355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Симона де Бовуар » Мандарины » Текст книги (страница 15)
Мандарины
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:15

Текст книги "Мандарины"


Автор книги: Симона де Бовуар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 55 страниц)

Робер пожал плечами.

– Вполне возможно, что Лашом и его группа мелких леваков недовольны: однако они напрасно принимают себя за Центральный комитет. Я виделся с Лафори всего неделю назад.

– Лашом виделся с ним позавчера, – сказала Надин. – Уверяю тебя, – продолжала она, – это серьезно. Они держали расширенный военный совет и решили, что следует принять меры. Лафори собирается поговорить с тобой.

Робер помолчал с минуту, потом сказал:

– Если это правда, то есть от чего прийти в отчаяние!

– Это правда, – сказала Надин. – Они говорят, что, вместо того чтобы работать в согласии с ними, твое СРЛ проповедует политику, враждебную им, что этот митинг по сути является объявлением войны, что ты разъединяешь левые силы и что они вынуждены будут начать против тебя кампанию.

В голосе Надин слышались довольные нотки; она наверняка не сознавала всей важности того, что говорила; когда у нас случаются серьезные неприятности, она переживает, но маленькие помехи ее забавляют.

– Вынуждены! – повторил Робер. – Это восхитительно! И притом именно я разъединяю левые силы! Ах, они ничуть не изменились, – с гневом добавил он, – и никогда не изменятся! Им хотелось бы, чтобы СРЛ беспрекословно повиновалось им; при первых признаках независимости они приписывают нам враждебные действия!

– Если ты не согласен с ними, они неизбежно обвиняют в этом тебя, – резонно заметила Надин. – Ты поступаешь точно так же.

– Можно иметь различные точки зрения и сохранять единство действий, – сказал Робер, – в этом и есть смысл Народного фронта.

– Они считают тебя опасным, – продолжала Надин, – они говорят, что ты действуешь по принципу чем хуже, тем лучше и собираешься саботировать восстановление страны.

– Послушай, – сказал Робер, – хочешь – занимайся политикой, не хочешь – не занимайся, но главное, не будь попугаем. Если бы ты думала своей головой, то поняла бы, что их политика грозит катастрофой.

– Они не могут действовать иначе, – возразила Надин. – Если бы они попытались взять власть, тут же вмешалась бы Америка.

– Им надо выиграть время, согласен. Но они могли бы взяться за это иначе, – пожав плечами, сказал Робер. – Я готов признать, что у них трудное положение; их так или иначе загнали в угол. С тех пор как сошла со сцены СФИО {68}, им приходится играть все роли сразу, они поочередно изображают то левое крыло левых сил, то правое. Но именно поэтому они должны были бы приветствовать появление другой левой партии.

– Так вот! Они этого не приветствуют, – заявила Надин. Она вдруг поднялась; ее удовлетворял произведенный ею маленький эффект, и ей не хотелось втягиваться в дискуссии, в которых она, разумеется, не сумела бы одержать верх. – Пойду прогуляюсь.

Мы тоже встали и пошли пешком вдоль набережных.

– Я немедленно позвоню Лафори! – сказал Робер. – Подумать только, ведь так необходимо держаться вместе! И они это знают! Но никогда не согласятся, чтобы помимо них существовали левые силы. Социалистическая партия сошла на нет, поэтому на Народный фронт они согласны. Но молодое движение, которое начинает, похоже, совсем неплохо, их не устраивает...

Он продолжал свою гневную речь, и, слушая Робера, я думала: «Не хочу покидать его». Прежде меня ничто не смущало при расставании с ним: мы любили друг друга так же, как жили, – на все времена. Но теперь я знаю, что у нас всего одна жизнь, большая часть которой уже прожита, а будущее чревато опасностью. Робер не только уязвим. Внезапно мне даже почудилось, будто он очень хрупок. Он сильно ошибся, положившись на доброжелательность коммунистов, и теперь, ввиду их враждебности, вставали серьезные проблемы. «Так и есть: вот он, тупик», – сказала я себе. Робер не мог отказаться от своей программы, но и поддерживать ее против коммунистов он тоже не мог, а промежуточного решения не было. Возможно, все как-то уладится, при условии, что коммунисты решатся смириться с митингом. Судьба Робера находилась не в его, а в их руках: я с ужасом об этом думала. Одним словом, они могли нарушить то прекрасное равновесие, которого достиг Робер. Нет, момент выдался неподходящий, чтобы покидать его. Войдя в кабинет, я сказала насмешливым тоном:

– Посмотри, что я получила!

Я протянула Роберу письмо Ромье, и выражение его лица изменилось: я увидела на нем ту радость, которую должна была бы испытать сама.

– Но это же великолепно! Почему ты ничего мне не говорила?

– Я не собираюсь уезжать на три месяца, – ответила я.

– А почему? – Он с удивлением взглянул на меня. – Это будет потрясающее путешествие.

– У меня слишком много дел здесь, – прошептала я.

– Что на тебя нашло? К январю ты все успеешь уладить. Надин достаточно взрослая, чтобы обойтись без тебя, я – тоже, – с улыбкой добавил он.

– Америка так далеко, – молвила я.

– Я не узнаю тебя! – сказал Робер и окинул меня критическим взглядом. – Тебе полезно будет немного встряхнуться.

– Летом мы сможем покататься на велосипедах.

– Для перемены обстановки не так уж много! – с улыбкой возразил Робер. – Одно несомненно: если бы тебе сообщили, что этот проект провалился, ты была бы сильно разочарована.

– Возможно.

Он был прав: я уже стремилась к этому путешествию, и это меня тревожило. Ожившие воспоминания, пробуждавшиеся желания – сколько всяких сложностей! Зачем нарушать мое размеренное, лишенное биения жизни существование? В тот вечер Робер вместе с Анри негодовал против Лафори, они убеждали друг друга держаться: если СРЛ станет настоящей силой, коммунисты вынуждены будут считаться с ней, возобновится союз. Я слушала, проявляя интерес к тому, о чем они говорили, а тем временем в голове у меня мелькали дурацкие картинки. На следующий день было не лучше; сидя за своим рабочим столом, я целый час задавалась вопросом: «Согласиться? Или не соглашаться?» В конце концов я встала и взяла телефонную трубку: бесполезно притворяться, что работаю. Я обещала Поль навестить ее в ближайшие дни, почему бы не сделать это сейчас же. Она, разумеется, была дома, одна, и я пошла к ней пешком. Я очень люблю Поль, и в то же время она пугает меня. Нередко по утрам я чувствую на себе гнетущую тень надвигающихся несчастий и прежде всего думаю о ней; я открываю глаза, она открывает глаза, и сразу же на душе у нее делается черным-черно. Я говорю себе: «На ее месте я не вынесла бы такой жизни»; я прекрасно знаю, что это место занимает она, и это более терпимо, чем если бы на ее месте была я. Часами и даже неделями Поль способна сидеть взаперти, ничего не делая, ни с кем не встречаясь и не томясь скукой; ей все еще удается не признаваться себе в том, что Анри ее больше не любит, однако в самое ближайшее время истина в конце концов обнаружится, и что тогда с ней будет? Что все-таки можно ей посоветовать? Петь? Но этого недостаточно, чтобы ее утешить.

Я приближалась к ее дому, и сердце мое сжималось все сильнее. Ей очень подходила жизнь в этом гнездовье неудачников. Не знаю, где они прятались во время оккупации, но весна возродила их лохмотья, их болезни, их раны; они сидели втроем у ограды сквера, возле мраморной доски, украшенной поблекшим букетом; с лицами, покрасневшими от вина и гнева, мужчина и женщина вырывали друг у друга черную клеенчатую сумку; они с неистовой силой бормотали ругательства, но их руки, сжимавшие сумку, едва шевелились; третий насмешливо наблюдал за ними. Я свернула на маленькую улочку; выцветшие деревянные двери преграждали вход на склады, куда старьевщики сваливали по утрам бумагу и железный лом; другие, застекленные, двери вели в приемные, где сидели женщины с собаками на коленях; я читала объявления о том, что в этих лечебницах врачуют и безболезненно убивают «птиц и маленьких животных». Я остановилась у вывески «МЕБЛИРОВАННЫЕ КОМНАТЫ» и позвонила. Внизу, у лестницы, всегда стоял огромный мусорный ящик, и стоило подняться на первые ступеньки, как раздавался бешеный лай черной собаки. Поль, имевшая пристрастие к мизансценам, легко добивалась нужного эффекта, открывая новому посетителю дверь в свою квартиру: я сама каждый раз поражалась столь внезапному великолепию; ее нарядам тоже: свой мир мечтаний она предпочитала установленным правилам и всегда казалась немного ряженой. Когда она открыла дверь, на ней было просторное домашнее платье из переливающейся сиреневой тафты и туфли на очень высоких каблуках, ремешки которых опутывали ноги Поль от колена до ступни: ее коллекция туфель заставила бы побледнеть любого фетишиста.

– Проходи скорее, согрейся, – сказала она, увлекая меня к ярко горевшему огню.

– На улице не холодно.

Поль бросила взгляд на занавешенные окна.

– Так говорят. – Она села и с небывалым участием наклонилась ко мне: – Как у тебя дела?

– Все в порядке, только очень много работы. У людей нет больше ежедневной порции ужасов, вот они и начинают мучить себя снова.

– А твоя книга?

– Продвигается.

Я отвечала так же, как она спрашивала, – из вежливости; я прекрасно знала, что ее никогда не заботила моя работа.

– И тебя это действительно интересует? – спросила она.

– Меня это увлекает.

– Тебе везет! – молвила Поль.

– Заниматься работой, которая меня интересует?

– Держать свою судьбу в собственных руках.

О себе я так отнюдь не думала, но речь шла не обо мне, и я с жаром сказала:

– Знаешь, что не дает мне покоя с тех пор, как я услыхала твое пение на Рождество? Тебе следует заняться своим голосом. Посвящать себя Анри – это прекрасно, но в конце-то концов ты тоже что-то значишь...

– Вот как! Мы недавно горячо спорили по этому поводу с Анри, – равнодушно ответила она и покачала головой: – Нет, я не буду больше петь на публике.

– Почему? Я уверена, что тебя ждет успех.

– А что мне это даст? – спросила она и улыбнулась: – Мое имя на афишах: меня это совсем не интересует. Все это я могла бы иметь гораздо раньше, но не захотела. Ты плохо поняла меня, – добавила она, – я нисколько не стремлюсь к личной славе; большая любовь кажется мне гораздо важнее, чем карьера; я сожалею лишь о том, что ее успех зависит не только от меня.

– Ничто не обязывает тебя выбирать одно из двух, – сказала я. – Ты можешь продолжать любить Анри и петь.

Она с важным видом посмотрела на меня:

– Большая любовь не оставляет женщине свободы. Я знаю, какое согласие существует между Робером и тобой, – добавила она, – но это не то, что я называю большой любовью.

Мне не хотелось обсуждать с ней ни ее слова, ни мою жизнь.

– Ты целыми днями сидишь тут совсем одна, у тебя было бы время для работы.

– Дело не во времени. – Она с упреком улыбнулась мне. – Почему, ты думаешь, я отказалась от пения десять лет назад? Потому что поняла, что Анри требует меня всю целиком...

– Ты говорила, что он сам посоветовал тебе вернуться к работе.

– Но если я поймаю его на слове, он будет удручен! – радостно сообщила она. – Он не вынесет, если хоть одна из моих мыслей будет принадлежать не ему.

– Какой эгоизм!

– Любить – это не эгоизм. – Она с нежностью погладила свою шелковистую юбку. – О! Анри ничего от меня не требует и никогда ни о чем не просил. Но я знаю, что моя жертва необходима {69}не только для его счастья, но и для его творчества, для его реализации. И сейчас более, чем когда-либо.

– Почему его успех кажется тебе важнее, чем твой?

– О! Мне плевать, прославится он или нет, – с жаром сказала она. – Вопрос тут совсем не в этом.

– А в чем же?

Она внезапно поднялась.

– Я согрела вино, хочешь выпить?

– С удовольствием.

Я слушала, как она хлопочет на кухне, и спрашивала себя с чувством неловкости: «Что она на самом деле думает?» Поль утверждала, будто презирает славу, а между тем именно в тот момент, когда имя Анри стало приобретать вес, когда его начали прославлять как героя Сопротивления и надежду молодой литературы, она снова укрылась за маской влюбленной. Я вспоминала, какой мрачной и разочарованной она выглядела год назад. Как на деле она ощущала свою любовь? Почему отказывалась защититься от нее работой? Каким она видела мир вокруг себя? Я была замкнута вместе с ней меж этих красных стен, мы смотрели на огонь, обменивались словами, но я понятия не имела, что творится у нее в голове. Я встала, подошла к окну и приподняла занавеску. Близился вечер, оборванный мужчина прогуливал на поводке шикарного дога; под таинственной вывеской «Наличие редких и саксонских птиц» привязанная к оконной перекладине обезьяна тоже, казалось, в задумчивости вопрошала сумерки. Я опустила занавеску. На что я надеялась? Увидеть на мгновение глазами Поль этот привычный пейзаж? Распознать по нему течение ее жизни? Нет. Никогда маленькая обезьянка не сможет взглянуть на мир глазами человека. Никогда мне не влезть в чужую шкуру.

Поль вернулась из кухни, торжественно шествуя с серебряным подносом, на котором дымились две чаши.

– Ты ведь любишь очень сладкое?

Я вдохнула обжигающий аромат красной лавы.

– Выглядит восхитительно.

С благоговением сделав несколько глотков, словно с помощью колдовского зелья пытаясь проникнуть в истину, Поль прошептала:

– Бедный Анри!

– Бедный? Почему?

– Он переживает тяжелый кризис, и, боюсь, прежде чем выйти из него, ему придется много страдать.

– Какой кризис? На вид он в отличной форме, и его последние статьи – лучшее из того, что он когда-либо написал.

– Статьи! – Она смерила меня гневным взглядом. – Раньше он презирал журналистику, рассматривал ее всего лишь как средство к существованию; он держался в стороне от политики, хотел жить сам по себе.

– Но обстоятельства изменились, Поль.

– При чем тут обстоятельства, – с жаром возразила она. – Ему самому нельзя меняться, вот главное. Во время войны он рисковал жизнью – в этом было величие; но сегодня величие заключается в том, чтобы отринуть наше время.

– Почему же? – спросила я.

Она, не ответив, пожала плечами, и я не без раздражения добавила:

– Он наверняка объяснял тебе, почему занимается политикой; лично я полностью его одобряю. Тебе не кажется, что ты должна доверять ему?

– Он вступает на путь, который никак не может быть его путем, – категорическим тоном заявила она. – Я это знаю и могу даже привести тебе доказательство.

– Меня это удивило бы, – заметила я.

– Доказательство в том, – с пафосом произнесла Поль, – что он не способен больше писать.

– Возможно, в настоящий момент он не пишет, – сказала я, – но это не значит, что он не будет писать.

– Я не претендую на непогрешимость, – заявила Поль, – но пойми: это я создала Анри, создала его точно так же, как он создает персонажи своих книг, и знаю его не хуже, чем он знает их. Сейчас он изменяет своему предназначению, и именно мне надлежит вернуть его на путь истинный. Вот почему я не могу и помыслить заняться собой.

– Видишь ли, человек сам определяет свой путь, другого не дано.

– Анри не такой писатель, как другие.

– Они все разные. Она покачала головой.

– Если бы он был только писателем, мне это было бы неинтересно: их столько! Когда я в двадцать пять лет взяла его в свои руки, он думал лишь о литературе; но я сразу же поняла, что смогу заставить его подняться гораздо выше. Мне удалось внушить ему, что его жизнь и его творчество должны составить единое целое и привести к успеху: столь чистому, столь абсолютному успеху, что он послужит примером миру.

Я с тревогой подумала, что если она и с Анри так разговаривает, то он, должно быть, в отчаянии.

– Ты хочешь сказать, что человеку следует относиться к своей жизни с таким же тщанием, как к книгам? – спросила я. – Но это не мешает ему меняться.

– При условии, что он меняется в согласии с самим собой. Я претерпевала серьезные изменения, но при этом следовала собственным путем.

– Не бывает заранее предначертанных дорог, – сказала я. – Мир уже не тот, и никто ничего не может с этим поделать; надо попытаться приспособиться. – Я улыбнулась ей. – В течение нескольких недель у меня тоже сохранялась иллюзия, будто мы вернемся в довоенное время, но то была глупость.

Поль с упрямым видом глядела на огонь.

– Время тут ни при чем, – молвила она и внезапно повернулась ко мне: – Да вот, к примеру! Представь себе Рембо, что ты видишь?

– Что я вижу?

– Да. Какой образ?

– Вижу его фотографию в молодости.

– Ну вот! Взять хотя бы Рембо, Бодлера, Стендаля; они были старше или моложе – не важно, но вся их жизнь воплощена в одном-единственном образе. Точно так же существует один Анри, да и я тоже навсегда останусь самой собой, время над нами не властно, предательство исходит не от него, а от нас.

– Ах, ты все путаешь, – сказала я. – Когда тебе будет семьдесят лет, ты по-прежнему будешь самой собой, но у тебя возникнут другие отношения с людьми, с вещами; и с твоим зеркалом, – добавила я.

– Я никогда не гляделась слишком часто в зеркала. – Она с некоторым недоверием посмотрела на меня. – Что ты хочешь доказать?

С минуту я молчала; отрицать бег времени: наверняка все пытаются это делать, я тоже пыталась, и не раз. Упрямая уверенность Поль вызывала у меня смутную зависть.

– Я хочу лишь сказать, что мы живем на земле и что следует с этим мириться. Ты должна предоставить Анри делать то, что ему нравится, и немного заняться собой.

– Ты говоришь так, словно Анри и я – это два разных существа, – задумчиво произнесла она. – Наверное, есть тут своего рода непередаваемый опыт.

Я потеряла всякую надежду переубедить ее, да и в чем, собственно? Я уже не знала. И все-таки сказала ей:

– Вы – разные, и доказательство тому то, что ты его критикуешь.

– Да, существует поверхностная часть его самого, с которой я борюсь и которая нас разделяет, – согласилась она. – Но по сути своей мы – единое существо. Раньше я часто это ощущала; я даже отчетливо помню свое первое озарение: я была почти напугана этим; знаешь, до чего странно полностью растворяться в другом. Но зато какая награда, когда обретаешь другого в себе! – Она вперила в потолок вдохновенный взор: – Будь уверена в одном: мой час снова придет. Анри возвратится ко мне таким, каков он есть по своей сути, таким, каким я заставила его увидеть самого себя.

В голосе ее слышалась почти отчаянная пылкость, и я отказалась спорить дальше, но все-таки добавила:

– Все равно тебе пойдет на пользу встретиться с людьми, встряхнуться немного. Не хочешь в следующий четверг пойти вместе со мной к Клоди?

Взгляд Поль вернулся на землю, казалось, будто она достигла некоего внутреннего оргазма и теперь, освободившись, почувствовала облегчение; она улыбнулась мне.

– О нет! Не хочу, – сказала Поль. – Клоди приходила ко мне на прошлой неделе, и я сыта ею на долгое время. Ты знаешь, что она поселила у себя Скрясина? Не понимаю, как он согласился на это...

– Полагаю, у него не осталось ни гроша.

– Как подумаю об этом ее гареме! – молвила Поль.

Она громко рассмеялась, помолодев при этом на десять лет: раньше она всегда бывала со мной такой. В присутствии Анри Поль пыжилась, и теперь создавалось впечатление, что она непрестанно чувствует на себе его взгляд. Быть может, она вновь обрела бы свою веселость, если бы имела мужество жить сама по себе. «Мне не удалось поговорить с ней, не хватило умения», – с упреком говорила я себе, покидая ее. Существование, какое вела Поль, было ненормальным, и временами она несла сущий вздор. Однако сегодня я была не способна преподать ей серьезный урок. Нормальное существование – что может быть безрассуднее? С ума сойти, сколько есть вещей, о которых приходится не думать, чтобы прожить весь день от начала до конца и не свихнуться, с ума сойти, от скольких воспоминаний надо отказаться и от скольких истин отрешиться. «Вот почему мне страшно ехать», – подумалось мне. В Париже, рядом с Робером, я без особого труда избегаю ловушек, я научилась их распознавать, существуют тревожные звоночки, предупреждающие меня об опасности. Но что со мной станется, когда я окажусь одна, под незнакомыми небесами? Какие откровения озарят меня внезапно? Какие разверзнутся пропасти? Пропасти сомкнутся, откровения померкнут, тут нет сомнений; я и не такое видела. Мы сродни тем земляным червям, которых безуспешно разрезают надвое, или омарам, чьи клешни отрастают заново. Однако минута ложной агонии, минута, когда хочется скорее умереть, чем еще раз примириться, – как подумаю об этом, становится страшно. Я пытаюсь урезонить себя: почему со мной что-то должно случиться? А почему нет? Какой прок сворачивать с проторенных дорог? Верно, здесь я немного задыхаюсь, но и задыхаться тоже привыкаешь; а привычка, что бы там ни говорили, никогда не бывает скверной.

– Что с тобой? – подозрительно спросила Надин через несколько дней. Завернувшись в мой халат, она лежала на диване у меня в комнате; именно в таком виде я обычно заставала ее, когда возвращалась домой; только жизнь других, их одежда, мебель имели в ее глазах ценность.

– А что ты хочешь, чтобы со мной было? – спросила я.

Я не говорила ей о письме Ромье, но, хотя Надин плохо меня знала, она замечала малейшую перемену в моем настроении.

– Похоже, ты спишь на ходу, – сказала она.

И верно, обычно я с увлечением расспрашивала ее о проведенном дне, а тем вечером молча сняла пальто и причесалась.

– Вторую половину дня я провела в Сент-Анн {70}, думаю, немного одурела, – ответила я. – А ты? Что ты делала?

– Тебя это интересует? – зло спросила она.

– Разумеется.

Лицо Надин просияло; она решила не отказывать себе в удовольствии.

– Я только что встретила мужчину своей жизни! – вызывающим тоном заявила она.

– Настоящего? – с улыбкой спросила я.

– Да, настоящего, – серьезно сказала она. – Это приятель Лашома, потрясающий тип, не такой писака, как другие; борец, самый настоящий. Его зовут Жоли.

Некоторое время назад она поссорилась с Анри: его поведение столь нетрудно было предугадать, что я удивлялась, как она сама могла обмануться.

– Итак, на этот раз ты вступишь в партию? – спросила я.

– Он был возмущен, что этого не случилось до сих пор. Видишь ли, он не тратит времени на ерунду. Идет своим путем. Одним словом, мужчина.

– Мне давно кажется, что тебе следовало бы во всем убедиться на собственном опыте.

– Потому что для тебя, разумеется, это всего лишь опыт, – заметила она язвительно. – Вступить мне в партию или выйти из нее – не важно, пускай перебесится. Так ведь?

– Конечно нет; ничего подобного я не говорила.

– Я знаю, что ты думаешь. Пойми, сила Жоли в том, что он верит в истины; его не интересуют опыты: он действует.

В течение какого-то времени я сносила агрессивные похвалы, которые она расточала в адрес Жоли; на своем письменном столе рядом с учебником по химии она держала раскрытый «Капитал», и ее взгляд тоскливо блуждал от одного тома к другому. Все мои поступки она принялась изучать с точки зрения исторического материализма; в начале этой холодной весны на улицах было много нищих, и, если я давала им немного денег, она усмехалась:

– Напрасно ты думаешь, что, подавая милостыню этому жалкому отбросу человечества, ты изменишь облик мира!

– Ничего такого я не думаю; ему – радость, и этого уже довольно.

– А ты успокаиваешь свою совесть, и все в выигрыше. Она всегда приписывала мне темные расчеты:

– Тебе кажется, что, отказываясь бывать в свете и проявляя грубость в отношении людей, ты порываешь со своим классом: ты неотесанная представительница буржуазии, вот и все.

Однако истина заключалась в том, что мне просто не хотелось идти к Клоди; во время войны она присылала мне из своего бургундского замка кучу посылок, а теперь настоятельно приглашала на свои четверги; в конце концов пришлось-таки согласиться; и вот как-то снежным майским вечером я с большой неохотой села на велосипед. По своенравной прихоти зима вдруг воскресла посреди весны; притихшее белое небо просыпалось на землю большими хлопьями, теплыми на вид, холодными на ощупь. Я предпочла бы катить вперед, далеко-далеко, по ватным дорогам. Светские обязанности казались мне еще более ужасными, чем раньше. Но сколько бы ни прятался Робер, избегая журналистов, наград, академий, гостиных, генеральш, из него делали своего рода публичный монумент, из-за чего и я становилась публичным лицом. Я медленно поднималась по пышной лестнице. Я ненавижу ту минуту, когда все взоры обращаются в мою сторону, когда одним молниеносным взглядом устанавливают, кто я есть, и разбирают меня по косточкам. Тогда и я осознаю себя как личность и ощущаю беспокойство.

– Какое чудо – встретить вас! – такими словами приветствовала меня Лора Марва. – Вы так заняты! Нельзя даже осмелиться пригласить вас.

Мы отклонили по крайней мере три ее приглашения; среди людей, которых я узнавала в этой сутолоке, мало было таких, по отношению к кому я не чувствовала бы себя в той или иной мере виноватой. Нас считали высокомерными, мизантропами или позерами. Мысль о том, что нас просто не привлекает свет, полагаю, даже не приходила в голову никому из тех, кто с жадностью стремился поскучать здесь. Скука была тем бедствием, которое с детства наводило на меня ужас. Чтобы избежать его, я в первую очередь и хотела поскорее вырасти, всю свою жизнь я строила на неприятии скуки; но, возможно, те, кому я пожимала руки, настолько привыкли к ней, что даже ее не замечали: возможно, они понятия не имели, что у воздуха может быть иной вкус.

– Робер Дюбрей не смог с вами прийти? – спросила Клоди. – Скажите ему, что его статья в «Вижиланс» восхитительна! Я знаю ее наизусть, повторяю ее за столом, в ванной, в постели: сплю с ней; это мой нынешний любовник.

– Я скажу ему.

Она пристально смотрела на меня, и я почувствовала себя неловко; мне, разумеется, не нравится, когда о Робере говорят плохо; но когда его расхваливают, меня это смущает; я ощущаю на губах глупую улыбку, молчание кажется мне затянувшейся паузой, а каждое слово – несдержанностью.

– Появление такого еженедельника – заметное событие, – сказал художник Перлен, который как раз и был нынешним любовником Клоди.

Подошла Гита Вантадур; она писала удачные романы и чувствовала себя самой значительной персоной в этой гостиной; ее туалет и манера поведения указывали на то, что она сознает, что уже не молода, но все еще слишком хорошо помнит, что была красива; говорила она слегка патетично:

– Самое поразительное у Дюбрея то, что, столь глубоко погружаясь в чистое искусство, он не менее страстно интересуется сегодняшним миром. Любить одновременно и слова и людей – большая редкость.

– А вы ведете дневник его жизни? – спросила меня Клоди. – Какой документ могли бы вы предложить миру!

– У меня нет времени, – ответила я. – И к тому же я не думаю, что ему это понравится.

– Больше всего меня удивляет то, – заметила Югетта Воланж, – что, живя рядом с таким выдающимся человеком, вы не бросаете свою работу. Я бы попросту не смогла; мой дорогой супруг пожирает все мое время; впрочем, я нахожу это нормальным.

Я поспешно отбросила все приходившие мне на ум ответы и сказала как можно более невыразительно:

– Это вопрос организованности.

– Но я очень организованна, – ответила она обиженным тоном. – Нет, это скорее дело моральной обстановки...

Они пронзали меня взглядами, требовали отчета; и так всегда: они окружают меня, расспрашивают с хитрым видом, как будто я уже вдова; но Робер вполне живой и я не стану помогать им бальзамировать его. Они коллекционируют его автографы, оспаривают друг у друга его рукописи, расставляют на книжных полках его полные собрания сочинений, украшенные посвящениями; у меня же едва ли найдется больше двух или трех его книг; безусловно, я намеренно не требовала назад все те, которые у меня брали на время; я намеренно не раскладывала по порядку его письма, некоторые из них даже затерялись: они были предназначены только мне и не являются отданными мне на хранение ценностями, которые я когда-нибудь должна буду передать им; я не наследница Робера и не свидетель его жизни: я его жена.

Возможно, Гита угадала мое смущение; с монаршей уверенностью государыни, которая повсюду чувствует себя дома, она положила мне на руку свою маленькую ласковую ладонь со словами:

– Но вам ничего не предложили! Позвольте мне проводить вас к столу. – Увлекая меня за собой, она улыбнулась с заговорщическим видом: – Мне очень хотелось бы, чтобы мы с вами как-нибудь поболтали вдвоем: такая редкость – встретить умную женщину. – Казалось, она только что обнаружила единственного человека во всем собрании, который способен был понять ее, и продолжала: – Знаете, что было бы мило? Если бы вы вместе с Дюбреем пришли поужинать в мое скромное жилище.

Это, пожалуй, самый тягостный момент испытания: когда они с небрежным или высокомерным видом требуют встречи. В ту минуту, когда я произношу привычные слова: «В настоящее время Робер так занят», – я чувствую их суровый взгляд, который обвиняет меня; и в конце концов я признаю себя виновной: да, я его жена, и все-таки по какому праву? Это ведь вовсе не причина, чтобы присваивать его: публичный монумент принадлежит всем.

– О! Я знаю, что значит с головой уйти в свое творчество, – заметила Гита. – Я тоже почти никогда нигде не бываю, и здесь вы меня встретили совершенно случайно! – Ее смех намекал, что я всего лишь приятно обманута, что на самом деле душой она вовсе не здесь. – Но это было бы совсем-совсем другое: скромненький ужин, куда я пригласила бы одних мужчин, – доверительно добавила она. – Не люблю общество женщин; я чувствую себя потерянной. А вы?

– Нет. Я прекрасно лажу с женщинами.

Она с сокрушенным видом удрученно взглянула на меня:

– Странно, очень странно. Должно быть, я ненормальная...

В своих книгах Гита охотно провозглашала более низкий уровень своего пола; она отрешалась от него, мнилось ей, мужественностью своего таланта и даже превосходила мужчин, ибо, наделенная теми же качествами, что и они, обладала, кроме того, особой, очаровательной заслугой быть женщиной. Подобное лукавство раздражало меня.

– Вы абсолютно нормальны, – профессиональным тоном заявила я. – Почти все женщины предпочитают мужчин.

Взгляд ее стал ледяным, и она без всякого вызова, но решительно повернулась к Югетте Воланж. Бедная Гита! Она разрывалась между желанием отклонить любой упрек в самолюбовании и в то же время воздать должное своим заслугам; потому она и пыталась внушить другим то, что желала бы, чтобы говорили о ней; но как быть, если они этого не говорили? Надо ли соглашаться оставаться непризнанной? То была мучительная дилемма. Заметив, что я одна, Клоди, как хорошая хозяйка дома, поспешила бросить меня в чьи-то объятия.

– Анна, вы никогда не встречались с Люси Бельом? В прежние времена она хорошо была знакома с вашей приятельницей Поль, – добавила Клоди, тут же устремляясь к вновь прибывшему.

– Ах! Вы знаете Поль? – обратилась я к натянуто улыбавшейся мне высокой брюнетке в брильянтах и черном полушелковом фае.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю