясную печаль, которая приходит на смену бесплодной горячке. Надин достала из ящика какое-то вязанье гранатового цвета и с важным видом начала стучать спицами. Обычно она была расточительна в отношении своего времени, но, как только ее просили немного подождать, она спешила доказать, что ни единое мгновение не должно быть потрачено впустую. Мой взгляд задержался на ее письменном столе. Было что-то вызывающее в черной обложке с написанными на ней большими красными буквами словами: «Избранные стихи. Рене Дус». Я открыла тетрадь.

«Ядовиты луга в дни осенней прохлады...» {66}.

Я перевернула страницу.

«Я направлял свой бег к немыслимым Флоридам...» {67}.

– Надин!

– Что?

– Тип, который посылает под своим именем избранные куски из Аполлинера, Рембо, Бодлера... Не может же он, в самом деле, предполагать, что тут ошибутся.

– А-а! Я знаю, о чем речь, – равнодушно ответила Надин. – Этот несчастный идиот дал Сезенаку двадцать тысяч франков, чтобы тот продал ему свои стихи: Сезенак, конечно, не станет валять дурака, снабжая его неизданным.

– Но когда он явится, придется сказать ему правду, – заметила я.

– Это не важно, Сезенак его прощупал; меня удивит, если клиент осмелится протестовать; прежде всего, у него нет никаких возможностей и ему будет очень стыдно.

– Сезенак способен на такие вещи? – удивилась я.

– А как ты думаешь, он выкручивается? – сказала Надин. Она бросила свое вязанье в ящик. – Иногда его махинации бывают забавны.

– Заплатить двадцать тысяч франков, чтобы поставить подпись под стихами, которых ты не писал, это не укладывается в голове, – заметил Робер.

– Почему? Если хочешь видеть напечатанным свое имя, – возразила Надин и добавила сквозь зубы для меня одной, ибо в присутствии отца она следила за своим языком: – Уж лучше заплатить, чем ишачить.

Спустившись с лестницы, она настороженно спросила:

– Выпьем по стаканчику в бистро напротив, как в тот четверг?

– Ну конечно, – ответил Робер.

Лицо Надин прояснилось, и, усаживаясь перед мраморным столиком, она весело сказала:

– Согласись, что я здорово тебя защищаю!

– Да.

Она с беспокойством взглянула на отца:

– Ты недоволен мной?

– О! Я-то в восторге; а вот что касается тебя, многого ли ты добьешься?

– А чего можно добиться любым ремеслом? Ничего, – неожиданно жестко заявила Надин.

– Ну не скажи. Ты мне как-то говорила, что Ламбер предложил тебе сделать репортаж; на мой взгляд, это все-таки интереснее.

– О! Если бы я была мужчиной, спору нет, – согласилась Надин. – Но репортер-женщина – тут преуспеть один шанс из тысячи. – Жестом она остановила наши протесты. – Это совсем не то, что я называю преуспеть, – надменно заявила она. – Женщины всегда прозябают.

– Не всегда, – осмелилась возразить я.

– Ты думаешь? – усмехнулась Надин. – Погляди, например, на себя: хорошо, ты выкручиваешься, у тебя есть пациенты, но ты ведь никогда не станешь Фрейдом.

У нее сохранилась детская привычка высказывать обо мне недоброжелательное суждение в присутствии отца.

– Между Фрейдом и ничегонеделанием есть много промежуточных положений.

– Я секретарша и, значит, что-то делаю.

– Если ты довольна, это, в конце концов, самое главное, – поспешно вмешался Робер.

Я пожалела, что он не сумел промолчать; он без всякой пользы испортил удовольствие Надин; я нередко поучала его, но он никак не решался отказаться от честолюбивых надежд, связанных с Надин.

– Во всяком случае, – агрессивным тоном заявила она, – судьба отдельной личности так мало значит сегодня.

– В моих глазах твоя судьба значит много, – с улыбкой заметил Робер.

– Но она не зависит ни от тебя, ни от меня; вот почему мне смешны все эти ребятишки, которые хотят кем-то стать. – Кашлянув, она сказала, не глядя на нас: – В тот день, когда я почувствую в себе решимость сделать что-нибудь трудное, я займусь политикой.

– Чего ты ждешь, чтобы работать в СРЛ? – спросил Робер. Она залпом выпила стакан минеральной воды.

– Нет, я не согласна. В конечном счете вы против коммунистов. Робер пожал плечами.

– Думаешь, Лафори проявлял бы столько дружелюбия, если бы считал, что я действую против них?

Надин чуть заметно улыбнулась:

– Похоже, Лафори собирается попросить тебя отказаться от митинга.

– Кто тебе это сказал? – спросил Робер.

– Лашом, вчера; они очень недовольны и считают, что СРЛ на ложном пути.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю