Текст книги "Мандарины"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 55 страниц)
– Поищем и найдем. Поль провела рукой по лбу:
– Все так трудно! Только что я начала жечь свои платья. Но я не имею права. – Она посмотрела на меня: – Если я продам их старьевщикам, думаешь, они перестанут меня ненавидеть?
– Никто не испытывает к тебе ненависти.
Внезапно она встала, подошла к камину и подобрала тюк одежды: шелковые блестящие платья, серый шерстяной костюм превратились в помятые тряпки.
– Я сейчас же пойду раздам их, – сказала она. – Спустимся все вместе.
– Уже очень поздно, – заметил Робер.
– Кафе бродяг открыто допоздна.
Она набросила на плечи пальто: как помешать ей выйти? Мы с Робером переглянулись, наверняка Поль это заметила.
– Да, это комедия, – устало сказала она. – Теперь я подражаю сама себе. – Сняв пальто, она бросила его на стул. – И это тоже комедия: я увидела себя, бросающей пальто. – Поль прижала к глазам кулаки: – Я не перестаю видеть себя со стороны!
Я налила в стакан воды и растворила в ней таблетку.
– Выпей, – сказала я. – И ложись!
Взгляд Поль дрогнул; она упала мне на руки:
– Я больна. Я очень больна!
– Да. Но ты будешь лечиться и выздоровеешь, – успокоила я ее.
– Полечите меня, меня надо лечить!
Она дрожала, слезы катились у нее по щекам, ее била лихорадка, и она так вспотела, что, казалось, еще немного – и она растает вся целиком, оставив вместо себя лужицу смолы, черной, как ее глаза.
– Завтра я отвезу тебя в клинику, – сказала я. – А пока выпей. Поль взяла стакан:
– Это поможет мне заснуть?
– Несомненно.
Она залпом выпила стакан.
– Теперь ступай и ложись
– Иду, – послушно сказала она.
Я поднялась наверх вместе с ней и, когда она пошла в туалет, открыла ее сумочку на молнии: в глубине лежал маленький коричневый пузырек, который я спрятала в свой карман.
На следующее утро Поль покорно пошла со мной в клинику, и Мардрю обещал мне, что она выздоровеет: это было делом нескольких недель или нескольких месяцев. Она вылечится; однако, вновь очутившись на улице, я с тревогой спрашивала себя: от чего все-таки ее собираются лечить? Какой она станет потом? О! Догадаться было совсем нетрудно. Она станет такой, как я, как тысячи других: женщиной, которая дожидается смерти, сама уже не зная, зачем живет.
И вот наконец пришел-таки месяц май. Там, в Чикаго, я снова превращусь в женщину влюбленную и любимую: мне это казалось почти невероятным. Даже в самолете я все еще этому не верила. Самолет был старый и летел очень низко; он прибыл из Афин и был забит греческими лавочниками, отправлявшимися искать счастья в Америку; а я не знала, что еду туда искать, ни одного живого образа в моем сердце и никакого желания в теле; совсем не такую странницу в перчатках ждал Льюис: меня не ждал никто. «Я знала: никогда больше мне его не увидеть», – думала я, когда самолет развернулся над океаном. Остановился мотор, и мы вернулись в Шеннон. Два дня я провела на берегу фиорда, в ненастоящей деревне с игрушечными домиками; по вечерам я пила ирландское виски, днем гуляла по зеленым и серым равнинам, до невозможности грустным. Когда мы приземлились на Азорских островах, на шасси лопнула шина, и нас целые сутки держали в обтянутом кретоном холле. После Гандера самолет угодил в грозу, и, чтобы избежать опасности, пилот взял курс на Новую Шотландию. У меня складывалось впечатление, что остаток своей жизни я проведу, вращаясь вокруг земли и питаясь холодной курятиной. Мы пролетели над пучиной темной воды, которую прочесывал луч маяка, и снова самолет совершил посадку: еще одна эспланада, холл. Да, я обречена была без конца блуждать от эспланады к эспланаде с гудевшей от шума головой и синим чемоданчиком у ног.
И вдруг я увидела его: Льюис. Мы условились, что он будет ждать меня дома, но он оказался там, в толпе, дожидавшейся у двери таможни; странно: он был в крахмальном воротничке и золотых очках; но еще более странно то, что, заметив его, я ничего не почувствовала. Целый год ожидания, сожалений, угрызений совести, потом это долгое путешествие: и вот теперь я, возможно, узнаю, что не люблю его больше. А он? Любил ли он меня еще? Мне хотелось бежать к нему. Но таможенники не спешили; мелкие греческие лавочники набили свои чемоданы кружевами, и таможенники, пошучивая, изучали их один за другим. Когда наконец они освободили меня, Льюиса уже не было. Я взяла такси и хотела дать адрес шоферу, но забыла номер дома; в ушах у меня звенело, в голове не смолкал шум. Наконец я вспомнила: 1211. Такси тронулось с места; авеню, неоновые вывески, еще и еще авеню. Никогда бы я не освоилась в этом городе, и все-таки мне казалось, что путь не должен быть таким длинным. Наверное, шофер завезет меня в глубь какого-то тупика и убьет: в том настроении, в каком я пребывала, это показалось бы мне гораздо более нормальным, чем возможность вновь увидеть Льюиса. Шофер обернулся:
– Тысяча двести одиннадцать – такого номера нет.
– Есть: я хорошо знаю дом.
– Возможно, они поменяли номера, – сказал шофер. – Проедем еще раз авеню в другом направлении.
Он медленно ехал вдоль тротуара. Мне почудилось, я узнаю перекрестки, пустыри, рельсы: однако и рельсы, и пустыри так похожи друг на друга. Водоем, виадук показались мне знакомыми; можно было подумать, что все вещи еще существуют, но поменяли свои места. «Какое безумие!» – думала я. Уезжая, люди говорят: «Я вернусь», потому что слишком тяжело уезжать навсегда, только они обманывают себя: никто не возвращается. Проходит год, все меняется, и ничего уже не узнаешь. Сегодня Льюис носил крахмальный воротничок, и, когда я увидела его, сердце мое не дрогнуло, а теперь и дом его исчез. Я опомнилась, сказав себе: «Надо просто позвонить. Какой номер?» Оказывается, я забыла. Внезапно я увидела красную вывеску: «ШИЛТЦ» и уродливые лица, смеявшиеся на какой-то афише.
– Остановитесь! Остановитесь! Это здесь, – крикнула я.
– Это номер тысяча сто двенадцать, – сказал шофер.
– Тысяча сто двенадцать: так и есть!
Я выскочила из такси и в светящемся проеме окна заметила наклонившийся силуэт; он ждал, ждал меня и тут же бросился ко мне, это был именно он: ни крахмального воротничка, ни очков, зато на голове – бейсбольный шлем, его руки уже сжимали меня:
– Анна!
– Льюис!
– Наконец-то! Я столько ждал! Как долго!
– Да, долго, очень долго!
Я знаю, он меня не нес, но не помню, чтобы я поднималась по лестнице на своих ватных ногах, и вот уже мы обнимались посреди желтой кухни: печка, линолеум, мексиканское покрывало – все вещи были на своих местах. Я пробормотала:
– Зачем вам этот шлем?
– Не знаю. Просто он был здесь. Сорвав шлем, Льюис бросил его на стол.
– Я видела в аэропорту вашего двойника: на нем были очки и накладной крахмальный воротничок. Он напугал меня: я думала, что это вы, и ничего не почувствовала.
– Я тоже испугался. Час назад под окном прошли двое мужчин, они несли женщину – мертвую или в обмороке, и я подумал, что это вы.
– Но теперь это действительно вы и это я.
Льюис крепко прижал меня к себе, потом разомкнул объятия:
– Вы устали? Хотите пить? Хотите есть?
– Нет.
Я снова прильнула к нему; мои губы онемели, застыли и не давали произнести мне ни слова; я прижала их к его губам, он положил меня на кровать:
– Анна! Я каждую ночь ждал вас!
Я закрыла глаза. Снова я ощущала на себе тело мужчины, тяжесть переполнявшего его доверия и желания; это был Льюис, он не изменился, не изменились ни я, ни наша любовь. Я уехала, но вернулась; я вновь обрела свое место и освободилась от себя.
Следующий день мы провели, занимаясь багажом и любовью: долгий день, длившийся до утра. В поезде мы спали щека к щеке. Я еще не совсем проснулась, когда на пристани Огайо увидела пароход с гребными колесами, о котором рассказывал мне в своих письмах Льюис; я столько о нем думала, хотя и не принимала всерьез, что даже теперь с трудом верила своим глазам. Между тем пароход был вполне реален, и я поднялась на борт. Я с умилением осматривала нашу каюту. В Чикаго я жила у Льюиса, а здесь была наша каюта, общая на двоих: стало быть, мы действительно стали парой. Да, теперь я знала: вернуться можно, и я буду возвращаться каждый год; каждый год нашей любви предстоит преодолевать ночь, более долгую, чем полярная: но в один прекрасный день взойдет счастье, чтобы уже не заходить месяца три-четыре; из глубины ночи мы будем ждать восхода этого дня, будем ждать его вместе, отсутствие больше не разлучит нас: мы соединились навеки.
– Отплываем, идите скорее! – позвал Льюис.
Он бегом поднялся по лестнице, я – следом за ним; наклонившись над леером, он вертел головой во все стороны:
– Посмотрите, как красиво: небо и земля сливаются в воде.
Огни Цинциннати сверкали под бескрайними, усеянными звездами небесами, и мы скользили по огонькам. Мы сели и долго не двигались, глядя, как бледнеют и исчезают неоновые рекламы. Льюис прижал меня к себе.
– Подумать только, ведь я никогда не верил во все это, – сказал он.
– А все – это что?
– Любить и быть любимым.
– Во что же вы верили?
– Постоянная комната, регулярная еда, женщины на одну ночь: надежность. Я думал, что не следует требовать большего. Думал, все одиноки и навсегда. И вдруг – вы!
У нас над головами по громкоговорителю выкрикивали цифры: пассажиры играли в бинго. Все они были такими старыми, что я утратила половину своего возраста. Мне было двадцать лет, я переживала свою первую любовь, и это было первое мое путешествие. Льюис целовал мои волосы, глаза, губы:
– Давайте спустимся: хотите?
– Вы прекрасно знаете, что я никогда не говорю нет.
– Но я так люблю, когда вы отвечаете: да. Вы так мило это говорите!
– Да, – сказала я. – Да.
Какая радость – говорить только да. С моей уже потрепанной жизнью и с не очень свежей шкурой я давала счастье человеку, которого любила: какое счастье!
Шесть дней мы плыли вниз по Огайо и Миссисипи. На стоянках мы сторонились других пассажиров и до изнеможения бродили по раскаленным черным городам. В остальное время мы беседовали, читали, курили, лежа под солнцем на палубе и ничего не делая. Каждый день нас встречал все тот же пейзаж, состоявший из воды и травы, все тот же шум машин и воды: но нам нравилось, что по утрам возрождалось все то же утро, а по вечерам – все тот же вечер.
Это и есть счастье: нам все было в радость. Мы весело покидали пароход. Нам обоим знаком был Новый Орлеан, но для Льюиса и для меня это был не один и тот же город. Он показал мне густонаселенные кварталы, где пятнадцать лет назад он торговал вразнос туалетным мылом, показал пакгаузы, где питался крадеными бананами, улочки с борделями, по которым он ходил с бьющимся сердцем, пылающим членом и пустыми карманами. Порой он, казалось, едва ли не сожалел о том времени нищеты, гнева, буйства и неутоленных желаний. Но когда я водила его по французскому кварталу, когда он расхаживал туристом по этим барам и патио, он ликовал, словно сыграл с судьбой отличную шутку. Раньше он никогда не летал на самолете, и во время всего перелета сидел, уткнувшись носом в окно, и смеялся облакам.
Я тоже радовалась. Какая новизна! Когда неподвижные звезды начинают вальсировать в небе и земля преображается, то кажется, будто и сам ты родился заново. Для меня Юкатан был лишенным реальности названием, написанным мелкими буквами в атласе; ничто не связывало меня с ним, даже стремление попасть туда или картинка, и вот он воочию представал передо мной. Самолет отяжелел, устремившись к земле, и я увидела, как от одного края неба до другого развертывается равнина серо-зеленого бархата, где тень от облаков казалась впадинами черных озер. Я ехала по неровной дороге между полями голубых агав, над которыми время от времени неожиданно возникали плоские кроны цезальпиниевых деревьев с ярко-красными цветами. Мы проследовали по улице, окаймленной глинобитными домиками под соломенными крышами; солнце сияло вовсю. Оставив чемоданы в вестибюле гостиницы, своего рода пышной гниющей оранжерее, где, стоя на одной ноге, дремали розовые фламинго, мы снова отправились в путь. На белых площадях в тени блестящих деревьев мужчины в белом предавались мечтам под сенью соломенных шляп. Я узнавала небо, тишину Толедо и Авилы; вновь увидеть Испанию по эту сторону океана – это ошеломляло меня еще больше, чем возможность сказать себе: «Я на Юкатане».
– Возьмем один из этих маленьких фиакров, – предложил Льюис.
На углу площади стояла вереница черных фиакров с жесткими спинками. Льюис разбудил одного кучера, и мы сели на узенькую скамейку. Льюис засмеялся:
– А теперь куда нам ехать? Вам известно?
– Скажите кучеру, чтобы он покатал нас и отвез на почту: я жду писем.
В Южной Калифорнии Льюис выучил несколько испанских слов. Он обратился к кучеру с маленькой речью, и лошадь не спеша двинулась в путь. Мы проследовали по роскошным и обветшалым улицам; дождь, нищета подточили виллы, построенные в суровом кастильском стиле; статуи разрушались за проржавевшими оградами садов; пышные цветы – красные, фиолетовые и синие – умирали у подножия наполовину голых деревьев; выстроившись в ряд на гребне стен, застыли в ожидании большие черные птицы. Всюду веяло смертью. Я была рада очутиться на краю индейского рынка: под тентами, истерзанными солнцем, копошилась оживленная толпа.
– Подождите меня пять минут, – сказала я Льюису.
Он сел на ступеньку лестницы, а я вошла в почтовое отделение. Пришло письмо от Робера; я тут же распечатала его. Робер правил гранки своей книги, писал статью для «Вижиланс», политическую статью. Хорошо. Я была права, не слишком тогда встревожившись: остерегаясь политики и литературы, он вовсе не был готов отказаться от них. Робер писал, что в Париже пасмурно. Я положила письмо в сумочку и вышла: как далек был от меня Париж! Каким голубым было небо! Я взяла Льюиса за руку:
– Все в порядке.
Мы затерялись в толпе под сенью тентов. Продавали фрукты, рыбу, сандалии, хлопковые ткани; женщины носили длинные вышитые юбки, мне нравились их блестящие косы и застывшие лица; маленькие индейцы много смеялись, показывая свои зубы. Мы сели в таверне, где пахло свежей рыбой, на бочку перед нами поставили черное пенистое пиво; там находились одни лишь мужчины, все молодые; они болтали без умолку и смеялись.
– У них счастливый вид, у этих индейцев, – заметила я. Льюис пожал плечами:
– Легко сказать. В Италии тоже, когда прогуливаешься под ярким солнцем, люди выглядят счастливыми.
– Это верно, – согласилась я. – Надо получше присмотреться.
– Я думал об этом, пока ждал вас, – сказал Льюис. – Для нас все выглядит празднично, потому что путешествие – это праздник. Но я уверен, что у них – никакого праздника. – Он выплюнул оливковую косточку. – Когда приезжаешь вот так, туристом, то решительно ничего не понимаешь. Я улыбнулась Льюису:
– Купим маленький домик. Будем спать в гамаках, я буду плести вам сандалии, и мы научимся говорить по-индейски.
– Мне хотелось бы, – сказал Льюис.
– Ах! – вздохнула я. – Понадобилось бы иметь несколько жизней. Льюис взглянул на меня.
– Вы неплохо устраиваетесь, – с усмешкой заметил он.
– Каким образом?
– Ухитряетесь, мне кажется, иметь две жизни.
Кровь бросилась мне в лицо. В голосе Льюиса не было враждебности, но и большой нежности тоже. Может, это из-за парижского письма? Внезапно мне стало ясно, что не одна я думаю о нашей истории: он тоже о ней думал, но только на свой лад. Я говорила себе: я вернулась, я всегда буду возвращаться. Но он, возможно, говорил себе: она всегда будет уезжать. Что ему ответить? Я растерялась и в страхе спросила:
– Льюис, ведь мы никогда не станем врагами?
– Врагами? Кто смог бы стать вашим врагом?
Он буквально оторопел; разумеется, слова, сорвавшиеся с моих губ, были глупыми. Он улыбнулся мне, я улыбнулась ему и внезапно испугалась: неужели когда-нибудь я буду наказана за то, что осмелилась любить, не отдавая себя целиком?
Мы поужинали в гостинице между двумя розовыми фламинго. Туристическое агентство Мериды направило к нам маленького мексиканца, которого Льюис едва слушал от нетерпения. Я же и вовсе не слушала, продолжая спрашивать себя: что творится у него в голове? Мы никогда не говорили о будущем, Льюис не задавал мне вопросов: быть может, мне самой следовало задать их ему. Но год назад я ведь сказала ему примерно все, что имела сказать. Ничего нового добавить было нельзя. К тому же слова – дело опасное, обычно рискуешь все запутать. Надо было жить этой любовью; позже, когда у нее образуется долгое прошлое, еще будет время обо всем поговорить.
– Мадам не может ехать в Чичен-Ицу на автобусе, – заявил маленький мексиканец, широко улыбаясь мне. – Автомобиль будет в вашем распоряжении целый день, шофер покажет вам развалины, он будет вашим гидом.
– Мы терпеть не можем гидов и любим ходить пешком, – возразил Льюис.
– Отель «Майя» делает скидки для клиентов агентства.
– Мы остановимся в «Виктории», – заявила я.
– Это невозможно: «Виктория» – туземный постоялый двор, – сказал туземец.
В ответ на наше молчание он поклонился с унылой улыбкой:
– Вам предстоит очень скверный день!
На самом деле автобус, доставивший нас на следующий день в Чичен-Ицу, оказался вполне комфортабельным, и мы почувствовали гордость за свое упрямство, когда, проходя мимо парка отеля «Майя», услыхали американскую речь.
– Вы слышите их! – сказал мне Льюис. – Не для того же я все-таки приехал в Мексику, чтобы смотреть на американцев!
Он держал в руке небольшую дорожную сумку, и мы наугад продвигались по топкой дорожке; тяжелые капли падали с деревьев, скрывавших от нас небо; мы ничего не видели, меня оглушил волнующий запах перегноя, гнилых листьев, умирающих цветов. Во мраке прыгали невидимые кошки с горящими глазами; я показала на их зрачки без туловища:
– Что это такое?
– Светлячки. Они есть и в Иллинойсе. Если штук пять поместить под стекло от лампы, то можно читать при их свете.
– Это было бы весьма кстати! – заметила я. – Я ничего не вижу. Вы уверены, что существует другая гостиница?
– Абсолютно уверен!
Я начинала сомневаться в этом. Ни одного жилища или человеческого звука. Наконец мы услышали испанскую речь; смутно виднелась какая-то стена: без единого огонька. Льюис толкнул калитку, однако войти мы не решились: хрюкали свиньи, кудахтали куры и откуда-то доносился хор лягушек.
– Это разбойничий притон, – прошептала я. Льюис крикнул:
– Здесь гостиница?
Послышался какой-то шум, мелькнула свеча, потом вдруг зажегся свет; мы находились на постоялом дворе, нам вежливо улыбался мужчина. Он что-то сказал по-испански. Льюис перевел мне:
– Он извиняется; произошла небольшая авария с электричеством. У него есть комнаты.
Наша комната с одной стороны выходила во двор, с другой – на джунгли, в ней было пусто, но простыни под кисейными занавесками от москитов оказались белыми. На ужин нам подали прилипавшие к зубам тортильи {Тортильи – маисовые лепешки в Центральной Америке. (Примеч. пер.)}, фиолетовые бобы и костлявую курицу под соусом, от которого у меня горело горло. Столовую украшали лубочные картинки и ярмарочный фарфор. На календаре полуобнаженные индейцы в перьях играли в баскетбол посреди древнего стадиона. Сидевший на скамейке во дворе в окружении свиней и кур мексиканец бренчал на гитаре.
– Как далеко до Чикаго! – сказала я. – И до Парижа. Все так далеко!
– Да, теперь мы начинаем по-настоящему путешествовать, – оживленно отозвался Льюис.
Я сжала его руку. В это мгновение я прекрасно знала, что у него в голове: звук гитары, хор лягушек и я. Я слушала лягушек, гитару и целиком принадлежала ему. Для него, для меня, для нас не существовало ничего, только мы.
Всю ночь лягушачье пение наполняло нашу комнату; на рассвете защебетали тысячи птиц. Когда мы вошли на территорию старинного города, то оказались там одни. Льюис бросился к храмам, я не спеша последовала за ним. Я была еще более растерянна, чем по прибытии на Юкатан. До сих пор древность олицетворяло для меня Средиземное море; на Акрополе, на Форуме я без удивления созерцала свое собственное прошлое, но ничто не связывало с моей историей Чичен-Ицу. Неделей раньше я не знала даже названия этой гигантской геометрической Мекки с напоенными кровью камнями. А теперь она была тут, громадная, безмолвная, давившая на землю тяжестью своих правильной формы сооружений и неистовых изваяний. Храмы, алтари, изображенный на календаре стадион, рынок с тысячью колонн, еще храмы с четкими углами и немыслимыми барельефами. Поискав Льюиса глазами, я обнаружила его на самом верху большой пирамиды; он махал рукой и выглядел таким маленьким. Лестница была крутой, и я поднималась по ней, не глядя под ноги, устремив взгляд на Льюиса.
– Где мы? – спросила я.
– Я и сам не знаю.
За крепостными стенами, насколько хватал глаз, простирались зеленые джунгли, где местами вспыхивали красные цветы цезальпиниевых деревьев. И никаких полей.
– А где они выращивают свой маис? – спросила я.
– Чему же вас учили в школе? – ответил самодовольным тоном Льюис. – Во время сева они выжигают часть джунглей; после сбора урожая деревья сразу вырастают, и следов не видно.
– Откуда вы это знаете?
– О! Я всегда это знал. Я рассмеялась.
– Неправда! Вы наверняка вычитали это в какой-нибудь книге минувшей ночью, пока я спала. Иначе вы сказали бы мне это еще вчера в автобусе.
Он с виноватым видом ответил:
– Странно все-таки, даже в мелочах вы всегда разоблачаете меня. Да, вчера вечером я нашел книгу в гостинице и хотел произвести на вас впечатление.
– Продолжайте в том же духе. Что еще вы узнали?
– Маис растет сам по себе. Крестьянам приходится работать всего несколько недель в году. Вот откуда у них бралось время, чтобы построить столько храмов. – И с неожиданной запальчивостью он добавил: – Представляете себе такую жизнь! Есть тортильи и таскать камни под этим солнцем! Есть и потеть, надрываясь на работе, потеть и есть, и так изо дня в день! Человеческих жертв было не так уж много, и они – не самое худшее. Но подумайте о миллионах несчастных, которых воины и жрецы превратили во вьючных животных! И почему? Из-за дурацкого тщеславия!
Он с неприязнью смотрел на пирамиды, некогда устремлявшиеся к солнцу, а ныне, как нам казалось, тяготившие землю; я не разделяла его гнева, быть может, потому, что мне никогда не приходилось надрываться ради того, чтобы есть, и еще потому, что все эти бедствия были слишком давними. Тем не менее я не могла, как сделала бы это десять лет назад, предаться без задней мысли созерцанию раскинувшейся передо мною мертвой красоты. Эта цивилизация, которая ради каменных игр принесла в жертву столько человеческих жизней, ничего после себя не оставила; еще более, чем жестокость, меня оскорбляло ее бесплодие. Существует лишь горстка археологов и эстетов, интересующихся монументами, которые машинально фотографируют туристы.
– Может, спустимся? – предложила я.
– А как?
Казалось, все четыре стены, поддерживавшие площадку, были вертикальными; одну из них бороздили полосы света и тени, нечего было и думать поставить туда ногу. Льюис рассмеялся:
– Я никогда не говорил вам, что у меня страшно кружится голова, стоит мне на два метра оторваться от земли? Я сам не заметил, как поднялся, но ни за что не смогу спуститься.
– И все-таки придется!
Льюис отступил на середину площадки:
– Невозможно.
Он снова улыбнулся:
– Десять лет назад в Лос-Анджелесе я умирал с голода и вдруг нашел работу: надо было оштукатурить верхушку заводской трубы; меня подняли в люльке; я провел в ней три часа, не решаясь выйти. В конце концов меня спустили, и я ушел с пустыми карманами. А между тем я два дня ничего не ел. Вот что это значит!
– Странно, что вы подвержены головокружениям! – сказала я. – Вы столько всего повидали, хлебнули горя: я считала вас более закаленным! – Я приблизилась к лестнице. – Там целое семейство американцев готовится подняться: спускаемся!
– Вы не боитесь?
– Конечно боюсь.
– Тогда пустите меня, я пойду впереди вас, – сказал Льюис.
Мы спустились по лестнице наискосок, держась за руки, и обливались потом, когда добрались до низа; какой-то гид объяснял туристам тайны души майя.
– Какая странная вещь – путешествия, – прошептала я.
– Да, очень странная, – согласился Льюис, увлекая меня за собой: – Пойдем к себе, выпьем по стаканчику.
После полудня стояла сильная жара, мы дремали в гамаках у двери нашей комнаты. Потом вдруг неодолимое, как тропизм {115}, любопытство заставило меня повернуть голову в сторону леса.
– Мне очень хочется прогуляться по этим лесам, – сказала я.
– Почему бы и нет? – отозвался Льюис.
Мы углубились во влажную, величавую тишину джунглей; ни одного туриста; красные муравьи несли на плечах острые травинки, группками направляясь к невидимым цитаделям; еще нам встретилось скопление бабочек – розовых, голубых, зеленых, желтых, – улетевших при шорохе наших шагов; дремлющая в лианах вода падала на нас крупными каплями. Время от времени в конце тропинки появлялся некий таинственный холм: погребенный под каменистой оболочкой какой-нибудь храм или разрушенный дворец; некоторые наполовину были откопаны, но их душила трава.
– Можно подумать, что никто никогда не приходил сюда, – заметила я.
– Да, – без энтузиазма ответил Льюис.
– Посмотрите в конец тропинки: какой-то большой храм.
– Да, – снова сказал Льюис.
Это был очень большой храм. Золотистые ящерицы грелись среди камней; изваяния были разрушены, за исключением корчившего гримасы дракона. Я показала на него Льюису, лицо которого оставалось безучастным:
– Вы видите?
– Вижу, – ответил Льюис.
Внезапно он пнул ногой в морду дракона.
– Что вы делаете?
– Я ударил его ногой, – сказал Льюис.
– Почему?
– Мне не понравилось, как он глядел на меня. Льюис присел на камень, и я спросила:
– Вы не хотите осмотреть храм?
– Осматривайте без меня.
Я обошла храм, но без особого интереса: душа не лежала; я видела лишь камни, нагроможденные друг на друга, которые ничего не означали. Вернувшись, я увидела, что Льюис так и не шелохнулся, выражение его лица было до того отсутствующим, что, казалось, будто душа его покинула свою бренную оболочку.
– Вы достаточно насмотрелись? – спросил он.
– Хотите вернуться?
– Если вы достаточно насмотрелись.
– Вполне, – ответила я. – Вернемся.
Смеркалось. Появились первые светлячки. Я с тревогой подумала, что в итоге плохо знала Льюиса. Он был таким непосредственным, таким искренним, что казался мне простым! Но бывает ли кто-нибудь прост? Когда он ударил ногой по камню, вид у него был недобрый. А эти головокружения, что они означали? Шли мы молча: о чем он думал?
– О чем вы думаете? – спросила я.
– Я думаю о доме в Чикаго. Я оставил включенную лампу, проходя мимо, люди полагают, что там кто-то есть, а никого нет.
В голосе его звучала печаль.
– Вы сожалеете, что находитесь здесь? – спросила я.
– Да разве я здесь? – усмехнулся Льюис. – Странно: вы как ребенок, вам все кажется реальным, а для меня это похоже на сон: сон, приснившийся кому-то другому.
– А ведь это действительно вы, – возразила я. – И это я.
Льюис не ответил. Мы вышли из джунглей. Стемнело; в небе знакомые созвездия висели в непривычном положении среди россыпи совсем незнакомых звезд. Заметив огни постоялого двора, Льюис улыбнулся:
– Наконец-то! Я чувствовал себя потерянным!
– Потерянным?
– Эти руины такие старые! Слишком старые.
– Я люблю чувствовать себя потерянной, – сказала я.
– А я – нет. Я чересчур долго ощущал себя потерянным, даже думал, что не найду к себе дорогу. И теперь ни за что на свете не примусь за старое.
В его голосе слышался вызов, и я смутно почувствовала угрозу для себя.
– Иногда надо уметь терять себя, – сказала я, – если ничем не рискуешь, ничего не получишь.
– Я предпочитаю ничего не иметь, чем подвергаться риску, – резким тоном ответил Льюис.
Я его понимала: он с таким трудом добился некоторой безопасности, что стремился во что бы то ни стало сохранить ее. А между тем как опрометчиво он полюбил меня. Неужели он пожалеет об этом?
– Ваш пинок – это следствие того, что вы чувствовали себя потерянным? – спросила я.
– Нет. Мне не понравился зверюга.
– Вид у вас и правда был злой.
– А я такой и есть.
– Но не со мной.
– С вами это трудно, – улыбнулся Льюис. – Один раз я попробовал, в прошлом году, и вы сразу заплакали.
Мы вошли к себе в комнату, и я спросила:
– Льюис, вы не сердитесь на меня?
– За что? – сказал он.
– Не знаю. За все и ни за что. За две мои жизни.
– Если бы у вас была только одна жизнь, вы бы здесь не оказались, – возразил Льюис.
Я с беспокойством смотрела на него:
– Вы сердитесь на меня за это?
– Нет, – ответил Льюис. – Я на вас не сержусь. – Он притянул меня к себе: – Я вас хочу.
Откинув кисейную занавеску от комаров, он бросил меня на кровать. Когда мы, нагие, тесно прижались друг к другу, он радостным тоном произнес:
– Вот самые прекрасные наши путешествия!
Лицо его просияло; он уже не чувствовал себя потерянным; ему было хорошо там, где он находился, в моем лоне. И я тоже ни о чем не тревожилась. Покой, радость, которые мы обретали в объятиях друг друга, пересилят все остальное.
Путешествовать, странствовать по свету, чтобы своими глазами видеть то, чего больше нет, что вас не касается, – занятие сомнительное. Мы с этим были согласны, и Льюис, и я; хотя обоим было чрезвычайно интересно. В Уксмал мы попали в воскресенье, в тени храмов индейцы вынимали из корзинок припасы для пикника; держась за цепи, мы вслед за женщинами в длинных юбках взобрались по стершимся ступенькам. Двумя днями позже мы пролетали над лесами, вдоволь нахлебавшимися дождя; самолет поднялся высоко в небо и не опустился: сама земля ринулась нам навстречу; она преподнесла нам лежавшее среди зелени синее озеро и плоский город с ровным рисунком в клетку, похожим на школьную тетрадь: Гватемалу, крайнюю нищету ее улиц с длинными приземистыми домами по бокам, ее роскошный рынок, ее одетых в царственные лохмотья босых крестьянок, которые несли на голове корзины цветов и фруктов. В саду гостиницы в Антигуа лавина красных, фиолетовых и синих цветов свисала вдоль стволов деревьев и полностью закрывала стены; неистово хлестал теплый дождь, и привязанный попугай со смехом сновал вверх-вниз по своей жердочке. На берегу озера Атитлан мы спали в бунгало, украшенном огромными охапками гвоздик; пароход, на котором женщины, увенчанные красными лентами, баюкали грудных младенцев, завернутых с головы до плеч в цилиндрический капюшон, доставил нас в Сантьяго. В один из четвергов мы высадились на рынке Чичикастенанго. Площадь была заполнена палатками и лотками; женщины в вышитых блузках и отливающих всевозможными красками юбках продавали зерно, муку, хлеб, сушеные фрукты, тощую птицу, глиняную посуду, мешки, пояса, сандалии и километры тканей таких красивых расцветок – сродни витражам и керамике, что даже Льюис ликовал, ощупывая их.







