Текст книги "Мандарины"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 55 страниц)
– Ты мне веришь? – робко спросила она.
– Я тебе верю. – Он прижал ее к себе. – Не будем больше говорить об этом, – сказал он, – не будем говорить ни о чем. Пойдем к тебе. Пойдем скорее.
Судебный процесс над месье Ламбером начался в Лилле в конце мая; безусловно, ему помогло выступление сына, к тому же он, верно, пустил в ход немалые связи и был оправдан. «Тем лучше для Ламбера», – подумал Анри, узнав о решении суда. Четыре дня спустя Ламбер работал в редакции, когда ему позвонили из Лилля: его отец, который собирался приехать в Париж вечерним скорым поездом, выпал из вагонной двери; его состояние было очень тяжелым. Однако через час стало известно, что умер он сразу. Не вымолвив ни слова, Ламбер сел на мотоцикл, а когда вернулся после похорон в Париж, спрятался у себя и не подавал признаков жизни.
«Надо зайти повидать его, сегодня же и зайду», – решил Анри после нескольких дней молчания; напрасно он пытался звонить, Ламбер выключил телефон. «Скверное дело», – твердил Анри, бросая растерянный взгляд на лежавшие на столе бумаги. Этот человек был стар и не очень симпатичен, к тому же Ламбер испытывал к нему больше жалости, чем любви, однако Анри не удавалось отмахнуться от этой истории. Странная прихоть судьбы: сначала приговор, а затем несчастный случай. Он попытался сосредоточить свое внимание на машинописных страницах.
«Полдень. Придет Жозетта, а я так и не успел пробежать досье», – с раскаянием корил он себя. Караганда, Чарджоу, Узбекистан: ему не удавалось вдохнуть жизнь в эти варварские названия и цифры. Между тем желательно было, чтобы он ознакомился с бумагами до собрания, которое должно состояться во второй половине дня. По правде говоря, если они не заинтересовали его, то потому, что он не очень им доверял. Да и какое доверие может вызвать документ, переданный Скрясиным? Существовал ли этот таинственный советский служащий, сбежавший из красного рая специально для того, чтобы огласить подобную информацию? Самазелль утверждал, что да, он уверял даже, будто установил его личность, но Анри сомневался. Он перевернул страницу.
– Ку-ку.
То была Жозетта, закутанная в широкое белое пальто с распущенными по плечам прекрасными волосами; не успела она закрыть дверь, как Анри встал и заключил ее в объятия. Обычно, с самого первого их поцелуя, он попадал в замкнутый миниатюрный мир с бессмысленными игрушками; сегодня перевоплощение проходило труднее, чем всегда, заботы не отпускали его.
– Так это здесь ты обитаешь? – весело сказала она. – Я понимаю, почему ты никогда не приглашал меня: здесь очень некрасиво! А куда ты ставишь книги?
– У меня их нет. Прочитав книгу, я даю ее друзьям, а они, как правило, ее не возвращают.
– Я считала, что писатель живет среди стен, уставленных книгами. – Она с сомнением смотрела на него: – Ты уверен, что ты настоящий писатель?
Он рассмеялся.
– Во всяком случае, я пишу.
– Ты работал? Я пришла слишком рано? – спросила она, усаживаясь.
– Дай мне пять минут, и я полностью твой, – ответил он. – Хочешь посмотреть газеты?
Она слегка поморщилась:
– Есть колонки происшествий?
– Я думал, ты начала наконец читать политические статьи, – с упреком сказал он. – Нет? С этим уже покончено?
– Я не виновата, я пыталась, – оправдывалась Жозетта. – Но фразы бегут у меня перед глазами. Мне кажется, что все это меня не касается, – с несчастным видом добавила она.
– Тогда развлекайся историей с повешенным в Понтуазе, – сказал он. Норильск, Игарка, Абсагашев. Названия, цифры по-прежнему оставались
мертвыми. У него тоже фразы бежали перед глазами, и ему казалось, что все это его не касается. События происходили так далеко, совсем в другом мире, о котором очень трудно судить.
– У тебя есть сигарета? – тихонько спросила Жозетта.
– Да.
– И спички.
– Вот. Почему ты говоришь шепотом?
– Чтобы не мешать тебе.
Он со смехом поднялся.
– Я кончил. Куда мы пойдем обедать?
– В «Иль Борроме», – решительно заявила она.
– Это то самое сверхмодное кабаре, которое открылось позавчера? Нет, прошу тебя, найди что-нибудь другое.
– Но... я заказала для нас столик, – сказала она.
– Можно и отказаться.
Он протянул руку к телефону, она остановила его:
– Нас там ждут.
– Кто ждет?
Она опустила голову, и он повторил:
– Кто нас ждет?
– Это мамина идея; мне надо сразу же начинать рекламу. «Иль» – это то место, о котором все говорят. Мама попросила журналистов устроить мне интервью с фотографиями в духе того, что: «Автор беседует с исполнительницей...»
– Нет, дорогая, – сказал Анри. – Фотографируйся сколько угодно, но только без меня.
– Анри! – В глазах Жозетты стояли слезы; она плакала с детской непосредственностью, которая переворачивала ему душу. – Я специально сшила это платье, я была так довольна...
– Есть другие приятные рестораны, где нам будет хорошо.
– Но раз меня ждут! – с отчаянием сказала Жозетта; она смотрела на него своими огромными, полными слез глазами. – Послушай, ты ведь можешь что-нибудь сделать для меня.
– Любовь моя, а что ты для меня делаешь?
– Я? Но я...
– Да, ты... – весело ответил он. – Но ведь и я тоже... Она не смеялась.
– Это разные вещи, – серьезно сказала она. – Я женщина.
Он снова засмеялся, подумав: «Она права, тысячу раз права: это разные вещи».
– Тебе так нужен этот обед? – спросил он.
– Ты не понимаешь! Это необходимо для моей карьеры. Если хочешь добиться успеха, надо бывать на людях и заставлять говорить о себе.
– Главное, надо хорошо делать то, что делаешь; играй хорошо, и о тебе будут говорить.
– Я хочу, чтобы все шансы были на моей стороне, – сказала Жозетта. Выражение ее лица стало суровым: – Ты думаешь, это весело, просить у мамы милостыню? И чтобы, когда я прихожу в ее салоны, она мне при всех выговаривала: «Почему ты носишь сабо?» Думаешь, это весело?
– А что такое с твоими туфлями? Они очень красивые.
– Они хороши для завтрака на природе, но для города чересчур спортивны.
– Ты всегда казалась мне такой элегантной...
– Потому что ты ничего в этом не понимаешь, дорогой, – с грустью сказала она. И пожала плечами. – Ты не знаешь, что такое жизнь женщины, которая не добилась успеха.
Он положил ладонь на ее нежную руку со словами:
– Ты добьешься успеха. Поехали фотографироваться в «Иль Борроме». Когда они спустились с лестницы, она спросила:
– У тебя есть машина?
– Нет. Мы возьмем такси.
– А почему у тебя нет своей машины?
– Ты еще не заметила, что у меня нет денег? Думаешь, у тебя не было бы самых красивых в Париже туфель?
– Но почему у тебя нет денег? – спросила она, когда они сели в такси. – Ты еще умнее, чем мама и Дюдюль. Ты не любишь деньги?
– Деньги все любят; но, чтобы их действительно иметь, нужно любить их больше всего на свете.
Жозетта задумалась.
– Я не люблю деньги больше всего на свете, но люблю вещи, которые на них покупают.
Он обнял ее за плечи.
– Возможно, моя пьеса сделает нас богатыми, тогда мы купим тебе вещи, которые ты любишь.
– И ты будешь водить меня в красивые рестораны?
– Иногда, – весело отвечал Анри.
Однако он чувствовал себя неуютно, когда шел по цветущему саду под взглядами шикарно разодетых женщин и мужчин с холеными лицами. Кусты роз, старая липа, радужная веселость залитой солнцем воды – вся эта продажная красота оставляла его равнодушным, и он спрашивал себя: «Какого черта я здесь делаю?»
– Красиво, правда? – с жаром спросила Жозетта. – Обожаю природу, – добавила она. Радостная улыбка преобразила ее приученное к смирению лицо, Анри тоже улыбнулся:
– Очень красиво. Что ты будешь есть?
– Думаю, грейпфрут и жареное мясо, – с сожалением сказала Жозетта. – Из-за фигуры.
В зеленом полотняном платье, открывавшем ее бархатистые, упругие руки, она выглядела очень юной, и если отбросить личину утонченной женщины, как, по сути, она была естественна! Вполне нормально, что ей хотелось преуспеть, показать себя, красиво одеваться и развлекаться; у нее было то огромное преимущество, что она со всей искренностью признавалась в своих желаниях, не заботясь о том, какие они: благородные или гнусные. Даже если ей случалось лгать, она была более правдивой, чем Поль, которая никогда не лгала; было много лицемерия в возвышенных правилах, которые придумала себе Поль; Анри представил себе тот надменный вид, с каким она взглянула бы на эту мишурную роскошь, и удивленную улыбку Дюбрея, испуганный взгляд Анны. Они все с удрученным видом покачают головой, когда появятся эти фотографии и это интервью.
«Что и говорить, мы все немного пуритане, – подумал он. – В том числе и я. А все потому, что терпеть не можем, когда нам тычут в лицо наши привилегии». Ему хотелось избежать этого обеда, чтобы не признаваться самому себе в том, что у него есть возможность позволить себе такое. «А между тем в Красном баре в кругу друзей я не считаю денег, которые спускаю за один вечер». Он наклонился к Жозетте:
– Ты довольна?
– О! Какой ты милый! Ты один такой.
Надо быть дураком, чтобы ради нелепых запретов пожертвовать ее улыбкой. Бедная Жозетта! Ей нечасто случалось улыбаться. «Женщины невеселы», – подумал, глядя на нее, Анри. Его история с Поль кончилась плачевно; Надин он ничего не сумел дать. Жозетта... На сей раз все будет по-другому. Она хочет добиться успеха: он ей поможет. Анри любезно улыбнулся двум приближавшимся журналистам.
Когда двумя часами позже он вылез из такси у дома Ламбера, из ворот выходила Надин. Она приветливо улыбнулась ему; Надин полагала, что в их истории она с честью вышла из игры, и всегда бывала с ним очень любезна.
– А-а! Ты тоже здесь! С ума сойти – какой заботой окружен бедный сиротинушка!
Анри взглянул на нее с некоторой долей возмущения:
– Ничего смешного в том, что случилось, нет.
– Какое ему дело до того, что этот старый подлец умер? – возразила Надин, пожав плечами. – Я прекрасно знаю, что мне следовало бы изображать сестру милосердия, утешительницу и все такое, но я не могу. Сегодня меня одолели благие намерения, и вот нате вам: явился Воланж.
– Воланж наверху?
– Ну да. Ламбер часто с ним видится, – сказала она, и Анри не смог разобрать, крылось ли в ее небрежном тоне вероломство.
– Я все-таки поднимусь, – сказал он.
– Желаю приятно провести время.
Анри медленно поднялся по лестнице. Ламбер часто встречался с Воланжем: почему он не сказал ему об этом? «Боялся, что я рассержусь», – подумал Анри. Его и вправду это сердило. Он позвонил. Ламбер вяло улыбнулся ему:
– А, это ты? Очень мило...
– Какой счастливый случай, – сказал Луи. – Мы так давно не виделись!
– Давно! – Анри повернулся к Ламберу; в своем фланелевом костюме с черным крепом на лацкане тот выглядел весьма сиротливо: месье Ламбер, должно быть, одобрил бы строгую элегантность его костюма. – У тебя, верно, нет сейчас большого желания двигаться, – сказал Анри, – но на сегодня у Дюбрея назначено важное собрание. «Эспуар» предстоит принять серьезные решения. Мне очень хотелось бы, чтобы ты поехал со мной.
По правде говоря, Ламбер ему был не нужен, но он хотел оторвать его от печальных раздумий.
– Мысли у меня совсем о другом, – сказал Ламбер и, опустившись в кресло, мрачно добавил: – Воланж уверен, что мой отец умер не от несчастного случая, его убили.
Анри вздрогнул:
– Убили?
– Дверцы сами собой не открываются, – сказал Ламбер, – и он не убивал себя, ведь его только что оправдали.
– Ты не помнишь историю с Молинари между Лионом и Балансом? – спросил Луи. – А с Пералем? Они тоже упали с поезда вскоре после оправдательного приговора.
– Твой отец был немолод, измучен, – сказал Анри, – волнения судебного процесса могли помутить его разум.
Ламбер покачал головой.
– Я узнаю, кто это сделал! – заявил он. – Непременно узнаю.
У Анри судорожно сжались руки; вот уже неделю ему не давало покоя именно такое подозрение. «Нет! – молил он мысленно. – Только не Венсан! Не он и никто другой!» Молинари, Пераль – его это не касалось; не исключено, что старый месье Ламбер был таким же подлецом, как они, но Анри слишком отчетливо видел его окровавленное лицо на железнодорожном полотне, пожелтевшее лицо, которое освещала удивленная голубизна глаз; пускай это будет несчастный случай.
– Во Франции существуют банды убийц, это факт, – сказал, поднимаясь, Луи. – До чего ужасна эта ненависть, которая никак не желает умирать! – Помолчав, он продолжал любезным тоном: – Приходи как-нибудь вечером отужинать дома, а то мы никогда не видимся, это слишком глупо; есть множество вещей, о которых мне хотелось бы поговорить с тобой.
– Как только появится время, – уклончиво отвечал Анри. Когда дверь за ним закрылась, Анри спросил:
– Дни, которые ты провел в Лилле, были очень мучительны? Ламбер пожал плечами.
– Похоже, не слишком мужественно испытывать потрясение, когда у вас убивают отца! – с обидой в голосе произнес он. – Тем хуже! Признаюсь, меня это действительно потрясло!
– Понимаю, – сказал Анри и добавил с улыбкой: – А насчет мужественности, это все женские выдумки.
Какие чувства испытывал Ламбер по отношению к отцу? Он признавался лишь в жалости, угадывалась и обида: наверняка к этому примешивалось и другое – преклонение, отвращение, уважение, обманутая нежность; во всяком случае, этот человек что-то для него значил. Анри продолжал со всей сердечностью, на какую вообще был способен:
– Не сиди взаперти, не терзай себя. Сделай усилие, пойдем со мной, тебе будет интересно, и ты окажешь мне услугу.
– О! Ведь ты в любом случае располагаешь моим голосом, – возразил Ламбер.
– Мне хотелось бы знать твое мнение, – сказал Анри. – Скрясин утверждает, что какой-то высокопоставленный чиновник, сбежавший из СССР, предоставил ему будто бы сенсационные сведения, изобличающие режим, разумеется; он предложил Самазеллю, чтобы «Эспуар», «Вижиланс» и СРЛ помогли распространить эти сведения. Но какова их ценность? Я просмотрел кое-какие обрывки, но не имел возможности разобраться.
Лицо Ламбера оживилось.
– Ну это-то меня интересует, – сказал он, внезапно поднимаясь. – И даже очень.
Когда они вошли в кабинет Дюбрея, тот находился там вдвоем с Самазеллем.
– Вы только представьте себе: опубликовать подобную информацию раньше всех, да это будет сенсацией! – говорил Самазелль. – Последний пятилетний план датирован мартом месяцем, и о нем практически ничего не известно. Вопрос о трудовых лагерях {94}особенно поразит общественное мнение. Заметьте, что до войны он уже поднимался; в частности, этим была озабочена фракция, к которой я принадлежал; но в ту пору мы почти не нашли отклика. Сегодня все вынуждены занять определенную позицию в отношении СССР, и вот мы, оказывается, в состоянии представить эту проблему в новом свете.
После его басовитых раскатов голос Дюбрея казался едва слышным.
– Априори такого рода свидетельство вдвойне подозрительно, – заметил он. – Прежде всего потому, что обвинитель долгое время уживался с режимом, который теперь разоблачает; к тому же вряд ли можно ожидать, что, раз отмежевавшись от него, он взвешенно соразмеряет свои нападки.
– Что о нем доподлинно известно? – спросил Анри.
– Его зовут Георгий Пелтов. Он был директором Сельскохозяйственного института, – ответил Самазелль, – и месяц назад сбежал из русской зоны Германии в западную зону. Его личность полностью установлена.
– Но не его характер, – заметил Дюбрей. Самазелль нетерпеливо отмахнулся:
– Во всяком случае, вы изучили досье, которое передал нам Скрясин. Сами русские признают существование лагерей и административное интернирование.
– Согласен, – сказал Дюбрей. – Но сколько людей в этих лагерях? Вот в чем вопрос.
– Когда в прошлом году я был в Германии, – вмешался Ламбер, – ходили слухи, что никогда в Бухенвальде не было столько пленников, как после русского освобождения.
– Пятнадцать миллионов мне кажутся вполне умеренным предположением, – заметил Самазелль.
– Пятнадцать миллионов! – повторил Ламбер.
Анри почувствовал, что его охватывает паника. Он уже слышал разговоры о лагерях, но смутно и не задумывался об этом: столько всего рассказывают! Что же касается досье, то он перелистал его без всякой убежденности; он не доверял Скрясину; на бумаге цифры казались столь же нереальными, как и названия с причудливыми созвучиями. Но вот, оказывается, русский чиновник действительно существует, и Дюбрей принимает это дело всерьез. Неведение – вещь очень удобная, но оно не дает представления о реальности. Несколько часов Анри провел с Жозеттой в «Иль Борроме», стояла прекрасная погода, он позволил себе некую совестливость, легко, впрочем, преодоленную. А тем временем во всех уголках земли людей эксплуатировали, морили голодом, убивали.
В комнату торопливо вошел Скрясин, и все взоры обратились к незнакомцу с проседью в черных волосах, с блестящими, словно осколки антрацита, глазами, который следовал за ним без улыбки, с лицом неподвижным, как у слепого от рождения. Его черные точно уголь брови сходились над переносицей острым гребнем; он был высокого роста и одет безукоризненно.
– Мой друг Жорж, – сказал Скрясин. – Временно мы будем придерживаться этого имени. – Он огляделся вокруг: – Место абсолютно надежное? Никакой возможности подслушать наш разговор? Кто живет наверху?
– Совершенно безобидный учитель музыки, – ответил Дюбрей. – А внизу люди уехали в отпуск.
Впервые Анри и не думал улыбаться при виде многозначительных повадок Скрясина; высокий темный силуэт рядом с ним придавал сцене внушающую тревогу торжественность. Когда все сели, Скрясин сказал:
– Жорж может говорить по-русски или по-немецки. У него с собой документы, которые он вкратце изложит и прокомментирует для вас. Из всех вопросов, на которые он готов пролить ужасающий свет, самый непосредственный интерес представляет вопрос о трудовых лагерях. С этого и надо начать.
– Пусть говорит по-немецки, я переведу, – с живостью предложил Ламбер.
– Как вам будет угодно.
Скрясин сказал несколько слов по-русски, и Жорж кивнул головой, причем ни одна черта на его лице не дрогнула; казалось, оно было сковано мучительной, неизгладимой горечью. Внезапно он заговорил; взгляд его оставался неподвижным, устремленным куда-то внутрь, к нездешним видениям; но с его омертвелых губ срывались выразительные, страстные слова, то сухие, то патетические. Ламбер не спускал глаз с его уст, словно расшифровывал язык глухонемого.
– Он говорит, что мы должны прежде всего хорошенько понять: существование трудовых лагерей – не случайное явление, на отмену которого когда-нибудь можно было бы надеяться, – переводил Ламбер. – Программа капиталовложений Советского государства требует дополнительных средств, которые могут быть получены только за счет изнурительного труда. Если потребление свободных рабочих опустится ниже определенного уровня, то настолько же снизится и производительность труда. Вот почему приступили к систематическому созданию контингента неквалифицированной рабочей силы, получающей в обмен на максимальный труд ничтожный прожиточный минимум: подобное соотношение затрат возможно лишь при концентрационной системе.
В кабинете воцарилась могильная тишина; никто не шелохнулся; Жорж заговорил снова, и Ламбер снова стал облекать в слова трагический голос:
– Исправительные работы существовали с самого начала установления режима; но в тысяча девятьсот тридцать четвертом году НКВД наделили правами в административном порядке отдавать распоряжение о заключении в трудовой лагерь на срок, не превышающий пяти лет; для более длительного наказания необходимо предварительное судебное постановление. Между сороковым и сорок пятым годами лагеря частично опустели; многие узники были зачислены в армию, другие умерли от голода. Но за последний год они пополнились снова.
Теперь Жорж указывал на разложенных перед ним бумагах названия, цифры, и Ламбер постепенно переводил. Караганда, Чарджоу, Узбекистан. Это не были просто слова: то были куски ледяной степи, болота, прогнившие бараки, где мужчины и женщины работали по четырнадцать часов в день за шестьсот граммов хлеба; они умирали от холода, от цинги, от дизентерии, от истощения. Как только они становились слишком слабыми, чтобы работать, их помещали в больницы, где систематически насмерть морили голодом. «Да правда ли все это?» – с возмущением спрашивал себя Анри. Жорж казался подозрительным, Россия так далеко, а рассказывают столько всего! Он посмотрел на Дюбрея, замкнутое лицо которого не выражало ничего. Дюбрей выбрал позицию сомнения: сомнение – это первая защита, но и ему не следует доверяться. Среди многих вещей, о которых рассказывают, попадаются и правдивые. В тридцать восьмом Анри сомневался, что война начнется завтра; в сороковом он сомневался в газовых камерах... Жорж наверняка преувеличивал, но выдумал он, конечно, не все. Анри открыл на коленях досье: то, что он рассеянно читал несколько часов назад, обрело вдруг страшный смысл. Тут были переведенные на английский официальные тексты, допускавшие существование лагерей. И если быть честным, то нельзя полностью отвергать все эти свидетельства, одни доставленные американскими наблюдателями, другие – насильно угнанными, оказавшимися на каторге у нацистов. Невозможно отрицать это: в СССР тоже одни люди до смерти эксплуатировали других людей!
Когда Жорж умолк, воцарилось долгое молчание.
– С естественным для интеллектуалов мазохизмом вы приняли идею диктатуры духа, – сказал Скрясин. – Но можете ли вы согласиться с этими преступлениями, направленными против человека, против всех людей?
– Мне кажется, что ответ не вызывает сомнений, – сказал Самазелль.
– Прошу прощения, – сухо возразил Дюбрей, – но у меня есть сомнение. Я не знаю ни почему ваш друг сбежал, ни почему он так долго сотрудничал с режимом, который теперь разоблачает перед нами; полагаю, причины у него были веские; однако я не хочу рисковать, потворствуя некой антисоветской махинации. К тому же мы неправомочны давать вам ответ от имени СРЛ: присутствует лишь половина комитета.
– Если бы мы сами были согласны, то наверняка добились бы и решения всего комитета, – сказал Самазелль.
– Как вы можете колебаться! – Лицо Ламбера пылало от возмущения. – Даже если четверть из того, что он рассказывает, правда, надо сразу же кричать об этом во все громкоговорители. Вы не знаете, что такое лагерь! Будь то русский или нацистский, разницы никакой: мы не для того сражались против одних, чтобы поощрять других...
Дюбрей пожал плечами:
– В любом случае для нас речь идет не о том, чтобы изменить режим в СССР, а лишь о том, чтобы повлиять сегодня во Франции на представление, которое складывается об СССР.
– Это как раз то самое дело, которое касается нас непосредственно, – заявил Ламбер.
– Согласен, но мы были бы преступниками, впутавшись в это без достаточной информации, – сказал Дюбрей.
– Иначе говоря, вы сомневаетесь в словах Жоржа? – спросил Скрясин.
– Я не принимаю их за непреложную истину.
Скрясин ударил рукой по досье, лежавшему на письменном столе:
– А это все, как вы относитесь к этому? Дюбрей покачал головой:
– Я считаю, что ни один факт не находит серьезного подтверждения. Скрясин, не останавливаясь, принялся говорить что-то по-русски; Жорж
отвечал ему бесстрастным тоном.
– Жорж говорит, что берется предоставить вам неопровержимые доказательства. Пошлите кого-нибудь в Западную Германию: там у него есть друзья, которые подробно расскажут вам о лагерях в советской зоне. К тому же в архивах рейха обнаружили некоторые документы, переданные Советским Союзом после германо-советского пакта: там указаны цифры, которые вы сможете получить.
– Я поеду в Германию, – вызвался Ламбер. – И немедленно. Скрясин одобрительно посмотрел на него.
– Зайдите ко мне, – сказал он. – Это деликатная миссия, которую надо тщательно подготовить. – Скрясин повернулся к Дюбрею: – Если мы доставим вам доказательства, которых вы требуете, вы готовы рассказать об этом?
– Принесите ваши доказательства, и комитет решит, – нетерпеливо ответил Дюбрей. – А пока все это болтовня.
Скрясин встал, Жорж тоже.
– Я прошу всех вас держать в строжайшем секрете беседу, которая только что у нас состоялась. Жорж хотел во что бы то ни стало лично встретиться с вами, однако вы понимаете, какие опасности ему угрожают в таком городе, как Париж.
Все они с успокаивающим видом закивали, Жорж напряженно поклонился и, не прибавив ни слова, последовал за Скрясиным.
– Я сожалею об этой отсрочке, – сказал Самазелль. – По существу вопроса нет ни малейших сомнений. Мы могли бы сразу опубликовать выдержки из положений о труде, одного этого было бы уже достаточно, чтобы возбудить общественное мнение.
– Возбудить общественное мнение против СССР! – молвил Дюбрей. – Это именно то, чего нам следует избегать, особенно теперь!
– Но ведь эта кампания пойдет на пользу не правым, а СРЛ, а движение в этом очень нуждается! – заметил Самазелль. – После выборов ситуация изменилась, и, если мы будем упорствовать, желая угодить и волкам, и овцам, СРЛ крышка, – с жаром добавил он. – Успех коммунистов заставит многих колеблющихся вступить в компартию, а многие бросятся от страха в объятия реакции. С первыми ничего не поделаешь, зато другие могут прийти к нам, если мы открыто атакуем сталинизм и пообещаем перегруппировку независимых от Москвы левых сил.
– Странные левые, которые сплотят антикоммунистов вокруг антикоммунистической программы! – заметил Дюбрей.
– Вам известно, что нас ждет? – рассерженно спросил Самазелль. – Если и дальше так пойдет, то через два месяца СРЛ будет представлять собой всего лишь маленькую группу интеллектуалов, порабощенных коммунистами, одновременно презираемых и управляемых ими.
– Никто нами не управляет! – возразил Дюбрей.
Анри будто сквозь туман слышал эти взволнованные голоса. В настоящий момент на судьбу СРЛ ему было наплевать. Единственный вопрос заключался в том, в какой мере Жорж говорил правду. Если только он не солгал от начала и до конца, отныне невозможно будет думать об СССР так, как думали прежде, придется все пересмотреть. Дюбрей ничего не желал пересматривать, он укрывался за скептицизмом; Самазелль только и ждал подобного случая, чтобы выступить против коммунистов. Анри вовсе не хотел порывать с коммунистами, но и обманывать себя тоже не хотел.
Он встал:
– Весь вопрос в том, чтобы знать, правду сказал Жорж или нет. А пока все разговоры впустую.
– Я того же мнения, – сказал Дюбрей.
Ламбер и Самазелль вышли вместе с Анри. Едва закрылась дверь, как Ламбер проворчал:
– Дюбрей и правда подкуплен! Он хочет замять это дело. Но на этот раз номер не пройдет.
– К несчастью, комитет всегда поддерживает его, – заметил Самазелль. – По сути, СРЛ – это он.
– Но «Эспуар» не обязана подчиняться СРЛ! – возразил Ламбер.
– А! Вы поднимаете важный вопрос! – улыбнулся Самазелль и добавил мечтательно: – Разумеется, если бы мы решились заговорить прямо сейчас, никто не смог бы нам помешать!
Анри удивленно посмотрел на него:
– Вы планируете разрыв между «Эспуар» и СРЛ? С чего вдруг?
– Если и дальше так будет продолжаться, то через два месяца СРЛ перестанет существовать, – сказал Самазелль. – Я хочу, чтобы «Эспуар» пережила его.
Широко улыбаясь, он удалился, и Анри облокотился на парапет набережной.
– Я спрашиваю себя, что он затевает! – сказал Анри.
– Если он хочет, чтобы «Эспуар» снова стала свободной газетой, он прав! – заметил Ламбер. – Там снова устанавливают рабство, здесь убивают! И кто-то еще хочет, чтобы мы не протестовали!
Анри посмотрел на Ламбера:
– Если Самазелль предложит разрыв, не забывай, ты обещал мне: в любом случае ты поддержишь меня.
– Хорошо, – сказал Ламбер. – Но предупреждаю тебя: если Дюбрей надумает замять дело, я уйду из газеты и продам свои акции.
– Послушай, нельзя ничего решать до тех пор, пока не подтвердятся факты, – возразил Анри.
– А кто будет решать, что они подтвердились? – спросил Ламбер.
– Комитет.
– То есть Дюбрей. Если он пристрастен, то не даст переубедить себя!
– Пристрастие и в том, чтобы дать убедить себя без доказательств! – с некоторым упреком сказал Анри.
– Не говори мне, что Жорж все это выдумал! Не говори, что все эти документы поддельные! – с жаром возразил Ламбер. Он подозрительно взглянул на Анри: – Ты действительно согласен с тем, что если это правда, то о ней надо рассказать?
– Да, – ответил Анри.
– Тогда все в порядке. Я поеду в Германию как можно скорее и клянусь тебе, что не буду там терять времени даром. – Он улыбнулся: – Тебя подвезти?
– Нет, спасибо, я немного пройдусь, – ответил Анри.
Он шел ужинать к Поль и не торопился с ней встретиться. Он медленно пустился в путь. Говорить правду: до сих пор с этим никогда не возникало серьезных проблем; он без колебаний ответил Ламберу «да»: это был чуть ли не рефлекс. Но на самом деле Анри не знал ни что ему следует думать, ни что следует делать, он ничего не знал: он все еще был оглушен, словно получил сильный удар по голове. Разумеется, Жорж не все выдумал. Возможно даже, что все было правдой. Существовали лагеря, где пятнадцать миллионов тружеников были доведены до состояния недочеловеков; однако благодаря этим лагерям был побежден нацизм и строилась великая страна, в которой воплощался единственный шанс миллионов и миллионов недочеловеков, погибающих от голода в Китае и Индии, единственный шанс миллионов рабочих, обреченных на бесчеловечный удел, наш единственный шанс. «Неужели и его мы тоже упустим?» – со страхом спрашивал себя Анри. Он отдавал себе отчет в том, что никогда всерьез не ставил под сомнение этот шанс; ошибки, заблуждения СССР, он их знал: но все равно однажды социализм, истинный, тот, в котором соединялись бы справедливость и свобода, в конце концов победит в СССР и с помощью СССР; если сегодня эта уверенность его покинет, то будущее исчезнет во мраке: нигде больше не маячил даже призрак надежды. «Не потому ли я ищу прибежища в сомнении? – задавался вопросом Анри. – Неужели я отказываюсь признать очевидное из трусости, потому что нельзя будет больше дышать, если на земле не останется уголка, к которому можно было бы обратить свой взор хоть с малой толикой доверия? Или, напротив, – подумал он, – с готовностью принимая картины ужаса, я, наверное, как раз и жульничаю. За неимением возможности примкнуть к коммунизму, каким облегчением стала бы открытая ненависть к нему. Если бы только можно было быть целиком за или полностью против! Но чтобы быть против, необходимо располагать другими шансами, дабы предложить их людям: ведь слишком очевидно, что революция свершится с помощью СССР или вообще не свершится. Меж тем, если СССР лишь подменил одну систему угнетения другой, если он восстановил рабство, как сохранить по отношению к нему хоть малейшее чувство дружбы? Должно быть, зло повсюду», – пришел к выводу Анри. Ему вспоминалась та ночь в Севеннах, когда в лачуге он с наслаждением погружался во сне в негу невинности: если зло повсюду, невинности не существует. Как бы он ни поступил, он все равно окажется неправ: неправ, если предаст гласности неполную истину, и неправ, если скроет, пускай неполную, но все же истину. Анри спустился на берег реки. Если зло повсюду, выхода нет никакого – ни для человечества, ни для него самого. Неужели придется дойти до подобных мыслей? Он сел и тупо стал смотреть, как течет вода.