Текст книги "Мандарины"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 55 страниц)
– Ты рассердился? – спросила Жозетта. – Ты обещал не сердиться.
– Нисколько я не рассердился, – ответил Анри, решив про себя: «Пускай все идут куда подальше!» Он никому ничего не должен и как раз сейчас брал всю вину на себя: это ли не истинная свобода!
– Пойдем танцевать, – сказал он.
Они сделали несколько шагов на танцплощадке, заполненной мужчинами в смокингах и женщинами с глубокими декольте.
– Это правда, что тебя огорчает, когда я выгляжу грустной? – спросила Жозетта.
– Меня огорчает, что ты грустишь. Она пожала плечами:
– Я не виновата.
– И все-таки меня это огорчает; к тому же для грусти нет причин: отзывы о тебе в печати превосходные, уверяю тебя, ты получишь ангажемент.
– Да. Это глупо, а все потому, что я глупа: мне казалось, что на другой день после генеральной репетиции все вдруг изменится; например, мама не осмелится больше разговаривать со мной так, как раньше; а главное, в душе я почувствую себя иной.
– Когда ты будешь много играть и почувствуешь уверенность в своем таланте, только тогда тебе все покажется иным.
– Нет, то, что я себе представляла... – Жозетта заколебалась. – Это было волшебство. – Она выглядела трогательной, когда пыталась облечь в слова свои неясные мысли. – Когда кто-то влюбляется в вас, по-настоящему влюбляется, это волшебство, все преображается; я думала, что после генеральной репетиции так и будет.
– Ты мне говорила, что в тебя никто не был влюблен. Она покраснела.
– О! Один раз, это случилось всего один раз, когда я была совсем молоденькой, я только что вышла из пансиона, я даже не помню хорошенько.
– Однако, судя по твоему виду, ты все помнишь, – с улыбкой заметил Анри. – Кто это был?
– Один молодой человек; но он уехал в Америку, я забыла его, это было давно.
– А мы с тобой? – спросил Анри. – Тут нет хоть чуточки волшебства? Она взглянула на него с некоторым укором:
– О! Ты очень мил и говоришь мне милые вещи, но это не на всю жизнь.
– Молодой человек – тоже, раз он уехал, – не без досады возразил Анри.
– Ах! Оставь меня в покое с этой историей, – сказала Жозетта сердитым голосом, какого Анри никогда у нее не слышал. – Он уехал, потому что не мог поступить иначе.
– Но он ведь не умер?
– Откуда ты знаешь? – сказала она.
– Прости меня, дорогая, – молвил он, удивленный ее резкостью. – Он умер?
– Умер. Умер в Америке. Ты доволен?
– Я не знал, не сердись, – прошептал Анри, возвращаясь с ней к столику. Стало быть, по прошествии десяти лет она все еще хранила столь жгучие воспоминания? «Может ли она любить сильнее, чем любит меня? – с досадой спрашивал себя Анри. – Тем лучше, если она не любит, в таком случае на мне нет ответственности и я не виноват». Он выпил один за другим несколько бокалов. Внезапно все предметы вокруг него обрели способность говорить: до чего пленительны были высказываемые ими с невероятной быстротой суждения, которые улавливал он один; к несчастью, он тут же забывал их; деревянная палочка, небрежно положенная поперек одного из бокалов, – он уже не помнил, что она означала; а люстра, эта огромная хрустальная подвеска, что она собой представляет? Птица, которая раскачивалась на голове Люси, да это же погребальная стела: мертвая, набитая соломой, она сама была собственным надгробным памятником – как Луи. Почему бы Луи не преобразиться в птицу? По сути, все они были зверушками-оборотнями; время от времени в их мозгу происходил маленький электрический толчок, и тогда слова срывались с губ.
– Посмотри, – обратился он к Жозетте. – Их всех превратили в людей: шимпанзе, пуделя, страуса, тюленя, жирафа, и они говорят, говорят, но никто не понимает, что говорят ему другие. Видишь, и ты меня не понимаешь: мы с тобой тоже не одной породы.
– Нет, я не понимаю, – отвечала Жозетта.
– Это не важно, – снисходительно сказал он, – совсем не важно. – Анри встал: – Пойдем танцевать.
– Но что с тобой происходит? Ты наступил мне на платье. Ты слишком много выпил?
– Слишком никогда не бывает, – отвечал он. – Ты правда не хочешь немного выпить? Это так хорошо. Можно сделать что угодно: ударить Дюдюля или поцеловать твою мать.
– Не станешь же ты целовать маму? Что с тобой? Я никогда тебя таким не видела.
– Еще увидишь, – сказал он. Множество воспоминаний причудливо кружилось у него в голове, на память пришли слова Ламбера, и он торжественно произнес: – Я интегрирую зло!
– Что ты такое говоришь? Давай сядем.
– Нет, потанцуем.
Они танцевали, садились и снова танцевали; Жозетта мало-помалу развеселилась.
– Посмотри на высокого человека, который только что вошел, это Жан-Клод Сильвер, – с восхищением сказала она. – Это действительно очень хорошее кабаре, надо будет вернуться сюда.
– Да, здесь хорошо, – согласился Анри.
Он с удивлением огляделся вокруг. Что он, собственно, здесь делал? Предметы вдруг смолкли, его мутило и хотелось спать. «Должно быть, это и есть загул». По крайней мере, таким образом можно ускользнуть, на одну ночь можно ускользнуть: немного везения – много виски, говорил Скрясин, а он знал в этом толк; с шампанским это тоже удавалось: забывались собственные провинности и мотивы, забывалась ненависть, забывалось все.
– Здесь хорошо, – повторил Анри и мысленно продолжил: «Ведь, развлекаются, как они говорят, не ради развлечений, не так ли? Мы вернемся, дорогая, мы сюда вернемся».
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
До чего странная затея – жить любовью, отказываясь от нее. Письма Льюиса разрывали мне сердце. «Неужели я буду любить вас с каждым днем все сильнее и сильнее?» – писал он мне. И еще в другой раз: «Странную шутку вы со мной сыграли. Я не могу больше приводить к себе женщин на одну ночь. Тем, кому я мог бы подарить кусочек своего сердца, мне нечего больше предложить». Как мне хотелось, читая эти слова, броситься в его объятия! А раз этого нельзя, я должна была бы сказать ему: «Забудьте меня». Но я не желала говорить этого; я хотела, чтобы он любил меня, я хотела той боли, какую причиняла ему, я претерпевала его печаль с раскаянием и сама тоже страдала. Как медленно движется время, как быстро оно пролетает! Льюис по-прежнему находился далеко от меня, а я день ото дня приближалась к своей старости; наша любовь старела, однажды она умрет, так и не успев пожить. Эта мысль была невыносима. Я радовалась, покидая Сен-Мартен и вновь обретая в Париже своих больных, друзей, шум, занятия, которые мешали мне думать о себе.
С июня я почти не видела Поль. Клоди занялась ею и пригласила на лето в свой бургундский замок: к величайшему моему удивлению, Поль согласилась. Когда по возвращении в Париж я позвонила ей, то была сбита с толку наигранной учтивостью и сдержанностью ее тона:
– Разумеется, я буду рада тебя видеть. Мы могли бы пойти на вернисаж Маркадье, ты свободна завтра?
– Я бы предпочла встретиться с тобой в более спокойной обстановке; у тебя нет другого времени?
– Дело в том, что я очень занята. Подожди. Ты можешь зайти завтра после обеда?
– Меня это вполне устраивает. Договорились.
Впервые за долгие годы Поль, открывая мне дверь, была одета по-городскому; на ней был серый шерстяной костюм по последней моде и черная блузка, волосы подняты вверх и подстрижены челкой на лбу; она выщипала брови; лицо ее располнело и слегка покрылось красными прожилками.
– Как дела? – сердечно спросила она. – Хорошо провела каникулы?
– Превосходно. А ты? Ты осталась довольна?
– Я в восторге, – сказала она тоном, показавшимся мне исполненным намеков. Она смотрела на меня со смущенным и в то же время вызывающим видом. – Ты не находишь, что я изменилась?
– Ты великолепно выглядишь, – ответила я. – И у тебя отличный костюм.
– Мне подарила его Клоди: это костюм от Бальмена {113}.
Возразить было нечего ни против столь изысканного покроя, ни против ее элегантных лодочек. И, возможно, лишь потому, что я не привыкла к ее новому стилю, Поль казалась мне еще более странной, чем в своих вышедших из моды туалетах, которые она изобретала для себя прежде. Поль села, скрестив ноги, и закурила сигарету.
– Знаешь, – сказала она с усмешкой, – я стала другой женщиной. Я не знала хорошенько, что отвечать, и тупо спросила:
– Это влияние Клоди?
– Клоди была всего лишь предлогом. Хотя она очень значительная личность, – ответила Поль и задумалась на секунду. – Люди гораздо интереснее, чем я думала. Как только перестаешь держать их на расстоянии, они сразу стараются проявить любезность. – Она окинула меня критическим взглядом. – Тебе следовало бы чаще бывать где-то.
– Возможно, – трусливо согласилась я. – А кто туда приезжал?
– О! Все, – произнесла она восторженным тоном.
– Ты тоже собираешься открыть салон? Она засмеялась:
– Думаешь, я на это не способна?
– Напротив.
– Напротив? – с высокомерным видом повторила она. И, немного помолчав, сухо заметила: – Во всяком случае, речь сейчас о другом.
– О чем же?
– Я пишу.
– Прекрасно! – с подчеркнутым воодушевлением поспешила сказать я.
– Я никак не представляла себя писательницей, – с улыбкой сказала Поль, – но там все в один голос заявили, что это преступление – позволить пропасть стольким талантам.
– И что же ты пишешь? – спросила я.
– Можно назвать это как угодно: новеллы или поэмы. Это не укладывается в определенные рамки.
– Ты показывала свою работу Анри?
– Конечно нет. Я только сказала ему, что пишу, но ничего не показывала. – Она пожала плечами: – Я уверена, что его это смутит. Он никогда не пытался придумать новые формы. Впрочем, свой опыт я должна осуществить сама. – Взглянув мне прямо в лицо, она торжественно произнесла: – Я открыла для себя одиночество.
– Ты больше не любишь Анри?
– Конечно люблю, но как свободная личность. – Она бросила сигарету в пустой камин. – Его реакция была любопытной.
– Он осознал, что ты изменилась?
– Разумеется: он неглуп.
– В самом деле.
Зато я чувствовала себя глупой и вопросительно смотрела на Поль.
– Прежде всего, после его возвращения я не давала о себе знать, – с удовлетворением заявила она. – Я дождалась, пока он сам позвонит, что он тут же и сделал. – Она на секунду сосредоточилась. – Я надела свой лучший костюм, с очень спокойным видом открыла ему дверь, и он сразу переменился в лице; я почувствовала, что он взволнован; он уставился в окно, повернувшись ко мне спиной, чтобы спрятать свое лицо, пока я не спеша говорила ему о нас, о себе. А потом он с очень странным видом взглянул на меня. И я поняла, что он принял решение испытать меня.
– Зачем ему понадобилось тебя испытывать?
– В какой-то момент он готов был предложить мне снова начать совместную жизнь, но потом взял себя в руки. Анри хочет быть уверенным во мне. Он вправе сомневаться: в последние два года ему нелегко пришлось со мной.
– И что?
– Он с серьезным видом объяснил мне, что влюблен в малютку Жозетту. – Она громко рассмеялась. – Ты можешь себе представить?
– У него с ней роман, так ведь? – в нерешительности отозвалась я.
– Разумеется. Но зачем ему было приходить и рассказывать мне, что он ее любит. Если бы он любил ее, то, конечно, не сказал бы мне этого. Понимаешь, он проверял меня. Но я заранее выиграла, потому что самодостаточна.
– Понимаю, – сказала я, собрав все свое мужество, дабы наградить ее полной доверия улыбкой.
– Самое забавное, – весело продолжала Поль, – что он в то же время невообразимо кокетничал: он не хочет, чтобы я была ему в тягость, но если я перестану любить его, то, думаю, он был бы способен убить меня. Да, он заговорил о музее Гревена.
– В связи с чем?
– Просто так, ни с того ни с сего. Вроде бы у какого-то академика – Мориака или Дюамеля – будет своя восковая фигура в музее Гревена; сама понимаешь, Анри на это наплевать. По сути, это был намек на тот знаменитый день, когда он влюбился в меня. Он хочет, чтобы я не забывала.
– Это как-то сложно, – заметила я.
– Да нет, – возразила она. – Это наивно. Впрочем, есть одна очень простая вещь, которую надо сделать. Через четыре дня генеральная репетиция: я поговорю с Жозеттой.
– Что ты собираешься ей сказать? – с тревогой спросила я.
– О! Все и ничего. Я хочу завоевать ее, – с непринужденным смехом сказала Поль. Она поднялась: – Ты действительно не желаешь пойти на вернисаж?
– У меня нет времени.
Она водрузила на голову черный берет, натянула перчатки.
– Только откровенно: как ты меня находишь?
Теперь уже не в своей душе, а на ее лице я находила ответы. И потому твердо заявила:
– Ты великолепна!
– Увидимся в четверг на генеральной, – сказала она. – Ты придешь на ужин?
– Разумеется.
Я вышла вместе с ней. У Поль изменилась даже походка. Она уверенно шла своим путем, но то была уверенность лунатика.
За три дня до генеральной мы с Робером присутствовали на одной из репетиций «Тех, кто выжил». И оба пришли в восторг. Мне нравятся все книги Анри, они затрагивают меня лично; но я признала, что никогда еще он не создавал ничего столь прекрасного. Для него были новы и эта словесная сила воздействия, и этот лиризм – и шутовской, и мрачный. К тому же на сей раз не было никакого разрыва между интригой и идеями: достаточно было внимательно следить за развитием сюжета, и смысл пьесы захватывал вас, ибо полностью соответствовал необычному и убедительному сюжету, обладал богатством реальности. «Вот это настоящий театр!» – говорил Робер. Я надеялась, что все зрители воспримут спектакль как мы. Правда, эта драма, сочетавшая в себе трагедию и фарс, говорила напрямик обо всем, что могло их отпугнуть. Когда в день генеральной репетиции поднялся занавес, я ощущала сильное беспокойство. У малютки Жозетты явно недоставало способностей, но, когда люди стали шуметь, она держалась отлично. После первого акта много аплодировали. И еще больше в конце, это был настоящий триумф. Действительно, в жизни писателя, даже довольно удачливого, бывают нешуточные моменты подлинной радости; должно быть, это очень волнует, если осознаешь вдруг, что дело твое удалось.
Когда я вошла в ресторан, то сразу почувствовала огромный прилив симпатии к Анри; истинная простота – это такая редкость! Вокруг него все дышало фальшью – улыбки, голоса, слова, а он был точно такой, как всегда; вид у него был счастливый и немного смущенный, я хотела сказать ему множество самых приятных вещей, но, видно, мне не следовало мешкать: не прошло и пяти минут, как в горле у меня встал ком. Надо сказать, мне не повезло, я столкнулась с Люси Бельом в тот момент, когда она говорила Воланжу, показывая на двух молоденьких актрис-евреек: «У немцев были не кремационные печи, а инкубаторы!» Шутка была мне знакома, но я ни разу не слышала ее собственными ушами: я пришла в ужас и от Люси Бельом, и от себя самой. И рассердилась за это на Анри. В своей пьесе он говорил прекрасные вещи о забвении, однако и он тоже оказался, пожалуй, забывчивым. Венсан уверял, что матушку Бельом в свое время побрили, и она вполне это заслужила. А Воланж, что он здесь делал? У меня пропало желание поздравлять Анри. Думаю, он почувствовал мое смущение. Я осталась ненадолго из-за Поль, но ощущала такую неловкость, что пила без меры: мне это почти не помогло. На память пришли слова, сказанные Ламбером Надин. «По какому праву я упрямо вспоминаю? – спрашивала я себя. – Сделала я меньше, чем другие, и страдала меньше других: если они забыли, если надо забыть, мне тоже остается только забыть». Но напрасно я ругала себя: мне хотелось оскорбить кого-нибудь или заплакать. Примириться, простить! Какие лицемерные слова. Люди просто забывают, и все. Забыть мертвых – этого оказалось недостаточно. Теперь мы забываем убийства, мы забываем убийц. Ладно, права у меня нет, но, если слезы подступают к моим глазам, это касается только меня.
В тот вечер Поль долго разговаривала с Жозеттой; я так и не узнала, что она ей сказала. В последующие недели мне показалось, что Поль избегает меня; она куда-то ходила, что-то писала, была важной и занятой. Я почти не интересовалась ею: меня заботило слишком много других вещей. Вернувшись как-то после полудня домой, я застала Робера в ярости, он был вне себя: таким я видела его впервые в жизни; он только что поссорился с Анри. В нескольких отрывистых фразах Робер поведал мне о случившемся и резким тоном добавил:
– Не пытайся оправдать его. Ему нет прощения.
Сразу я и не пыталась, я лишилась дара речи. За какой-то час зачеркнуть пятнадцать лет дружбы! Анри никогда больше не сядет в это кресло, и мы не услышим его веселого голоса. Каким одиноким станет Робер! А Анри: какая пустота в его жизни! Нет, это не может быть окончательным. Я обрела дар речи.
– Это нелепо. Вы оба погорячились. В подобном случае вы могли выдвинуть политические обвинения против Анри, не лишая его своей дружбы. Я уверена, что он искренен. Не так-то просто во всем разобраться. Должна сказать, что, если бы мне надо было принимать решения под свою ответственность, я оказалась бы в большом затруднении.
– Похоже, ты думаешь, будто я выгнал Анри пинками, – сказал Робер. – Я хотел уладить все полюбовно. Это он ушел, хлопнув дверью.
– Вы уверены, что не предъявили ему требование: уступить или расстаться? – спросила я. – Когда вы хотели сделать «Эспуар» газетой СРЛ, Анри был убежден, что в случае отказа он потеряет вашу дружбу. На этот раз он решил не уступать и наверняка предпочел покончить со всем разом.
– Ты не присутствовала при этой сцене, – возразил Робер. – С самого начала он явно был настроен враждебно. Я не говорю, что примириться было легко, но можно было, по крайней мере, попытаться избежать разрыва. А вместо этого он отверг все наши аргументы, отказался от обсуждения в комитете; мало того, он стал намекать, будто я тайно вступил в коммунистическую партию. Скажу тебе прямо: он стремился к разрыву.
– Да будет вам! – не поверила я.
Анри наверняка затаил обиду на Робера, но случилось это давно. Зачем же ссориться именно теперь?
Робер с суровым видом смотрел куда-то в сторону.
– Я его стесняю, понимаешь?
– Нет, не понимаю, – отвечала я.
– Он выбрал странный путь. Ты видела круг людей, с которыми он встречается? Мы для него – живой укор, и он хочет от нас избавиться.
– Вы несправедливы! – возразила я. – В тот вечер я тоже испытывала отвращение; однако вы сами внушали мне, что постановка пьесы требует сегодня определенных компромиссов, но Анри ведь не заходит слишком далеко. Да, он изредка встречается с этими людьми. Он спит с Жозеттой, но можно не сомневаться: не она оказывает на него влияние.
– Согласен, сам по себе этот ужин не страшен, – сказал Робер. – Но это знак. Анри из тех, кто отдает предпочтение в первую очередь себе, он хочет делать это спокойно, не желая ни перед кем отчитываться.
– Отдает предпочтение себе? – удивилась я. – Да он все время занимается неприятными ему вещами. Вы часто признавали, что он на редкость самоотверженный человек.
– Когда ему это нравится – да. Но дело в том, что политику он не любит. Всерьез он занят только самим собой. – Нетерпеливым движением Робер остановил меня: – И вот главное, в чем я его упрекаю: в этом деле он думал лишь о том, что скажут о нем люди.
– Только не говорите мне, что существование лагерей оставляет его равнодушным, – возразила я.
– Меня они тоже не оставляют равнодушным, вопрос не в этом, – пожав плечами, сказал Робер. – Анри не хочет, чтобы его обвиняли в том, будто он позволил коммунистам запугать себя; он действительно предпочитает перейти в лагерь антикоммунистов. При таких условиях ссора со мной его устраивает. Он беспрепятственно сможет изображать из себя интеллектуала широкой души, которому будут аплодировать все правые.
