Текст книги "Мандарины"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 55 страниц)
– Вы слишком много работаете! – сказала я. – Если и дальше так пойдет, вы себя погубите, а уж обо мне и говорить нечего.
– Надо протянуть еще месяц, не больше, – сказал он.
– И вы полагаете, что месяца отпуска вам хватит, чтобы прийти в себя? – Я задумалась. – Надо попытаться найти дом в предместье. Вы будете приезжать в Париж раз или два в неделю, а в остальное время – ни визитов, ни телефонных звонков: покой.
– Ты сама найдешь дом? – насмешливым тоном спросил Робер.
Бегать по агентствам, осматривать виллы – у меня не было к этому склонности, а главное, страшно не хватало времени. Однако видеть, как надрывается Робер, тоже не было никаких сил. Он решил, что митинг все-таки состоится, но тревога не оставляла его: коммунистов может смутить лишь очевидный, неоспоримый успех; а что ожидает СРЛ, в случае если они пойдут на разрыв отношений? Успех митинга волновал и меня. Еще в большей степени, чем для Робера, для меня значимы каждая личность в отдельности и все ценности частной жизни: чувства, культура, счастье; мне необходимо верить, что в бесклассовом обществе человечество сможет достичь свершений, не отрекаясь от самого себя.
Благодарение небу, Надин не передавала больше отцу упреки своих приятелей коммунистов; она перестала произносить обличительные речи против американского империализма и бесповоротно захлопнула «Капитал». Я ничуть не удивилась, когда она вдруг заявила мне:
– По сути, коммунисты ничем не отличаются от буржуев.
– Это почему?
Я как раз занималась вечерним туалетом, а Надин сидела на краю моего дивана; чаще всего именно в этот момент она говорила мне о вещах, которые больше всего ее волновали.
– Это не революционеры. Они за порядок, труд, семью, здравый смысл. Их справедливость – в будущем, а пока они, как и другие, мирятся с несправедливостью. И потом, их общество – это будет еще одно общество, вот и все.
– Разумеется.
– Если надо ждать еще пятьсот лет, чтобы мир в общем-то не изменился, меня это не интересует.
– Уж не думаешь ли ты, что мир можно переделать за один сезон.
– Смешно, ты рассуждаешь как Жоли. Мне ли не знать их болтовни. Но теперь я не понимаю, зачем мне вступать в компартию. Это такая же партия, как другие.
«Еще одна неудавшаяся любовная история, – с сожалением подумала я, заканчивая снимать с лица макияж. – А ей так необходима удача!»
– Самое лучшее – оставаться в одиночестве, как Венсан, – заявила она. – Он безупречно честный человек, настоящий ангел.
Ангел – слово, которое Надин употребляла по отношению к Диего; в Вен-сане она наверняка находила ту возвышенность и то сумасбродство, которые в свое время тронули ее сердце; только Диего вкладывал свое безрассудство в сочинения, а что касается Венсана, то можно было опасаться, что он свое перенес на жизнь. Спал ли он с Надин? Я так не думала, но в последнее время они виделись очень часто; я скорее радовалась этому, потому что Надин казалась мне взвинченной, но веселой. И потому у меня не возникло никаких опасений, когда однажды в пять часов утра я услыхала звонок. Надин не ночевала дома, и я решила, что она забыла свой ключ. Но, открыв дверь, я увидела Венсана.
– Не беспокойтесь! – сказал он. И это сразу встревожило меня.
– Что-то случилось с Надин! – воскликнула я.
– Нет, нет, – ответил он. – Она в порядке. Все уладится. – Он решительно шагнул в гостиную. – Надин и та оказалась всего-навсего женщиной! – с отвращением произнес он. Из кармана куртки он вытащил карту и разложил ее на столе. – В двух словах: она ждет вас вот на этом перекрестке, – сказал он, указывая на пересечение двух проселочных дорог к северо-западу от Шантийи. – Вам надо раздобыть автомобиль и немедленно ехать за ней. Перрон наверняка даст вам редакционную машину. Только ничего ему не объясняйте, попросите машину, и все. А главное – ни слова обо мне.
Он выложил это на одном дыхании, спокойным и суровым тоном, который никак не мог унять мою тревогу; я не сомневалась, что он чего-то боится.
– Что она там делает? Несчастный случай?
– Говорю же вам: нет; она повредила ноги и не может идти, вот и все. Но вы приедете и вовремя заберете ее; вы хорошо поняли, где это место? Я помечу крестиком. Вам надо только посигналить или позвать ее, она в маленьком лесочке справа от дороги.
– Что это за история? Что произошло? Я хочу знать, – настаивала я.
– Профессиональная тайна, – ответил Венсан. – Вам лучше немедленно позвонить Перрону, – добавил он.
Я ненавидела его мертвенно-бледное лицо, его налитые кровью глаза, красивый профиль, но то была бессильная ярость; я набрала номер Анри и услыхала его удивленный голос:
– Алло! Кто у телефона?
– Анна Дюбрей. Да, это я. Прошу вас срочно оказать мне услугу. Только, пожалуйста, не задавайте вопросов. Мне нужен немедленно автомобиль с запасом бензина на двести километров.
Последовала короткая пауза.
– Какая удача, вчера мы залили полный бак, – сказал он самым естественным тоном. – Машина будет у вашей двери через полчаса, вот только схожу за ней и приведу.
– Приезжайте на площадь Сент-Андре-дез-Ар, – сказала я. – Спасибо.
– Вот и прекрасно! – широко улыбаясь, заявил Венсан. – Я не сомневался в Перроне. Только успокойтесь, – добавил он. – Надин ничто не угрожает, особенно если вы слегка поторопитесь. Никому ни слова, а? Она поклялась мне, что на вас можно положиться.
– Можно, – сказала я, провожая его до двери. – Но скажите, в чем дело?
– Ничего серьезного, клянусь вам, – ответил он.
У меня было желание с силой захлопнуть за ним дверь, однако я закрыла ее тихонько, чтобы не разбудить Робера; к счастью, он, верно, крепко спал, всего два часа назад я слышала, как он ложился. Я торопливо оделась. Мне вспоминались те две ночи, когда я ждала Надин, в то время как Робер искал ее по всему Парижу: ужасное ожидание. Теперь было еще хуже. Я не сомневалась, что они совершили нечто серьезное: Венсан явно боялся; речь шла о краже со взломом или вооруженном налете, Бог его знает; а после Надин не смогла дойти пешком до вокзала, и мне следовало приехать до того, как все обнаружится, до того, как обнаружат Надин, охваченную страхом Надин, не один час ожидавшую меня в одиночестве в промозглой темноте. То было прекрасное летнее утро, пропахшее гудроном и листвой, через несколько часов станет очень жарко; а пока в прохладе и безмолвии пустынных набережных распевали птицы; радужное утро, исполненное тревоги, наподобие утра массового бегства.
Анри прибыл на площадь через несколько минут после меня.
– Вот карета, – весело сказал он. И остался сидеть за рулем. – Вы не хотите, чтобы я проводил вас?
– Нет, спасибо.
– Вы уверены?
– Абсолютно уверена.
– Вы давно уже не водили машину.
– Я знаю, что справлюсь.
Он вышел, я села на его место.
– Это касается Надин? – спросил он.
– Да.
– А! Они используют ее, чтобы навязать нам свою волю! – с негодованием произнес он.
– Вы знаете, о чем идет речь?
– Более или менее.
– Скажите мне... Он заколебался:
– Это всего лишь предположение. Послушайте, я проведу дома все утро, звоните, если я хоть чем-то могу вам помочь.
«Главное, не попасть в аварию», – твердила я себе, направляясь к заставе Ла-Шапель. Я заставляла себя быть осторожной, пытаясь успокоиться. «Анри, похоже, считает, что Венсан солгал: возможно, меня ожидает несколько человек; возможно даже, Надин с ними нет». Как бы мне этого хотелось! Мне в тысячу раз милее было предположить их обман, чем представить себе Надин, в течение всей долгой ночи цепеневшую от холода, страха и досады.
На шоссе было пусто; я свернула вправо на проселочную дорогу, потом на другую. На перекрестке тоже никого не оказалось; я посигналила и стала изучать карту: я не ошиблась, но вдруг ошибся Венсан? Нет, он был очень точен, ошибка исключается. Я опять посигналила, затем выключила мотор, вышла из машины, свернула направо в маленький лесок и стала звать: «Надин», – сначала тихонько, затем все громче и громче. Тишина. Мертвая тишина: я поняла смысл этих слов. «Надин», – никакого ответа; все равно как если бы я позвала: «Диего»; она тоже исчезла, как он; она должна была находиться здесь, именно здесь, но ее не было. Я кружила на месте, наступая на сухие ветки и свежий мох, и даже уже не звала. «Ее арестовали!» – с ужасом подумала я. И вернулась к машине. Быть может, Надин устала ждать, она так нетерпелива, и нашла в себе смелость направиться к ближайшему вокзалу; следовало догнать ее, догнать во что бы то ни стало, иначе ее заметят в столь ранний час на безлюдном перроне. В Шантийи она проскользнула бы незамеченной, но это очень далеко, к тому же я встретила бы ее на дороге, нет, она, должно быть, выбрала Клермон; я пристально вглядывалась в карту, словно надеялась вырвать у нее ответ; к Клермону вели две дороги, наверное, она пошла по самой короткой. Я снова включила зажигание, нажала на стартер, и сердце мое отчаянно заколотилось: мотор не оживал; наконец он решился, и автомобиль, слегка подпрыгивая, выехал на шоссе. Мои вспотевшие ладони скользили по влажному рулю. Вокруг царила упорная тишина; однако свет уже вступал в свои права, и скоро в деревнях откроются двери. «Ее арестуют». Молчание, безлюдье; этот покой выглядел ужасно. Надин не оказалось ни на дороге, ни на улицах Клермона, ни на вокзале. У нее наверняка не было карты, окрестностей она не знала и бродила наугад по полям, они найдут ее раньше меня. Я развернулась: надо вернуться на перекресток другой дорогой, а потом буду кружить по всем здешним дорогам до тех пор, пока не кончится бензин. А дальше? Лучше не спрашивать себя: исследовать все дороги; та, по которой я ехала, поднималась к плато меж зеленеющих посевов. И вдруг я увидела Надин, она шла мне навстречу с улыбкой на губах, как будто мы давным-давно условились с ней об этой встрече. Я резко остановила машину, Надин неторопливо подошла и совершенно естественным тоном спросила:
– Ты приехала за мной?
– Нет, я прогуливаюсь для собственного удовольствия. – Я открыла дверцу: – Садись.
Надин села рядом со мной: причесанная, напудренная, она выглядела отдохнувшей; ногой я нажала на акселератор, а руками яростно вцепилась в руль.
– Ты сердишься? – с полунасмешливой-полуснисходительной улыбкой спросила Надин.
Выступившие у меня на глазах две горькие слезы действительно были слезами гнева; машину занесло, думаю, что мои руки дрожали; я сбавила скорость, попыталась расслабить пальцы и контролировать свой голос:
– Почему ты не осталась в лесу?
– Мне стало скучно. – Она сняла туфли и сунула их под сиденье. – Я не думала, что ты приедешь, – добавила она.
– Ты совсем идиотка? Конечно, я приехала.
– Я не знала; я хотела сесть на поезд в Клермоне; в конце концов я туда добралась бы. – Наклонившись вперед, она стала растирать себе ноги. – Бедные мои ноги!
– Что вы натворили? Она не ответила.
– Ладно, не раскрывай своих секретов, – сказала я, – это будет в вечернем выпуске газет.
– Это будет в газетах! – Надин выпрямилась, лицо ее исказилось. – Думаешь, консьержка заметила, что я не ночевала дома?
– Она не сможет доказать этого, а если понадобится, я поклянусь в обратном. Но я хочу знать, что вы натворили.
– Ладно, ты все равно узнаешь! В Азикуре есть баба, – угрюмо сказала Надин, – она выдала двух еврейских ребятишек, которых прятали на одной ферме: ребятишки погибли. Все знают, что это по ее вине, но она как-то вывернулась, и ее не тронули: еще одна мерзость. Венсан и его приятели решили наказать ее; я давно уже в курсе, и они знали, что я хочу помочь им. На этот раз им нужна была женщина, я поехала с ними. Та баба – содержательница бистро; мы дождались, пока ушли последние посетители, и как раз в тот момент, когда она собралась закрывать, я умолила ее впустить меня на минутку выпить стакан и отдохнуть; пока она обслуживала меня, вошли остальные и набросились на нее; они отвели ее в погреб.
