Текст книги "Мандарины"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 55 страниц)
– Руководство «Эспуар», возможно, даст иной ответ, – сказал, вставая, Самазелль.
– Поживем – увидим.
Они направились к двери, но Ламбер остался стоять у письменного стола Анри.
– Тебе следовало согласиться на встречу с информатором Скрясина, – молвил он. – Дюбрей твой друг, но он и главный руководитель движения; под предлогом того, что ты доверяешь ему, ты обманываешь тех, кто поверил тебе.
– Но вся эта история полнейший вздор! – сказал Анри.
По правде говоря, он не был так уж уверен в своих словах. Если Дюбрей решил в конечном счете вступить в компартию, то не стал бы советоваться с Анри. Он шел своим путем, не советуясь ни с кем, ни о ком не заботясь, насчет этого Анри не строил себе иллюзий. Припертый к стенке, он, возможно, не захочет лгать; но его пока еще ни о чем не спрашивали, а совесть его, безусловно, удовольствуется мысленной оговоркой.
– Ты поддашься на его софизмы, – с грустью сказал Ламбер. – Что касается меня, то я считаю, что не раскрыть в подобном случае истину, причем полностью и незамедлительно, – это преступление. В июне я предупредил тебя: если ты не опубликуешь эти тексты, я продам свои акции, и вы распорядитесь ими по своему усмотрению. Я вошел в правление газеты с надеждой, что ты вскоре прекратишь всякое сотрудничество с компартией. Если же нет, то мне остается только уйти.
– Я никогда не сотрудничал с компартией.
– Я называю это сотрудничеством. Если бы речь шла об Испании, Греции, Палестине, Индокитае, ты в первый же день отказался бы молчать. Пойми же наконец! Человека вырывают из семьи, из жизни без малейшего намека на суд; его бросают на каторгу, заставляют работать из последних сил, держат впроголодь, а если он заболеет, то попросту до смерти морят голодом. Ты с этим согласен? Все люди – рабочие, руководители, – все они знают, что это может случиться с каждым в любую минуту, и живут с таким страхом, нависшим над их головой! Ты с этим согласен? – повторил Ламбер.
– Конечно нет! – ответил Анри.
– Тогда торопись выступить против. Во время оккупации ты не слишком нежничал с теми, кто не выступал против!
– Я выступлю, это решено, – нетерпеливо отвечал Анри.
– Ты сказал, что последуешь за Дюбреем, – возразил Ламбер. – А Дюбрей воспротивится этой кампании.
– Ошибаешься, – сказал Анри. – Он не воспротивится.
– Предположим, что я не ошибаюсь?
– Ах! Надо, чтобы я сначала поговорил с ним, а там посмотрим, – сказал Анри.
– Да, посмотрим! – отвечал Ламбер, направляясь к двери.
Анри слушал, как стихает в коридоре шум его шагов: ему казалось, что это его собственная юность только что взывала к нему; если бы он видел их глазами своих двадцати лет, эти миллионы рабов, опутанных колючей проволокой, он не молчал бы ни секунды. И Ламбер отчетливо понял: он колеблется. Почему? Ему претило выглядеть врагом в глазах коммунистов; а если смотреть глубже, то ему хотелось бы не признаваться самому себе, что и в СССР есть какая-то гниль; однако все это было подлостью. Он встал и спустился по лестнице. «Коммунист имел бы право выбрать молчание, – думал он, – его мнение заранее объявлено, и, даже когда он лжет, в каком-то смысле он никого не обманывает. Но я, я проповедую независимость, и если я использую свое влияние, чтобы замолчать истину, значит, я – мошенник. Я не коммунист именно потому, что хочу быть свободным и говорить то, что коммунисты не хотят и не могут сказать: такая роль часто бывает неблагодарна, однако, по сути, они сами признают ее пользу. Конечно, Лашом, например, будет мне признателен, если я заговорю: он и все те, кто желал бы упразднения лагерей, но не имеет возможности открыто выступать против них. И как знать? Быть может, они попытаются официально что-то предпринять; быть может, давление, исходящее от самих коммунистических партий, заставит СССР изменить свой исправительный режим: совсем не одно и то же – угнетать людей тайно или перед лицом всего мира. Молчание с моей стороны было бы пораженчеством; это значило бы отказаться видеть вещи такими, какие они есть, и в то же время отрицать возможность изменить их; это значило бы бесповоротно приговорить СССР под предлогом нежелания судить его. Если действительно нет никаких шансов на то, чтобы он стал таким, каким должен был бы быть, тогда на земле не остается никакой надежды; то, что делают или говорят, уже не имеет значения. «Да, – повторял себе Анри, поднимаясь по лестнице к Дюбрею, – либо есть смысл в том, чтобы говорить, либо ни в чем нет никакого смысла. Надо говорить. И если только Дюбрей в самом деле не вступил в партию, он вынужден будет согласиться с таким мнением».
– Ну как дела? – спросил Дюбрей. – Как пьеса? В целом критика очень хорошая, верно?
Анри почудилось, что этот сердечный голос звучит фальшиво, возможно потому, что у него самого внутри было что-то фальшивое.
– Хорошая, – согласился он и пожал плечами. – Признаюсь вам, что я сыт по горло своей пьесой. Все, чего я хочу, – это иметь возможность думать о чем-то другом.
– Мне знакомо это! – сказал Дюбрей. – Есть что-то тошнотворное в успехе. – Он улыбнулся. – Мы всегда недовольны: поражения тоже малоприятны.
Они сели в кабинете, и Дюбрей продолжал:
– Так вот, нам как раз предстоит говорить о другом.
– Да, и мне не терпится узнать, что вы думаете, – сказал Анри. – Лично я теперь убежден, что в общем Пелтов сказал правду.
– В общем – да, – согласился Дюбрей. – Лагеря существуют. Это не лагеря смерти, как у нацистов, но все-таки это каторга; и милиция имеет право без суда отправлять туда людей на пять лет. Но я хотел бы знать, сколько там заключенных, сколько из них политических, сколько осуждено на пожизненную каторгу: цифры Пелтова совершенно абстрактны.
Анри кивнул головой.
– На мой взгляд, мы не должны публиковать его материалы, – сказал он. – Мы вместе установим факты, которые нам кажутся достоверными, и воздержимся от собственных выводов. Будем говорить от своего имени, строго определяя нашу точку зрения.
Дюбрей взглянул на Анри.
– Мое мнение – совсем ничего не публиковать. И я вам объясню почему. Анри почувствовал легкий удар в сердце. «Итак, правы оказались другие», —
подумал он. И прервал Дюбрея:
– Вы хотите замолчать это дело?
– Вы прекрасно понимаете, что замолчать его нельзя; правая пресса извлечет из него выгоду. Предоставим ей это удовольствие: нам не следует начинать судебный процесс против СССР. – Дюбрей, в свою очередь, жестом остановил Анри. – Даже если мы примем все мыслимые меры предосторожности, люди неизбежно увидят в наших статьях прежде всего обвинение советскому режиму. Я этого не хочу никоим образом.
Анри хранил молчание. Дюбрей говорил решительным тоном; он уже сделал свой выбор и не отступится от него, спорить бесполезно. Он принял свое решение один и навяжет его комитету: Анри останется лишь покорно согласиться.
– Мне надо задать вам один вопрос, – сказал он.
– Задавайте.
– Есть люди, которые уверяют, будто бы вы вступили недавно в коммунистическую партию.
– Так говорят? – спросил Дюбрей. – Кто именно?
– Ходят слухи. Дюбрей пожал плечами:
– И вы всерьез им поверили?
– Вот уже два месяца, как мы ничего не обсуждали вместе, – сказал Анри, – я полагаю, вы не стали бы посылать мне уведомление.
– Разумеется, я разослал бы уведомления! – с жаром возразил Дюбрей. – Это нелепо: как бы я мог вступить в компартию, не предупредив СРЛ и не объяснив публично своих мотивов?
– Вы могли бы отложить такое объяснение на несколько недель, – сказал Анри и с живостью добавил: – Должен заметить, что меня это удивило бы, но я все-таки хотел задать вам такой вопрос.
– Все это слухи! – молвил Дюбрей. – Люди говорят невесть что.
Вид у него был искренний: но если бы он лгал, то именно с таким видом. По правде говоря, Анри плохо понимал, зачем бы Дюбрей это делал; а между тем Скрясин, судя по всему, был абсолютно уверен в том, что говорил. «Мне следовало встретиться с его информатором», – подумал Анри. Доверие подделать нельзя: оно есть или его нет. Его отказ был псевдоблагородным жестом, так как он уже не доверял Дюбрею.
– В газете все согласны с этой публикацией, – бесстрастным тоном продолжал Анри, – Ламбер решил покинуть «Эспуар», если мы промолчим.
– Невелика потеря, – заметил Дюбрей.
– Это создаст трудную ситуацию, ибо Самазелль с Трарье готовы порвать с СРЛ.
Дюбрей на секунду задумался.
– Ну что ж, если Ламбер уйдет, я куплю его акции, – сказал он.
– Вы?
– Журналистика меня не интересует. Но это наилучший для нас способ защититься. Вы наверняка убедите Ламбера продать мне свои акции. А с деньгами я разберусь.
Анри растерялся; ему эта идея не нравилась, совсем не нравилась. И вдруг его озарило: «Это спланировано!» Дюбрей провел лето с Ламбером и знал, что тот собирается уйти. Все становилось на свои места. Коммунисты поручили Дюбрею не допустить досадную для них кампанию и захватить «Эспуар», вмешавшись в руководство газетой; преуспеть в этом он мог, лишь тщательно скрывая свое вступление в партию.
– Есть только одна неувязка, – сухо заметил Анри. – Я тоже не хочу молчать.
– Вы не правы! – сказал Дюбрей. – Представьте себе. Если референдум и выборы не станут триумфом для левых, мы рискуем получить диктатуру гол-листов: сейчас не время для антикоммунистической пропаганды.
Анри внимательно посмотрел на Дюбрея; вопрос заключался не в том, чтобы по достоинству оценить его аргументы, главное было понять, честен он или нет.
– А после выборов, – спросил Анри, – вы согласны все рассказать?
– К тому моменту дело в любом случае будет предано огласке, – ответил Дюбрей.
– Да. Пелтов отнесет свои материалы в «Фигаро», – сказал Анри. – Это означает, что на карту поставлена не судьба выборов, а лишь наша собственная позиция. И с этой точки зрения я не вижу, что мы выиграем, позволив правым взять инициативу. Ведь нам все равно придется определить свое отношение: как мы будем выглядеть? Мы попытаемся смягчить антикоммунистические нападки, не оправдывая открыто СССР, и будем выглядеть двуличными
– Я прекрасно знаю, что мы скажем, – прервал его Дюбрей. – И я убежден, что эти лагеря не обусловлены режимом, как это утверждает Пелтов; они связаны с определенной политикой, о которой можно сожалеть, не ставя под вопрос весь режим. Мы разделим две вещи: осудим принудительный труд, но защитим СССР.
– Допустим, – сказал Анри. – Но ясно одно: слова наши приобретут гораздо больший вес, если мы первыми разоблачим лагеря. Тогда никто не подумает, что мы повторяем заученный урок. Нам поверят, и мы поставим в дурацкое положение антикоммунистов: их обвинят в предвзятости, если они станут усердствовать и пойдут дальше нас.
– О! Это ничего не изменит, – возразил Дюбрей, – им все равно поверят. А они используют в качестве довода наше вмешательство: даже сочувствующие до того, мол, возмутились, что выступили против СССР, вот что они скажут! Это взбудоражит людей, которые иначе не поддались бы.
Анри покачал головой:
– Надо, чтобы левые взяли это дело в свои руки. Коммунисты привыкли к клевете правых, их это не трогает. Но если все левые силы, по всей Европе, выразят возмущение лагерями, то есть шанс поколебать их. Ситуация меняется, когда секрет становится скандалом: СССР, быть может, придет к тому, что пересмотрит свою исправительную систему.
– Это пустые мечты! – пренебрежительно заметил Дюбрей.