– Анри не стремится нравиться правым, – возразила я.
– Он хочет нравиться самому себе, а это неизбежно заставит его перейти к правым, потому что среди левых не так много любителей прекраснодушия. – Робер протянул руку к телефону. – Я созову комитет на завтрашнее утро.
Весь вечер Робер с недобрым видом сочинял письмо, которое собирался представить комитету. Я очень огорчилась в то утро, когда, развернув «Эспуар», увидела напечатанными два письма, в которых они с Анри обменивались оскорбительными выпадами. Надин тоже была удручена; она сохранила искренние дружеские чувства к Анри, но, с другой стороны, она не выносит публичных нападок на отца.
– Это Ламбер надавил на Анри, – в ярости заявила Надин.
Мне очень хотелось понять, что произошло в душе Анри. Толкования Робера были чересчур предвзятыми. Более всего его возмущало то, что у Анри не было доверия в разговоре с ним. «Но в конце-то концов, – подумала я, – Робер сам дал ему повод для недоверия. Он ответит мне, что Анри давно уже должен был забыть все. Это очень мило, но прошлое так просто не забывается! И я по опыту знаю, как часто мы бываем несправедливы к людям, которых не привыкли судить. Мне самой, под предлогом того, что в кое-каких мелочах Робер немного постарел, случалось сомневаться в нем: теперь я понимаю, что, если он решил молчать о лагерях, значит, на то были веские причины, но тогда я подумала: это из-за слабости. Так что я вполне понимаю Анри; он тоже слепо восхищался Робером, и хотя отдавал себе отчет в его стремлении господствовать, всегда и во всем следовал за ним, даже если это вынуждало его поступать против воли. Видимо, дело Трарье не прошло бесследно именно потому, что однажды Робер обманул его ожидания. И Анри решил, что теперь он способен на что угодно».
Впрочем, какой толк рассуждать впустую, вернуться назад все равно уже было нельзя. Вопрос, который вставал теперь, – это что станется с СРЛ. Расколотое, дезорганизованное, лишенное газеты, движение было обречено на скорый распад. Через Ленуара Лафори предложил осуществить его слияние с близкими коммунистам группами. Робер ответил, что хочет дождаться выборов, прежде чем что-либо решать; но я-то знала, что он не согласится. Это правда, что дело с лагерями не оставило его равнодушным: у него не было ни малейшего желания сближаться с коммунистами. Члены СРЛ смогут свободно вступать в компартию, но движение как таковое просто-напросто перестанет существовать.
Ленуар вступил первым. Он радовался тому, что развал СРЛ открыл ему глаза. За ним последовали многие другие: с ума сойти, у скольких людей открылись глаза в ноябре, после успеха коммунистов на выборах. Крошка Мари-Анж явилась просить у Робера интервью для «Анклюм».
– С каких это пор вы стали коммунисткой? – спросила я.
– С тех пор, как поняла, что следует занять определенную позицию, – ответила она, глядя на меня с видом усталого превосходства.
Робер отказал ей в интервью. Все разговоры вокруг вызывали у него раздражение. И, несмотря на обиду, статья Лашома против Анри возмутила его. Ленуар попытался переубедить Робера, но он едва слушал его.
– Успех на выборах – это наилучший ответ, какой коммунисты могли дать на столь грязную кампанию, – восторженно заявил Ленуар. – Перрону и его клике не удалось отобрать у них ни одного голоса. – Он с надеждой смотрел на Робера. – Теперь члены СРЛ все, как один, последуют за вами, если вы предложите слияние, о котором недавно шла речь.
– СРЛ больше не существует, – отвечал Робер. – И я уже не занимаюсь политикой.
– Да будет вам, – с улыбкой произнес Ленуар. – Члены СРЛ еще живы; достаточно одного вашего слова, чтобы они примкнули.
– Я не собираюсь произносить его, – сказал Робер. – Я не был согласен с коммунистами еще до дела о лагерях и уж конечно не брошусь к ним в объятия теперь.
– Лагеря: но позвольте, вы же отказались участвовать в этом надувательстве, – возразил Ленуар.
– Я отказался говорить о лагерях, но отнюдь не верить в их существование, – ответил Робер. – Априори всегда следует верить в худшее, в этом и заключается настоящий реализм.
Ленуар нахмурился.
– Согласен, нужно уметь готовиться к худшему и все-таки, невзирая ни на что, идти своим путем, – сказал он. – Но в таком случае упрекайте коммунистов в чем угодно: это не должно мешать вам действовать с ними заодно.
– Нет, – повторил Робер. – С политикой для меня покончено. Я отхожу от дел.
Я прекрасно знала, что СРЛ больше не существует и что у Робера нет никаких новых планов, и все-таки испытала легкий шок, услыхав его заявление о том, что он окончательно отходит от дел. Как только Ленуар ушел, я спросила:
– Вы действительно покончили с политикой? Робер улыбнулся:
– Мне кажется, это она покончила со мной. Что я могу поделать?
– Я уверена, что если вы поищете, то найдете выход, – сказала я.
– Нет, – отвечал он. – Есть одна вещь, в которой я все больше убеждаюсь: сегодня у меньшинства нет больше шансов. – Он пожал плечами: – Я не хочу работать ни с коммунистами, ни против них. А что тогда?
– Тогда посвятите себя литературе, – обрадовалась я.
– Да, – без восторга согласился Робер.
– Вы по-прежнему можете писать статьи для «Вижиланс».
– При случае напишу. Однако то, что пишут, определенно не имеет большого значения. Ленуар прав: статьи Анри никак не повлияли на выборы.
– Ленуар, похоже, думает, будто Анри огорчен этим, – заметила я. – Но он несправедлив: судя по тому, что вы сами говорили мне, Анри этого и не хотел.
– Не знаю, чего он хотел, – заносчиво сказал Робер. – Я не уверен, что он и сам это знает.
– Во всяком случае, – с живостью продолжала я, – признайте, что «Эспуар» не ударилась в антикоммунизм.
– До сих пор – нет, – ответил Робер. – Подождем, что будет дальше.
Я с раздражением думала о том, что Робер и Анри поссорились из-за истории, окончившейся ничем. О примирении и речи не могло быть, но Робер явно чувствовал себя очень одиноким. Зима выдалась нерадостной. Письма, которые я получала от Льюиса, были веселые, но они меня не утешали. В Чикаго шел снег, люди катались по озеру на коньках, Льюис целыми днями не выходил из комнаты, придумывая разные небылицы: он тешил себя надеждой, что в мае мы поплывем на пароходе вниз по Миссисипи, что мы вместе будем спать в каюте, убаюканные шумом воды; похоже, он в это верил; еще бы: от Чикаго до Миссисипи не так уж, наверное, далеко. Но я-то знала, что для меня этот холодный, серый день, начинавшийся с каждым пробуждением, будет длиться до бесконечности. «Никогда мы не встретимся, – думала я, – и весна не придет».
И вот в один из таких вечеров без будущего я услышала по телефону голос Поль; она говорила повелительным тоном:
– Анна! Это ты? Приезжай немедленно, мне надо поговорить с тобой, дело срочное.
– Мне очень жаль, – ответила я, – но к ужину мы ждем гостей; я заеду завтра утром.
– Ты не понимаешь: со мной происходит что-то ужасное, и только ты могла бы мне помочь.
– Ты не можешь приехать сюда? Помолчав, она спросила:
– Кого ты ждешь на ужин?
– Пеллетье и Канжей.
– Анри не у тебя?
– Нет.
– Ты уверена?
– Разумеется, уверена.
– Тогда я еду. Только не говори никому.
Через полчаса она позвонила, и я провела ее в свою комнату; на волосы ее был наброшен платок, пудра, на которую она не поскупилась, не скрывала распухшего носа. От нее исходил тяжелый запах мяты и дешевого вина. Поль была удивительно красива, я и представить себе не могла, что она может стать иной: было в ее лице нечто такое, что должно сохраниться вопреки всему; и вдруг стало ясно: лицо ее, как и все прочие, состоит из пористой плоти, в нем более 80% воды. Поль сорвала свой платок и рухнула на диван.
– Посмотри, что я сейчас получила.
Это было письмо от Анри, несколько строчек четкого почерка на белом листке бумаги: «Поль. Мы причиняем друг другу только боль. Лучше совсем не видеться. Постарайся не думать больше обо мне. Я хочу, чтобы когда-нибудь мы смогли стать друзьями. Анри».
– Ты что-нибудь понимаешь? – спросила она.
– Он не решился поговорить с тобой, – сказала я, – и предпочел отправить письмо.
– Но что оно означает?
– Письмо мне кажется ясным.
– Тебе везет.
Она вопросительно смотрела на меня, и я в конце концов прошептала:
– Оно означает разрыв.
– Разрыв? Ты уже видела письма, означающие разрыв, написанные таким образом?
– Тут нет ничего особенного.
Она пожала плечами:
– Да полно! И потом, что между нами разрывать? Он готов на дружбу, а я ничего другого и не желаю.
– Ты уверена, что не говорила ему о своей любви?
– Я люблю его неземной любовью: чем это мешает нашей дружбе? К тому же он требует этой любви, – сказала она резким тоном, напомнившим мне тон Надин. – Это письмо возмутительно лицемерно! Да вот, прочти: Постарайся не думать больше обо мне. Почему он не говорит попросту: не думай больше обо мне? Он выдает себя, он хочет, чтобы я мучилась, стараясь, но не хочет, чтобы мои старания удались. И в то же время, вместо того чтобы назвать меня банально: дорогая Поль, он пишет «Поль». – Голос ее дрогнул, когда она произносила свое имя.
– Он боялся, что слово дорогая покажется тебе лицемерным.
– Вовсе нет. Ты прекрасно знаешь, что в любви, в самые волнующие ее моменты, произносят одно лишь имя. Он хотел заставить меня услышать его интимный голос, понимаешь?
– Но почему? – спросила я.
– Вот это-то я и пришла спросить у тебя, – сказала она, глядя на меня с укором, потом отвела глаза. – «Мы причиняем друг другу только боль». Это уж слишком! Он считает, что я его мучаю!
– Думаю, Анри страдает из-за того, что заставляет страдать тебя.
– И он воображает, что это письмо доставит мне удовольствие? Да будет, будет тебе! Он не настолько глуп.
Наступило молчание, и я спросила:
– Что ты предполагаешь?
– Я не могу разобраться, – отвечала она. – Совсем не могу. Я не думала, что он может быть таким садистом. – Она в изнеможении провела ладонями по щекам. – Мне казалось, что я почти выиграла: он снова стал доверчивым, доброжелательным; я не раз чувствовала, что он готов был сказать мне: испытание окончено. А потом я, верно, допустила какую-то ошибку.
– Что произошло?
– Журналисты объявили о его женитьбе на Жозетте. Естественно, я не поверила в это ни на минуту. Как он может жениться на Жозетте, если у него есть жена – я? То была часть испытания, я сразу поняла. Он пришел сказать мне, что это ложь.
– Да?
– Ну раз я говорю тебе! И ты тоже мне не веришь?
– Я сказала «да»; это не было вопросом.
– Ты сказала: да? Впрочем, оставим. Он пришел. Я пыталась объяснить ему, что он может положить конец этой комедии, что все происходящее с ним в этом мире отныне не задевает меня, что я люблю его с полнейшей отрешенностью. Не знаю, то ли я проявила неловкость, то ли он сошел с ума. Вместо слов, какие я произносила, он каждый раз слышал что-то другое: это было ужасно...
Наступило долгое молчание, потом я осторожно спросила:
– Но, как ты думаешь, чего он все-таки добивается? Подозрительно взглянув на меня, она спросила:
– Какую игру ты ведешь, в конце-то концов?
– Я не веду никакой игры.
– Ты задаешь мне глупые вопросы. – И, снова помолчав, она продолжала: – Ты прекрасно знаешь, чего он добивается. Он хочет, чтобы я отдавала ему все, ничего не требуя от него, это ясно. Вот только я не знаю, написал ли он это письмо потому, что думает, будто я все еще требую его любви, или потому, что боится, не откажу ли я ему в своей. В первом случае это продолжение комедии. Во втором...