Надин умолкла, и я спросила:
– Они ее не...
– Нет, – с живостью ответила Надин и добавила: – Они ее обчистили... Я неплохо справилась, – с неожиданным вызовом в голосе сказала она, – закрыла дверь, погасила свет; только это показалось мне чересчур долгим, дожидаясь, я выпила рюмку коньяка; разумеется, я вымоталась: у меня нет навыка в таких делах. И потом, мы уже проделали немало километров, добираясь туда из Клермона, они хотели вернуться через Шантийи, но я не могла больше идти. Они дотащили меня до лесочка и велели дожидаться тебя. У меня было время очухаться... Я оборвала ее:
– Ты дашь мне слово порвать со всей этой бандой или сегодня же вечером покинешь Париж.
– Они в любом случае не возьмут меня больше, – сказала Надин с некоторой обидой.
– Этого мне недостаточно: я хочу заручиться твоим словом, иначе завтра ты будешь далеко.
Уже многие годы я не говорила с ней в таком тоне; она смотрела на меня с покорным, умоляющим видом.
– Ты тоже обещай мне одну вещь: ничего не говори папе.
Мне крайне редко случалось умалчивать перед Робером о глупостях Надин, но на этот раз я решила, что ему и правда не нужны новые заботы.
– Обещание за обещание, – сказала я.
– Обещаю тебе все, что хочешь, – печально ответила она.
– Тогда и я ничего не скажу. Ты уверена, что не оставила следов? – с тревогой спросила я.
– Венсан уверяет, что за всем проследил. Что будет, если меня возьмут? – в страхе спросила она.
– Тебя не возьмут; ты всего лишь сообщница и к тому же слишком молода. Но Венсан крупно рискует; если он закончит свою жизнь в тюрьме, то так ему и надо, – в ярости добавила я. – До чего же отвратительная история, глупая и отвратительная.
Надин не ответила, а, помолчав, спросила:
– Анри дал тебе машину и ни о чем не спросил?
– Думаю, ему многое известно.
– Венсан слишком много болтает, – заметила Надин. – Анри и ты – не в счет. Но тип вроде Сезенака может быть опасен.
– Сезенак в курсе? Какое безумие!
– Он не в курсе, Венсан все-таки понимает, что наркомана следует остерегаться. Но они очень привязаны друг к другу и все время вместе.
– Надо поговорить с Венсаном, надо убедить его бросить все это...
– Ты его не убедишь, – возразила Надин, – ни ты, ни я, вообще никто.
Надин улеглась спать, а я сказала Роберу, что выходила просто прогуляться. Он так был озабочен в последнее время, что не усмотрел в этом ничего подозрительного. Я позвонила Анри и успокоила его несколькими туманными фразами. Сосредоточиться на моих больных было трудным занятием. Я с нетерпением дожидалась вечерних газет: в них ничего не говорилось. И все-таки в ту ночь я почти не спала. «Об Америке и речи быть не может», – сказала я себе: Надин в опасности; она пообещала мне ничего не затевать больше, но Бог знает, что она еще придумает! Я с грустью думала, что, даже оставаясь подле нее, я не смогу ее защитить. Чтобы она перестала уничтожать себя, ей наверняка довольно было бы чувствовать себя любимой и счастливой, однако я не могла дать ей ни любви, ни счастья. Никакой пользы от меня ей не было! Других, чужих я заставляю говорить, я распутываю нити их воспоминаний, перебирая их комплексы, а по окончании вручаю аккуратные моточки, которые они раскладывают по порядку в нужные отделения: иногда это им во благо. Что касается Надин, то для меня она – открытая книга, я без труда читаю в ней, но ничем не в силах ей помочь. Раньше я себе говорила: «Как можно спокойно дышать, когда знаешь, что люди, которых ты любишь, играют своей вечной жизнью?» Но верующий может молиться, может поторговаться с Богом. Для меня же не существует сообщества святых, и теперь я говорю себе: «Эта жизнь – единственный шанс моей дочери; не будет другой истины, кроме той, что ей суждено узнать, другого мира, кроме того, в который она, возможно, поверит». На следующее утро у Надин появились огромные синяки под глазами, и я продолжала изводиться. Весь день она провела за трактатом по химии, а вечером, когда я снимала с лица макияж, сказала с убитым видом:
– Какой кошмар эта химия, я наверняка провалюсь.
– Ты всегда сдавала свои экзамены...
– Но только не на этот раз; впрочем, провалюсь или сдам – какая разница! Химия – да разве добиться мне там успеха? – Она задумалась на минуту. – Мне нигде не добиться успеха. Я не интеллектуалка, да и для действия не гожусь. Я нигде не нужна.
– В «Вижиланс» ты прекрасно со всем справлялась с первых же дней.
– Тут нечем особо гордиться, папа прав.
– Когда ты найдешь то, что тебе придется по душе, я уверена, ты хорошо будешь это делать, а найдешь обязательно.
Она покачала головой:
– Думаю, что мне, как и всем женщинам, лучше всего иметь мужа и детей. Я бы чистила свои кастрюли и приносила бы каждый год по ребятенку.
– Если ты выйдешь замуж только ради замужества, ты все равно не будешь счастлива.
– О, успокойся! Ни один мужчина не будет таким дураком, чтобы жениться на мне. Им нравится со мной спать, а потом – до свидания. Я непривлекательна.
Мне хорошо была знакома ее манера самым естественным тоном говорить о себе весьма неприятные вещи, как будто своей непринужденностью она хотела обезоружить, преодолеть горькую истину. К несчастью, истина оставалась истиной.
– Ты просто не хочешь быть привлекательной, – возразила я. – И если кто-то, вопреки всему, привяжется к тебе, ты отказываешься в это верить.
– Ты опять станешь говорить мне, что Ламбер дорожит мной...
– Вот уже год ты – единственная девушка, с которой он где-то бывает, ты сама мне это сказала.
– Разумеется, потому что он педераст.
– Ты с ума сошла!
– Ведь он выходит только с парнями. И к тому же влюблен в Анри, это яснее ясного.
– Ты забываешь о Розе.
– О! Роза была такой красивой, – с грустью сказала Надин. – В Розу даже педик мог влюбиться. Ты не понимаешь, – нетерпеливо продолжала она, – Ламбер испытывает ко мне дружеские чувства, верно, но точно так же, как испытывал бы их к мужчине. Впрочем, оно и к лучшему. У меня нет желания замещать кого-то. – Она вздохнула: – Парням слишком везет; Ламбер по всей Франции намерен собирать материал для большого репортажа: восстановление разоренных регионов и прочее. Он купил себе мотоцикл. Ты бы видела его: он принимает себя за полковника Лоуренса {75}, когда разъезжает на своей железяке, – с раздражением добавила она.
В ее голосе было столько зависти, что это подсказало мне одну идею. На следующий день после обеда я зашла в «Эспуар» и спросила Ламбера.
– Вы хотите поговорить со мной? – любезным тоном сказал он.
– Да, если у вас есть минутка.
– Хотите подняться в бар?
– Хорошо.
Как только бармен поставил передо мной грейпфрутовый сок, я пошла в наступление:
– Говорят, вы будете собирать материал по всей Франции для большого репортажа?
– Да, я еду на мотоцикле через неделю.
– А не могли бы вы взять с собой Надин? Он взглянул на меня с некоторым упреком:
– Надин хочет ехать со мной?
– Она умирает от зависти, но никогда не попросит вас первой.
– Я не предложил ей этого, потому что был бы очень удивлен, если бы она согласилась, – сказал он напыщенно. – Она не часто соглашается с тем, что я ей предлагаю; впрочем, в последнее время я редко с ней виделся.
– Знаю, – сказала я, – она болтается в обществе Венсана и Сезенака; для нее это не лучшая компания. – Поколебавшись, я торопливо добавила: – И даже опасная компания; потому-то я и пришла к вам: раз вы питаете к ней дружеские чувства, увезите ее подальше от этих людей.
Выражение лица Ламбера внезапно изменилось; он выглядел очень юным и очень беспомощным.
– Не хотите ли вы сказать, что Надин принимает наркотики? Такое подозрение вполне меня устраивало, я сдержанно сказала:
– Не знаю; я не думаю, но с Надин может случиться все что угодно. Она на перепутье. Скажу вам откровенно: мне страшно.
Ламбер с минуту молчал, он казался взволнованным.
– Я был бы очень счастлив, если бы Надин поехала со мной, – признался он.
– Тогда попробуйте. И не отступайте: полагаю, сначала она откажется, такая уж она есть. Но вы настаивайте, возможно, вы спасете ей жизнь.
Три дня спустя Надин небрежно сказала мне:
– Представь себе, этот несчастный Ламбер хочет взять меня с собой в поездку!
– По всей Франции в связи с репортажем? Это будет очень утомительно, – ответила я.
– О! На это мне плевать. Но не могу же я бросить редакцию на две недели.
– Ты имеешь право на отпуск, вопрос не в этом. Но если тебе не хочется...
– Заметь, это было бы очень интересно, – сказала Надин. – Но три недели с Ламбером – слишком дорогая цена.
Главное, не следовало показывать, что я подталкиваю ее к этому путешествию.
– С ним действительно так скучно? – невинным тоном спросила я.
– С ним вовсе не скучно, – с раздражением ответила она. – Но он до того боязливый, до того чопорный, его все шокирует. Если я вхожу в бистро с дыркой на чулке, он строит такую рожу! Да что там, настоящий папенькин сынок! Ты знаешь, что он помирился с отцом? – продолжала она. – Какая бесхарактерность!
– Боже мой! Как быстро ты готова осудить любого! – возмутилась я. – Что тебе доподлинно известно об этой истории? И об отце Ламбера, и об их отношениях?
Я говорила с таким жаром, что Надин на мгновение была сбита с толку. Когда я действительно в чем-то убеждена, я умею убедить и ее; таким образом я наложила отпечаток на ее детство, но обычно, уступив мне, она хранила столько обиды, что я избегала использовать свое влияние. Однако сегодня меня приводило в отчаяние ее упрямое стремление перечить самой себе.
Она неуверенно сказала:
– Ламбер не может обойтись без своего дорогого папочки: сущий инфантилизм. Если хочешь знать, именно это меня и раздражает в нем: он никогда не станет мужчиной.
– Ему двадцать пять лет, и позади у него непростое отрочество. Ты на собственном опыте знаешь, как нелегко добиться самостоятельности.
– Ну я – совсем другое дело, я – женщина.
– И что? Быть мужчиной ничуть не легче. От мужчины сегодня столько всего требуют, и ты в первую очередь. У них молоко еще на губах не обсохло, а они должны изображать из себя героев. Это обескураживает. Нет, ты не имеешь права проявлять такую строгость по отношению к Ламберу. Скажи лучше, что ты не ладишь с ним, что это путешествие тебя не увлекает, тогда дело другое.
– О! В каком-то смысле путешествия всегда меня влекут.
Через два дня Надин заявила мне с то ли разъяренным, то ли польщенным видом:
– Этот тип невыносим! Он меня шантажирует. Говорит, что быть корреспондентом мирного времени – такое ремесло наводит на него тоску, и, если я не поеду с ним, он тоже откажется.
– Как же быть?
– Что ты-то об этом думаешь? – спросила она с невинным видом. Я пожала плечами:
– Да умеет ли он водить мотоцикл? Эти штуки очень опасны.
– И вовсе не опасны, а просто замечательны, – заявила Надин и добавила: – Если я соглашусь;, то как раз из-за мотоцикла.