– Послушайте, – сердито сказал Анри, – вы всегда соглашались с тем, что мы можем оказывать некоторое давление на коммунистов: в этом, собственно, и состоит смысл нашего движения. Нам представился случай попытаться осуществить его на деле. Даже если у нас есть хоть один слабый шанс добиться успеха, надо воспользоваться им.
Дюбрей пожал плечами:
– Если мы развяжем эту кампанию, то лишим себя всякой возможности работать с коммунистами: они причислят нас к антикоммунистам и будут правы. Видите ли, – продолжал Дюбрей, – роль, которую мы пытаемся играть, это роль оппозиционного меньшинства, не состоящего в партии, но ее союзника. Если мы призовем большинство бороться с коммунистами – не важно в связи с чем, – речь пойдет уже не об оппозиции: мы объявим им войну, а значит, сменим лагерь. Они получат право считать нас предателями.
Анри взглянул на Дюбрея. Он говорил бы не иначе, если бы был замаскированным коммунистом. Его сопротивление убеждало Анри в собственной мысли: раз коммунисты желают, чтобы левые сохраняли нейтралитет, это доказывает, что те имеют на них влияние и, следовательно, такое вмешательство имеет шансы оказаться действенным.
– Словом, – сказал он, – ради того, чтобы сохранить возможность когда-нибудь воздействовать на коммунистов, вы отказываетесь от той, которая представляется сейчас. Оппозиция нам позволена лишь постольку, поскольку она абсолютно нерезультативна. Что ж, я с этим не согласен, – решительно добавил Анри. – Мысль о том, что коммунисты заплюют нас, мне так же неприятна, как и вам, но я хорошенько все обдумал: у нас нет выбора. – Анри жестом остановил Дюбрея: он не даст ему слова, пока не выложит все. – Быть некоммунистом – это что-то означает или не означает ничего. Если ничего не означает, – тогда станем коммунистами или удалимся от дел. Если же это имеет какой-то смысл, то и вменяет некоторые обязанности: среди прочего – умение при случае ссориться с коммунистами. Щадить их любой ценой, не присоединяясь к ним окончательно, – это значит выбрать самый удобный моральный комфорт, то есть трусость.
Дюбрей в нетерпении стучал пальцами по бювару.
– Это соображения морального порядка, которые меня не трогают, – ответил он. – Меня интересуют последствия моих действий, а не то, какой вид при этом я буду иметь.
– Вид тут ни при чем
– Очень даже при чем, – резко возразил Дюбрей, – суть дела в том, что вам неприятно выглядеть так, будто вы позволили коммунистам запугать себя.
Анри не уступал:
– Мне действительно будет неприятно, если мы позволим им запугать себя: это противоречило бы всему, что мы пытались сделать в течение двух лет.
Дюбрей с замкнутым видом продолжал стучать по бювару, и Анри сухо добавил:
– Вы переводите разговор в странную плоскость. Я мог бы спросить вас, почему вы так боитесь не понравиться коммунистам.
– Мне плевать, понравлюсь я им или не понравлюсь, – возразил Дюбрей. – Я не хочу развязывать антисоветскую кампанию, особенно в данный момент: я счел бы это преступлением.
– А я счел бы преступлением не сделать все, что в моей власти, против лагерей, – сказал Анри. Он взглянул на Дюбрея: – Мне гораздо понятнее было бы ваше поведение, если бы вы вступили в партию; я даже допускаю, что коммунист не отрицает существования лагерей, что он их защищает.
– Я уже сказал вам, что не вступал в партию, – сердито заметил Дюбрей. – Вам этого недостаточно?
Он встал и прошелся по комнате. «Нет, – подумал Анри, – мне этого безусловно недостаточно. Ничто не мешает Дюбрею цинично лгать мне: он уже делал это. А моральные соображения его не трогают. Но на этот раз я не позволю ему провести меня», – со злостью сказал он себе.
Дюбрей молча продолжал ходить взад и вперед по комнате. Почувствовал ли он недоверие к себе? Или его всего лишь раздражало сопротивление Анри? Казалось, он с трудом сдерживается.
– Что ж, остается только собрать комитет, – сказал Дюбрей. – Его решение рассудит нас.
– Они последуют за вами, вы это прекрасно знаете! – возразил Анри.
– Если ваши доводы правильные, они убедят их, – сказал Дюбрей.
– Да будет вам! Шарлье и Мерико всегда голосуют вместе с вами, а Ленуар преклоняется перед коммунистами. Их мнение меня не интересует.
– Так что же? Вы пойдете против решения комитета? – спросил Дюбрей.
– Если потребуется, – да.
– Это шантаж? – едва слышно произнес Дюбрей. – Вы получаете свободу действий или «Эспуар» порывает с СРЛ, так ведь?
– Это не шантаж. Я решил говорить о лагерях и буду говорить, вот и все.
– Вы отдаете себе отчет в том, что означает этот разрыв? – спросил Дюбрей. Лицо его побледнело. – Это конец СРЛ. А «Эспуар» переходит в лагерь антикоммунизма.
– В настоящее время СРЛ – это ноль, – ответил Анри. – А «Эспуар» никогда не станет антикоммунистической газетой, можете положиться на меня.
С минуту они молча смотрели друг на друга.
– Я немедленно собираю комитет, – произнес наконец Дюбрей. – И если он согласится со мной, мы публично осудим вас.
– Комитет согласится, – сказал Анри и шагнул к двери. – Осуждайте: я вам отвечу.
– Подумайте еще, – сказал Дюбрей. – То, что вы собираетесь сделать, называется предательством.
– Я уже подумал, – ответил Анри.
Он прошел через прихожую и закрыл за собой дверь, которую ему никогда уже не суждено будет открыть.
Скрясин и Самазелль в тревоге дожидались его в редакции. Они не стали скрывать своего удовлетворения, но были немного разочарованы, когда Анри заявил, что собирается сам, по своему усмотрению, писать статьи о лагерях: другого выбора нет. Скрясин попытался спорить, но Самазелль быстро уговорил его согласиться. Анри тут же принялся за работу. С привлечением документов он описал в общих чертах исправительный режим в СССР, подчеркнув его скандальный характер; однако позаботился о том, чтобы сделать некоторые оговорки: что, с одной стороны, ошибки СССР никоим образом не извиняли ошибок капитализма, с другой стороны, существование лагерей обличало определенную политику, а не весь режим в целом; в стране, переживающей наихудшие экономические трудности, лагеря, несомненно, представляют собой непродуманное решение; можно рассчитывать на их упразднение; необходимо, чтобы люди, для которых СССР воплощает надежду, а также сами коммунисты использовали все средства для уничтожения лагерей. Само разоблачение их существования уже меняет ситуацию; вот почему он, Анри, заговорил: молчание означало бы отказ от борьбы и трусость.
Статья появилась на следующее утро; Ламбер заявил, что очень недоволен ею, а у Анри сложилось впечатление, что в редакционной комнате идут отчаянные споры. Вечером рассыльный принес письмо от Дюбрея; комитет СРЛ исключил Перрона и Самазелля, движение порывало всякую связь с «Эспуар»; там сожалели, что ради антикоммунистической пропаганды использовались факты, судить о которых можно лишь в свете общей оценки сталинского режима; какова бы ни была их точная значимость, компартия остается сегодня единственной надеждой французского пролетариата, и попытки дискредитировать ее означают выбор в пользу реакции. Анри сразу же написал ответ; он обвинял СРЛ в уступке коммунистическому террору и измене своей изначальной программе.
«Как мы дошли до этого?» – с изумлением спрашивал себя Анри, купив на другой день «Эспуар». Он не мог оторвать взгляд от первой страницы. У него было одно мнение, у Дюбрея – другое; шум голосов, несколько нетерпеливых жестов меж четырех стен: и в результате на глазах у всех красовались эти два столбца взаимных оскорблений {109}.
– Телефон звонит непрерывно, – сказала секретарша, когда около пяти часов Анри пришел в редакцию. – И еще некий месье Ленуар сказал, что зайдет в шесть часов.
– Впустите его.
– И посмотрите эту почту: я даже не успела все разобрать.
«Ну что ж, значит, это дело волнует людей!» – говорил себе Анри, садясь за свой стол. Первая статья появилась накануне, и уже множество читателей поздравляли его, ругали, удивлялись. Пришла телеграмма от Воланжа: «Старик, жму твою руку», Жюльен тоже поздравлял его в небывало возвышенном стиле. Досадно то, что все, казалось, верили, будто «Эспуар» станет дубликатом «Фигаро»: надо будет внести ясность. Анри поднял голову. Дверь кабинета открылась, перед ним стояла Поль в своем меховом манто, она была явно не в духе.
– Это ты? Что случилось? – сказал Анри.
– Об этом-то я и пришла тебя спросить, – ответила Поль; она бросила на стол номер «Эспуар». – Что случилось?
– Ну, все это объясняется в газете, – сказал Анри. – Дюбрей не хотел, чтобы я печатал статьи о советских лагерях, я тем не менее сделал это, и мы разошлись. – Он нетерпеливо добавил: – Я обо всем рассказал бы тебе завтра за обедом. Зачем ты пришла сегодня?
– Я тебе мешаю?
– Я рад тебя видеть. Но с минуты на минуту я жду Ленуара, и у меня много работы. Оставим подробности до завтра, это не так срочно.
– Нет, срочно. Мне надо понять, – сказала она. – Почему этот разрыв?
– Я только что объяснил тебе. – Он подчеркнуто улыбнулся: – Ты должна быть довольна, ты так давно этого хотела.
Поль озабоченно смотрела на него.
– Но почему именно теперь? С человеком, с которым дружат с двадцати пяти лет, не порывают из-за какой-то несчастной политической истории.
– Однако именно так и случилось. Кстати, эта несчастная история очень важна.
Поль, казалось, замкнулась в себе.
– Ты не говоришь мне правды.
– Уверяю тебя, что это не так.
– Ты давно уже ничего не говоришь мне, – заметила она. – Думаю, я догадалась почему. И потому я пришла поговорить с тобой: ты должен вернуть мне свое доверие.
– Я тебе полностью доверяю. Но только давай поговорим завтра, – сказал он. – Сейчас у меня нет времени.
Поль не двинулась с места.
– Тебе не понравилось, что я объяснилась с Жозеттой в тот вечер, прошу извинить меня, – сказала она.
– Это я прошу меня извинить: я был в плохом настроении.
– Только не извиняйся! – На лице ее отражалось трепетное смирение. – В ночь генеральной репетиции и в последующие дни я многое поняла. Нельзя проводить сравнений между тобой и другими людьми, между тобой и мной. Хотеть, чтобы ты был таким, каким я тебя вообразила, а не таким, каков ты есть, это означало предпочесть себя тебе; то было самомнение. Но с этим покончено. Есть только ты: я – ничто. Я согласна быть ничем и принимаю от тебя все.
– Послушай, успокойся, – смущенно сказал Анри. – Говорю тебе: мы все обсудим завтра.
– Ты не веришь в мою искренность? – спросила Поль. – Это моя вина; меня одолевала гордыня. Видишь ли, отречение дается нелегко. Но теперь, клянусь тебе, я больше ничего не требую для себя. Есть только ты, и ты можешь требовать от меня всего.
«Боже мой! – подумал Анри. – Только бы она ушла до того, как придет Ленуар!» А вслух сказал:
– Я верю тебе, но все, о чем я прошу тебя сейчас, это потерпеть до завтра и дать мне поработать.
– Ты смеешься надо мной! – резким тоном сказала Поль. Лицо ее смягчилось: – Повторяю, я полностью принадлежу тебе. Что я могу сделать, чтобы убедить тебя? Хочешь, я отрежу себе ухо?
– А что мне с ним делать? – попытался отшутиться Анри.
– Это будет знак. – Слезы выступили на глазах Поль: – Мне невыносимо, что ты сомневаешься в моей любви.
Дверь приоткрылась:
– Месье Ленуар. Пригласить его?
– Пускай подождет пять минут. – Анри улыбнулся Поль: – Я не сомневаюсь в твоей любви. Но видишь, у меня назначены встречи, тебе придется уйти.
– Неужели ты предпочтешь мне Ленуара! – возмутилась Поль. – Кто он тебе? А я тебя люблю. – Теперь она плакала горючими слезами. – Если я выходила в свет, если я пыталась писать, то это из любви к тебе.
– Я прекрасно знаю.
– Тебе, быть может, сказали, что я стала тщеславной, что придаю теперь значение только своей работе: человек, который сказал тебе это, преступник. Завтра я на твоих глазах брошу в огонь все свои рукописи.
– Это было бы глупо.
– Я сделаю это, – заявила она и громко добавила: – Я сделаю это немедленно, как только вернусь домой.
– Нет, прошу тебя; это лишено всякого смысла. Поль снова поникла:
– Ты хочешь сказать, будто ничто не в силах убедить тебя в моей любви?
– Но я и так в этом уверен, – ответил он. – Я глубоко в это верю.
– Ах! Я надоела тебе, – со слезами сказала она. – Что делать! Но ведь надо же рассеять эти недоразумения!
– Никакого недоразумения нет.
– Ну вот, я опять продолжаю, – с отчаянием сказала Поль, – продолжаю надоедать тебе, и ты не захочешь больше меня видеть!
«Нет, – в порыве возмущения подумал он, – больше не захочу». А вслух сказал:
– Совсем напротив.
– В конце концов ты возненавидишь меня, и будешь прав. Подумать только, я устраиваю тебе сцену, я – тебе!
– Ты не устраиваешь сцену.
– Ты же видишь, что устраиваю, – сказала она, разражаясь рыданиями.
– Успокойся, Поль, – сладчайшим голосом сказал Анри. Ему хотелось ударить ее, но он принялся гладить ей волосы. – Успокойся.
Еще несколько минут он продолжал гладить ее волосы, и вот наконец она решилась поднять голову.
– Ладно, я ухожу, – заявила Поль. И с тревогой взглянула на него: – Ты придешь завтра обедать, обещаешь?
– Клянусь.
«Совсем больше не встречаться с ней – это единственное решение, – сказал он себе, когда она закрыла за собой дверь. – Но как заставить ее брать деньги, если я перестану с ней видеться? Щепетильная женщина принимает помощь от мужчины, лишь навязывая ему свое присутствие, – это непременное условие. Я что-нибудь придумаю. Но видеть ее больше не хочу», – решил Анри.
– Извините, что заставил вас ждать, – сказал он Ленуару.
– Не имеет значения, – отмахнулся Ленуар. Он кашлянул и заранее весь покраснел; наверняка он приготовил каждое слово своей обличительной речи, однако присутствие Анри сбивало его. – Вы догадываетесь о причине моего визита.
– Да, вы солидарны с Дюбреем, и мое поведение возмущает вас. Я привел свои доводы: сожалею, что не убедил вас.
– Вы говорите, что не хотели скрывать правду от своих читателей. Но о какой правде идет речь? – спросил Ленуар; он вспомнил одно из ключевых слов своей речи, и все последующее нанижется легко; двусмысленная правда, частичная правда – Анри знал эту песню; он очнулся, когда Ленуар отошел от общих мест. – Полицейское принуждение играет в СССР ту же роль, что экономическое давление в капиталистических странах; если оно и выполняет ее более систематически, то я вижу в этом лишь преимущества; режим, при котором рабочему не грозит увольнение, а руководителю – разорение, просто вынужден изобретать какие-то новые формы санкций.
– Необязательно такие, – возразил Анри, – не станете же вы сравнивать условия жизни безработного с условиями тех, кто работает в лагерях.
– По крайней мере, их повседневная жизнь обеспечена; и я убежден, что судьба их менее ужасна, чем это утверждает необъективная пропаганда; тем более что постоянно упускают из виду: мышление советского человека не такое, как у нас: {110}он, например, считает нормальным, когда его переселяют в соответствии с потребностями производства.
– Каким бы ни было его мышление, ни один человек не может считать нормальным то, что его эксплуатируют, морят голодом, лишают всех прав, заключают под стражу, изнуряют работой, обрекают умирать от холода, цинги или истощения, – сказал Анри. А про себя подумал: «Странная все-таки вещь – политика!» Ленуар буквально не мог выносить вида страдающей мухи, но с легким сердцем мирился с кошмаром лагерей.
– Никто не желает зла ради зла, – возразил Ленуар, – и СССР меньше, чем любой другой режим; если они принимают какие-то меры, значит, эти меры необходимы. – Ленуар раскраснелся еще больше. – Как вы осмеливаетесь осуждать институты страны, трудностей и нужд которой вы не знаете? Это недопустимое легкомыслие.
– Ее нужды и трудности – я сказал о них, – отвечал Анри. – И вы прекрасно знаете, что я вовсе не осуждал советский режим целиком. Но и принимать его целиком, слепо – это подлость. Вы что угодно оправдываете с помощью пресловутой идеи о государственной необходимости, но это палка о двух концах; ведь когда Пелтов говорит, что лагеря необходимы, он говорит так, чтобы доказать: социализм – не более чем утопия.
– Лагеря могут быть необходимыми сегодня, но отнюдь не всегда, – сказал Ленуар. – Вы забываете, что положение СССР – это военное положение; капиталистические державы только и ждут момента, чтобы напасть на него.
– Даже при таких условиях ничто не доказывает их необходимость, – возразил Анри. – Никто не желает зла ради зла, и тем не менее нередко случается, что его творят напрасно. Вы не станете отрицать, что в СССР, как и везде, были допущены ошибки: голод, мятежи, побоища, которых можно было избежать. Так вот я думаю, что эти лагеря – тоже ошибка. Знаете, – добавил он, – даже Дюбрей того же мнения.
Ленуар покачал головой.
– Необходимость или ошибка, в любом случае вы поступили плохо, – сказал он. – Нападки на СССР ничего не изменят в том, что там происходит, зато они идут на пользу капиталистическим державам. Вы предпочли работать на Америку и на войну.
– Да нет же! – возразил Анри. – Коммунизм можно критиковать, ему от этого хуже не станет, он достаточно крепок.
– Вы только что еще раз доказали, что нельзя стремиться быть экстракоммунистом, не став объективно антикоммунистом, – сказал Ленуар, – третьего не дано; СРЛ изначально было обречено на союз с реакцией или на гибель.
– Если вы так думаете, то вам не остается ничего другого, как вступить в компартию.
– Да, только это мне и остается, и именно это я собираюсь сделать, – сказал Ленуар. – Я хотел прояснить ситуацию: отныне вам следует считать меня противником.
– Я сожалею, – ответил Анри.
С минуту они смущенно смотрели друг на друга, потом Ленуар произнес:
– Ну прощайте.
Да, таков один из возможных вариантов: отрицать факты, цифры, доводы и собственное мнение, заслоняясь актом слепой веры – все, что делает Сталин, хорошо. «Ленуар – не коммунист и потому проявляет чрезмерное рвение», – решил Анри. Ему интересно было бы поговорить с Лашомом или с любым другим умным и не слишком фанатичным коммунистом.
– Ты видел в последние дни Лашома? – спросил он у Венсана.
– Да.
Венсана взволновало дело о лагерях; сначала он считал, что говорить не следует, а потом согласился с мнением Анри.
– Что он думает о моих статьях? – спросил Анри.
– Пожалуй, он сердится на тебя, – сказал Венсан. – Говорит, что ты занимаешься антикоммунизмом.
– Ах, так! – молвил Анри. – А лагеря? Это его не смущает? Что он думает о лагерях?
Венсан улыбнулся:
– Что их не существует, что это превосходные учреждения, что они исчезнут сами собой.
– Ясно! – сказал Анри.
Люди определенно не любят задаваться вопросами. Все так или иначе стараются сохранить свои установки. Коммунистические газеты дошли до того, что стали восхвалять институт, который они именовали исправительным лагерем и исправительной работой; а антисталинисты усматривали в этом деле лишь предлог для разжигания вполне обоснованного возмущения.
– Еще поздравительные телеграммы! – сказал Самазелль, бросив их на стол Анри. – Можно смело сказать, что мы всколыхнули общественное мнение, – добавил он с радостным видом. – Скрясин ждет в приемной, с ним Пелтов и еще два человека.
– Его проект меня не интересует.
– И все-таки их надо принять, – заметил Самазелль. Он указал на бумаги, которые положил перед Анри: – Мне очень хотелось бы, чтобы вы взглянули на замечательные статьи, которые прислал нам Воланж.