Против всякого ожидания Надин выдержала экзамен по химии, правда, письменный – едва-едва, зато на устном она с легкостью пускала пыль в глаза экзаменаторам своим хорошо подвешенным языком и непринужденностью. Мы втроем отпраздновали эту победу грандиозным ужином с шампанским в ресторане на открытом воздухе, затем она уехала с Ламбером. То была настоящая удача. Митинг СРЛ состоялся на следующей неделе, в доме все время толпился народ, и я чувствовала себя вполне счастливой, получив возможность безраздельно пользоваться редкими свободными минутами, остававшимися у Робера. Анри помогал ему с усердием, которое трогало меня тем более, что мне известно было отсутствие у него энтузиазма в отношении такого рода работы. Оба они говорили, что митинг обещает быть очень удачным. «Если они так говорят, это должно быть правдой», – думала я, спускаясь по авеню Ваграм; и все-таки мне было тревожно. Уже много лет Робер не выступал на публике: сумеет ли он, как прежде, увлечь людей? Я миновала полицейские автобусы, стоявшие вдоль тротуара, и продолжала шагать вплоть до площади Терн; я пришла раньше времени. Десять лет назад в день митинга в Плейеле {76}я тоже была одна и явилась раньше срока, я долго кружила возле этой площади, а потом зашла выпить стаканчик лотарингского вина. Теперь заходить не стала. Прошлое есть прошлое: не знаю почему, но я вдруг пожалела о нем с такой щемящей тоской. О! Наверняка всего лишь потому, что это прошлое. Я вернулась назад, миновала унылый коридор. Мне вспомнилась охватившая меня тревога, когда в тот день Робер поднялся на трибуну: мне почудилось, будто у меня его крадут. Этим вечером меня тоже пугала мысль увидеть его на подмостках издалека. Народа в зале было еще немного. «Публика всегда приходит в последнюю минуту», – успокаивали меня Канжи. Я пыталась разговаривать с ними спокойно, но с мучительным беспокойством следила за входом. Скоро мы наконец узнаем, идут ли люди за Робером, да или нет. Если идут, то это, разумеется, ничего пока не доказывает; но зато, если в зале будет пусто, это уже окончательный провал. Зал наполнялся. Все места оказались заняты, когда ораторы под громкие аплодисменты поднялись на эстраду. Странно было видеть столь знакомые лица, преобразившиеся в официальных представителей. Ленуар, похожий на сухое дерево, словно следуя законам мимикрии, растворялся средь столов и стульев; Самазелль, напротив, занимал всю трибуну, то было естественное для него место. Когда заговорил Анри, его голос превратил огромный зал в небольшую комнату: он видел перед собой не пять тысяч человек, но пять тысяч раз повторенное лицо одного и потому обращался к ним тоном задушевной беседы. Мало-помалу я оттаивала. Его слова пробуждали веру в ту дружбу, которую он предлагал нам: слушая его, мы уже не сомневались, что удел людей – не война и не ненависть. Ему долго аплодировали. Мерико произнес короткую невнятную речь, затем настала очередь Робера. Какая овация! Как только он встал, присутствующие с криками принялись хлопать в ладони и стучать ногами. Робер терпеливо ждал, и я спрашивала себя, ощущает ли он волнение: я его ощущала. Изо дня в день я смотрела на Робера, склонявшегося над письменным столом с покрасневшими глазами, сгорбленной спиной, видела его одиноким и сомневающимся в себе: и это был тот самый человек, которого теперь бурно приветствовали пять тысяч собравшихся. Кем он в действительности для них был? Великим писателем и в то же время человеком, чье имя связывали с комитетами бдительности и антифашистскими митингами; интеллигентом, посвятившим себя революции и сохранившим в себе интеллектуала. Для стариков он олицетворял довоенное время, для молодых – сегодняшний день и обещание надежды; он олицетворял единение прошлого и будущего. Наверняка он представлял собой и тысячу других вещей, каждый любил его по-своему. Они продолжали аплодировать, шум аплодисментов ширился, находя отклик во мне. Известность, слава – все это обычно оставляло меня равнодушной, а в этот вечер показалось завидным. «Счастлив тот, – говорила я себе, – кто может, не отводя взгляда, с радостью смотреть в глаза правде жизни; счастлив тот, кто читает эту правду на лицах друзей» {77}. Наконец они затихли. Как только Робер открыл рот, руки мои стали влажными, а лоб покрылся потом; хоть я и знала, что говорит он легко, но все-таки испытывала страх. К счастью, я очень скоро увлеклась. Робер говорил без пафоса, с такой безупречной логикой, что она напоминала натиск; он не предлагал никакой программы: он обозначал задачи. И они были столь неотложны, что мы просто обязаны были выполнить их; победа диктовалась самой необходимостью. Люди вокруг улыбались, глаза их блестели, каждый узнавал на лицах соседей собственную убежденность. Нет, война была не напрасной; люди поняли, чего это стоит – смирение и эгоизм, они возьмут свою судьбу в собственные руки, они заставят восторжествовать мир и завоюют на всей земле свободу и счастье. Это было ясно, бесспорно, это подсказывал простой здравый смысл: человечество не может желать ничего другого, кроме мира, свободы, счастья, и что ему мешает сделать то, что оно хочет? Только ему суждено царить на земле. Именно эта очевидность покоряла нас в словах Робера. Когда он умолк, мы долго аплодировали, аплодировали не чему-нибудь, а неоспоримой истине. Я вытерла руки носовым платком. Мир был обеспечен, будущее гарантировано, как ближайшее, так и далекое, – это единое целое. Салева я не слушала. Он говорил так же нудно, как Мерико, но это не имело значения. Победа была одержана, и не только на митинге – во всем, что олицетворял собой этот митинг.
Самазелль выступал последним. И сразу же начал грохотать, надрываться: воистину ярмарочный зазывала. Я снова оказалась в своем кресле средь столь же беспомощной, как и я, толпы, нелепо упивавшейся словами. То были не обещания и не предсказания: всего лишь слова. Зал Плейель: когда-то я уже видела такие же точно сияющие, внимательные лица, но это не спасло ни Варшаву, ни Бухенвальд, ни Сталинград, ни Орадур {78}. Да, все знают, к чему ведут смирение, эгоизм, но знают давно и без всякой пользы. Предотвратить беду еще никогда не удавалось и быстро не удастся, во всяком случае, при нашей жизни. А что произойдет потом, в конце этого долгого доисторического периода, нельзя даже себе представить, приходится признаться в этом. Будущее неопределенно, как близкое, так и далекое. Я смотрела на Робера. Его ли истина светится в глазах окружающих? На него смотрят отовсюду: из Америки, из СССР, из глубины веков. Кого они видят? Возможно, всего лишь старого мечтателя, мечта которого попросту несерьезна. Возможно, именно таким увидит он сам себя завтра; увидит и подумает, что его деятельность ничему не послужила или, хуже того, послужила обману людей. Если бы только я могла решить: истины не существует! Но какая-то все-таки должна быть. Существует наша жизнь, тяжелая, словно камень, и у нее есть обратная сторона, которая нам неведома: это страшно. На сей раз я была уверена, что нахожусь в своем уме, я ничего не пила, ночь еще не наступила, а страх душил меня.
– Вы довольны? – спросила я их с равнодушным видом.
Анри был доволен. «Это успех», – весело ответил он мне. Самазелль говорил: «Это триумф». Но Робер проворчал: «Митинг мало что доказывает». Десять лет назад, покидая зал Плейель, он ничего подобного не говорил, он сиял. Между тем тогда мы полагали, что война может в конце концов разразиться: откуда же бралась такая безмятежность? Ах, впереди у нас было время: за надвигающейся войной Робер провидел уничтожение фашизма; жертвы, которые это повлечет, он уже оставлял позади. Теперь же он сознает свой возраст: ему требуется достоверная реальность, причем в недалеком будущем. В последующие дни Робер по-прежнему выглядел мрачным. Ему следовало бы радоваться, когда Шар-лье заявил о своем вступлении в СРЛ, а я никогда не видела его более растерянным, чем после встречи с ним; впрочем, я его понимала. Причиной тому был не физический вид Шарлье: волосы у него не отросли, кожа оставалась красной и шероховатой, но все-таки с марта он набрал десять килограммов и ему вставили зубы, и не те истории, которые он рассказывал, – теперь мы почти все уже знали об ужасах концлагерей; причина, скорее, крылась в невыносимом тоне его рассказов. Шарлье, в прошлом такой мягкий, но такой упрямый идеалист, вспоминал удары, пощечины, пытки, голод, рези в желудке, отупение, унижение со смехом, который даже не был циничным, он был инфантильным или старческим, ангельским или дурацким – мы не могли определить. И еще Шарлье смеялся при мысли, что социалисты ждут, когда он вольется в их ряды; между тем по отношению к коммунистам он сохранял прежнее отвращение; его привлекло СРЛ; он обещал Роберу привести с собой формировавшуюся вокруг него довольно многочисленную группу. Когда он ушел от нас, Робер сказал: