Текст книги "Мандарины"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 55 страниц)
– Пусть войдет.
Адвокат нес в руках толстый кожаный портфель.
– Я не задержу вас надолго, – сказал он и довольным тоном добавил: – Ваше показание произвело сенсацию; отсутствие состава преступления обеспечено. Я глубоко счастлив. Ошибки, которые совершил этот молодой человек, ему пришлось бы искупать не в тюрьме. Вы дали ему возможность начать новую жизнь.
– И совершать новые подлости! – сказал Анри. – Но вопрос не в этом. Все, на что я надеюсь, это никогда больше не слышать о нем.
– Я посоветовал ему уехать в Индокитай, – сказал мэтр Трюффо.
– Прекрасная идея, – ответил Анри. – Пускай убьет столько индокитайцев, сколько погубил французов, и станет знаменитым героем. Ну а пока вернул ли он досье?
– Именно, – сказал мэтр Трюффо. Он достал из портфеля объемистый пакет, завернутый в коричневую бумагу. – Я хотел вручить его вам в собственные руки.
Анри взял пакет.
– Почему мне? – в нерешительности спросил он. – Его надо было отдать мадам Бельом.
– Вы поступите с ним по своему усмотрению. Мой клиент обязался отдать его вам, – бесстрастным тоном сообщил мэтр Трюффо.
Анри бросил пакет в ящик; у адвоката были по отношению к Люси таинственные обязательства, однако это не означало, что он питает к ней нежные чувства. Быть может, он решил доставить себе удовольствие, отомстив таким образом.
– Вы уверены, что здесь все?
– Безусловно, – ответил мэтр Трюффо. – Этот молодой человек отлично понял, что неудовольствие с вашей стороны может ему дорого обойтись. Мы о нем больше не услышим, я в этом уверен.
– Спасибо, что пришли, – сказал Анри.
– Вы не думаете, что нам следует опасаться опровержения?
– Не думаю, – сказал Анри. – К тому же вокруг этой истории не было никакой шумихи.
– Нет, к счастью, она очень быстро прекратилась.
Наступило молчание, которое Анри и не пытался нарушить, мэтр Трюффо в конце концов решился:
– Ну что ж, оставляю вас работать. Надеюсь встретиться с вами в ближайшее время у мадам Бельом. – Он встал. – Если когда-нибудь у вас возникнут хоть малейшие неприятности, дайте мне знать.
– Спасибо, – сухо сказал Анри.
Как только адвокат вышел, Анри открыл ящик: рука его замерла над коричневой бумагой. Ни к чему не прикасаться, отнести пакет к себе в номер и сжечь не глядя. Но уже он срывал тесемки и раскладывал на столе бумаги: письма на немецком, на французском, отчеты, показания, фотографии: декольтированная, усыпанная драгоценностями Люси в окружении немцев в мундирах; сидя между двумя офицерами перед ведерком для шампанского, Жозетта смеялась во весь рот; а вот она в светлом платье посреди лужайки, ее обнимал красивый капитан, и она улыбалась ему с тем видом счастливого доверия, который так часто поражал Анри; волосы ее свободно ниспадали на плечи, она казалась моложе, чем сейчас, и гораздо, гораздо веселей! Как она смеялась! Положив фотографии на стол, Анри заметил, что пальцы его оставили на глянцевой поверхности влажные следы. Он всегда знал, что Жозетта смеялась в то время, как Ивонны и Лизы тысячами агонизировали в концлагерях; но то была давняя история, надежно скрытая за удобной завесой, которая смешивает воедино прошлое, разлуку и небытие. Однако теперь он видел собственными глазами: прошлое было настоящим, стало настоящим.
«Моя любовь». Капитан старательно писал французские фразы, перемежая их короткими фразами на немецком, короткими страстными фразами. Казалось, он был очень глуп, очень влюблен и очень печален. Она любила его, он погиб, она, должно быть, много плакала. Но сначала она смеялась, как она смеялась!
Анри снова завязал пакет и бросил его в ящик, который запер на ключ. «Завтра я все сожгу». А пока ему надо было закончить статью. Он снова взялся за перо. Анри собирался писать о справедливости, о правде, протестовать против убийств и пыток. «Надо», – настойчиво говорил он себе. Если он откажется делать то, что надо было делать, он станет виновным вдвойне; что бы он ни думал о себе, существовали эти люди там, которых следовало попытаться спасти.
Анри работал до одиннадцати часов вечера, не выбрав времени для ужина; ему не хотелось есть; как и в былые вечера, он поехал за Жозеттой к концу спектакля и ждал ее в своей машине. На ней было воздушное манто цвета тумана, она была сильно накрашена и очень красива. Жозетта села рядом с ним и заботливо уложила вокруг себя облако, которое ее обволакивало.
– Мама сказала, что все прошло хорошо: это правда? – спросила она.
– Да, успокойся, – ответил он, – все бумаги сожжены.
– Это правда?
– Правда.
– И тебя не заподозрят в том, что ты солгал?
– Не думаю.
– Я так боялась весь день! – сказала Жозетта. – Я совсем без сил. Отвези меня домой.
– Хорошо.
Они долго ехали молча, направляясь к улице Габриэль. Жозетта положила руку ему на рукав:
– Ты сам сжег бумаги?
– Да.
– Ты их смотрел?
– Да.
– Что же там все-таки было? Наверняка никаких гадких фотографий, – с тревогой в голосе сказала она. – Меня никогда не снимали на гадкие фотографии.
– Не знаю, что ты называешь гадкими фотографиями, – с усмешкой ответил он. – Ты была с немецким капитаном, и ты была очень красива.
Она ничего не ответила. Это была все та же Жозетта, та самая; но за ней он вновь видел слишком веселую красивую девушку, которая смеялась на фотографии, безразличная ко всем несчастьям; отныне она всегда будет между ними.
Он остановил машину и проводил Жозетту до подъезда.
– Я не стану подниматься, – сказал он. – Я тоже устал, а мне еще многое надо сделать.
Она широко открыла растерянные глаза:
– Ты не поднимешься?
– Нет.
– Ты сердишься? – спросила она. – В тот день ты сказал, что нет, а теперь рассердился?
– Я не сержусь. Этот человек любил тебя, и ты любила его, ты была свободна. – Он пожал плечами. – Возможно, это из-за ревности: у меня нет желания подниматься к тебе сегодня.
– Как хочешь, – сказала Жозетта.
Она грустно улыбнулась ему и нажала на кнопку; когда Жозетта исчезла, он долго стоял, глядя на освещенный лестничный пролет. Да, возможно, это просто-напросто ревность: ему было бы невыносимо обнимать ее этим вечером. «Я несправедлив», – говорил себе Анри. Но справедливость была тут ни при чем, разве с женщиной спят ради справедливости! Он уехал.
Когда на другой день Анри пригласил его поужинать, Ламбер все с тем же хмурым видом ответил:
– Сожалею, я занят.
– А завтра?
– Завтра тоже. На этой неделе все вечера у меня заняты.
– Тогда отложим до следующей недели, – сказал Анри.
Невозможно объяснить Ламберу, почему он не пригласил его раньше; но через несколько дней Анри решил возобновить свою попытку: Ламбер наверняка будет тронут его настойчивостью. На языке его вертелись слова маленькой убедительной речи, когда, поднимаясь по лестнице в редакцию, он встретил Сезенака.
– А! Вот и ты! – дружески сказал Анри. – Как дела?
– Ничего особенного, – ответил Сезенак.
Он располнел и стал далеко не так красив, как прежде.
– Ты не вернешься назад на минутку? Мы не виделись целую вечность, – сказал Анри.
– Не сегодня, – ответил Сезенак и вдруг торопливо сбежал по лестнице. Анри поднялся на последние ступеньки. В коридоре его, похоже, поджидал
Ламбер, прислонившись к стене.
– Я только что встретил Сезенака, – сказал Анри. – Ты его видел?
– Да.
– Ты встречаешься с ним иногда? Что с ним сталось? – спросил Анри, открывая дверь своего кабинета.
– Я думаю, он осведомитель полиции, – странным тоном произнес Ламбер. Анри с удивлением взглянул на него: на лбу Ламбера выступил пот.
– Что тебя навело на эту мысль?
– Вещи, которые он говорил мне.
– Разумеется: наркоман, который нуждается в деньгах, – это как раз тот тип, из которого можно сделать осведомителя, – согласился Анри. И с любопытством добавил: – Так что же он тебе рассказал?
– Он предложил мне забавную комбинацию, – отвечал Ламбер. – Обещал выдать мне негодяев, которые убили моего отца, в обмен на некоторые сведения.
– Какие сведения?
Ламбер посмотрел Анри прямо в глаза:
– Сведения о тебе.
Анри почувствовал, как у него засосало под ложечкой.
– Чем же я заинтересовал полицию? – с удивлением в голосе спросил он.
– Ты интересуешь Сезенака. – Ламбер не спускал глаз с Анри. – Говорят, ты на днях свидетельствовал в пользу некоего Мерсье, парня, промышлявшего на черном рынке где-то в Лионе и посещавшего семейство Бельом. Ты уверял, будто в сорок третьем и сорок четвертом он работал в нашей подпольной организации и двадцать третьего февраля тысяча девятьсот сорок четвертого года сопровождал тебя в Ла-Сутеррен.
– Верно, – сказал Анри. – И что?
– Никогда ты не встречался с Мерсье до этого месяца, – торжествующим тоном заявил Ламбер. – Сезенак это прекрасно знает, я – тоже. В тот год я следовал за тобой, словно тень: не было никакого Мерсье. Твоя поездка в Ла-Сутеррен состоялась двадцать девятого февраля, речь шла о том, что сопровождать тебя буду я, и дата поразила меня. Ты взял с собой Шанселя.
– Ты совсем спятил! – сказал Анри; он действительно чувствовал возмущение, как если бы Ламбер несправедливо заподозрил его. – Я дважды ездил в Ла-Сутеррен, первый раз с Мерсье, которого никто, кроме меня, не знал. Ты не заслуживаешь того, чтобы я отвечал тебе, – сердито добавил он, – потому что, по сути, ты сейчас обвиняешь меня в лжесвидетельстве, ни больше, ни меньше!
– Двадцать третьего ты был в Париже, – продолжал Ламбер, – все отмечено в моих блокнотах, я проверю, хотя знаю, что ездил ты всего один раз, это столько обсуждалось! Нет, не рассказывай мне сказки; истина в том, что Мерсье так или иначе держит в руках семейство Бельом, и, чтобы спасти этих двух бритых, ты помог оправдать осведомителя гестапо!
– Другому на твоем месте я набил бы морду, – сказал Анри. – Выйди сейчас же из этого кабинета и никогда здесь больше не показывайся.
– Подожди! – отвечал Ламбер. – Я должен еще кое-что сказать тебе. Я ничего не выложил Сезенаку, хотя, клянусь, мне хотелось, чтобы он заговорил. Я ничего ему не выложил, – повторил он, – зато теперь я чувствую себя в расчете. Я возвращаю себе свободу!
– Ты давно искал предлога! – сказал Анри. – И в конце концов выдумал его себе: поздравляю!
– Ничего я не выдумывал! – возразил Ламбер. – Боже мой! – добавил он. – Каким я был кретином! Я считал тебя таким честным, таким бескорыстным! Меня это приводило в смущение! Я воображал, что должен быть лояльным по отношению к тебе. Какая тут лояльность! Ты судишь всех, хотя самого тебя угрызения совести терзают не больше, чем любого другого.
Он пошел к двери с таким достоинством, что Анри едва не улыбнулся, гнев его утих; он не чувствовал больше ничего, кроме смутной тревоги. Объясниться откровенно? Нет, Ламбер слишком неустойчив, слишком подвержен влияниям; сегодня он отказался дать сведения Сезенаку, но завтра признание могло стать в его руках, в руках Воланжа грозным оружием. Надо все отрицать: опасность и без того была достаточно велика. «Сезенак ищет улики против меня, он знает, что сможет дорого их продать», – подумал Анри. Дюбрей никогда не слышал о Мерсье; возможно, он помнит, что 23 февраля 1944 года Анри находился в Париже; если Сезенак застанет его врасплох, у него нет никаких причин подтасовывать истину. «Надо предупредить его». Но Анри было противно испрашивать пособничества Дюбрея, даже не попытавшись до этого помириться с ним; впрочем, он не предполагал открывать ему правду. Странное дело, Анри говорил себе: «Если бы потребовалось повторить все сначала, я бы повторил»; а между тем ему нестерпимо было даже подумать, что кто-нибудь другой узнает о том, что он сделал, тогда ему стало бы стыдно. Он будет чувствовать себя невиновным до тех пор, пока его не разоблачат: как долго это продлится? «Я в опасности», – повторил он себе. А вместе с ним и другой человек: Венсан. Даже если и не его банда казнила старика, Сезенак многое о нем знал; надо предупредить его. И надо немедленно пойти к Люку, который слег с приступом подагры, чтобы составить вместе с ним письмо об отставке. Люк давно уже ожидал перелома и не слишком удивится. Анри встал. «Я больше не сяду за этот стол, – подумал он. – Все кончено, "Эспуар" уже не моя!» Он сожалел, что придется оставить начатую им кампанию относительно мадагаскарских событий: те наверняка заболтают ее, напустят тумана. А в остальном он был гораздо менее взволнован, чем можно было бы предположить. Спускаясь по лестнице, Анри как-то неопределенно говорил себе: «Это расплата». Расплата за что? За то, что он спал с Жозеттой? За то, что хотел спасти ее? Что вознамерился сохранить частную жизнь, в то время как действие требует всего человека целиком? За то, что упорно стремился к действию, хотя и не отдавался ему безоглядно? Он не знал. Но даже если бы и знал, это ничего не изменило бы.
В ночь, когда ротационные машины печатали его письмо об отставке, Анри заявил портье гостиницы: «Завтра меня ни для кого нет, я никого не принимаю и не отвечаю на звонки». Он нерадостно открыл дверь своей комнаты: больше он так и не спал с Жозеттой, а она, похоже, не слишком опечалилась этим, да так, пожалуй, и лучше; хотя эта кровать, где он спал один, казалась ему суровой, вроде больничной. До чего хорошо мешать свой сон со сном другого тела, такого теплого, такого доверчивого: просыпаешься насытившийся. Теперь же, проснувшись, он чувствует себя опустошенным. Анри долго не мог заснуть; его заранее доводили до исступления все толки, которые вызовет его отставка.
Поднялся он поздно; едва он закончил свой туалет, как ему принесли письмо, отправленное по пневматической почте: у него дрогнуло сердце, когда он узнал почерк Дюбрея: «Только что я прочитал в "Эспуар" ваше прощальное письмо. Поистине нелепо, что наше поведение подчеркивает лишь наши разногласия, тогда как нас столько всего объединяет. Что касается меня, то я по-прежнему ваш друг». И еще был постскриптум: «Хотелось бы как можно скорее поговорить с вами об одном человеке, который, похоже, желает вам зла». Долгое время Анри не отрывал взгляда от иссиня-черных строк; он только собирался написать, а Дюбрей сделал это. Его благородство можно было расценить как гордыню, но в таком случае гордыня его сродни благородной добродетели. «Я сейчас же еду к нему», – решил Анри, и ему показалось, что в груди его орудует целое полчище красных муравьев. Что сказал Сезенак? Если он заронил в душу Дюбрея подозрения, как солгать с достаточной страстью, чтобы их развеять? Солгать наверняка еще не поздно, раз Дюбрей предлагал ему свою дружбу, но не гнусно ли ответить на подобное предложение злоупотреблением доверием? А что остается делать? Даже Дюбрей придет в негодование после такого признания, и тогда Анри почувствует себя виноватым. Он сел в машину. Впервые его тяготило сокрытие некоего секрета: это влечет обман другого и предательство себя самого; дружба становится почти невозможной. Перед дверью Дюбрея Анри долго колебался, не решаясь позвонить. Дюбрей открыл ему с улыбкой.
– Как я рад вас видеть! – сказал он естественным и в то же время нетерпеливым тоном, как если бы им предстояло обсудить важные вещи после недолгого отсутствия.
– И я рад, – ответил Анри. – Когда я получил вашу записку, мне это доставило огромное удовольствие. – И добавил, когда они вошли в кабинет: – Я часто собирался писать вам.
– Что случилось? – прервал его Дюбрей. – Ламбер вас бросил? Прежнее любопытство светилось в его глазах, глазах ненасытных и лукавых, которые не изменились.
– Вот уже не первый месяц Самазелль и Трарье хотят переметнуться на сторону голлизма, – ответил Анри. – Ламбер в конце концов поддался им.
– Маленький негодяй! – сказал Дюбрей.
– У него есть оправдание, – смущенно заметил Анри. Он сел в привычное кресло и, как обычно, закурил сигарету; истинное оправдание Ламбера ему следовало хранить в тайне. Дюбрей не изменился, кабинет и обычаи – тоже, но сам Анри был уже не тот; раньше с него можно было содрать шкуру, разобрать его по косточкам – и никаких сюрпризов; зато теперь он скрывал под кожей постыдную опухоль. – Мы поспорили, и я довел его до крайности, – торопливо добавил Анри.
– Этим должно было кончиться! – сказал Дюбрей. И рассмеялся: – Что ж, крутой вираж закончен. СРЛ мертво, у вас украли вашу газету: мы вернулись в исходное положение.
– Это я виноват, – сказал Анри.
– Никто не виноват, – с живостью возразил Дюбрей. Он открыл шкаф: – У меня есть очень хороший арманьяк, хотите выпить?
– С удовольствием.
Дюбрей наполнил две рюмки и одну из них протянул Анри. Они улыбнулись друг другу.
– Анна все еще в Америке? – спросил Анри.
– Она возвращается через две недели. Как она будет довольна! – радостно добавил Дюбрей. – То, что мы не видимся, она считала большой глупостью.
– Это действительно было очень глупо, – согласился Анри.
Он хотел объясниться, ему казалось, что их ссора не будет забыта окончательно, если они не поговорят о ней начистоту, и он был совершенно готов признать свои ошибки. Но Дюбрей снова перевел разговор:
– Мне сказали, что Поль выздоровела. Это правда?
– Вроде да. Она больше не желает меня видеть, да оно и к лучшему. Поль хочет поселиться у Клоди де Бельзонс.
– Словом, вы теперь свободны как ветер? – спросил Дюбрей. – Что вы собираетесь делать?
– Хочу закончить роман. А в остальном – не знаю. Все произошло так быстро, я еще не могу опомниться.
– Вас не радует мысль, что у вас наконец-то появится время для себя? Анри пожал плечами:
– Не особенно. Думаю, это придет. А пока я в основном терзаюсь муками совести.
– Но почему, спрашивается? Не понимаю, – возразил Дюбрей.
– Напрасно вы так говорите, – возразил Анри. – Я в ответе за все, что произошло. Если бы я не упорствовал, вы купили бы акции Ламбера, «Эспуар» была бы наша и СРЛ выстояло бы.
– СРЛ было бы потеряно в любом случае, – сказал Дюбрей. – «Эспуар» – да, ее можно было бы спасти, а что дальше? Противостоять двум лагерям, сохранять независимость – это как раз то, что я пытаюсь делать в «Вижиланс», хотя и не вижу, куда это ведет.
Анри растерянно взглянул на Дюбрея. Может, он из деликатности спешил оправдать Анри? Или хотел избежать обсуждения собственного поведения?
– Вы полагаете, что в октябре у СРЛ уже не было шансов? – спросил Анри.
– Я думаю, что их у него никогда не было, – резким тоном ответил Дюбрей.
Нет, он говорил так не из вежливости: он был убежден в этом, и Анри пришел в замешательство. Ему очень хотелось бы сказать себе, что в поражении СРЛ нет его вины, а между тем заявление Дюбрея повергло его в смятение. В своей книге Дюбрей констатировал бессилие французских интеллектуалов, однако Анри не предполагал, что свои умозаключения он распространял и на прошлое.
– С каких пор вы так думаете?
– Уже очень давно. – Дюбрей пожал плечами: – С самого начала партия разворачивалась между СССР и США; мы были вне игры.
– Однако то, что вы говорили, не кажется мне до такой степени ошибочным, – заметил Анри. – Европе предстояло сыграть определенную роль, а Франция – в Европе.
– Это было ошибочно; нас загнали в угол. Вы отдаете себе отчет, – нетерпеливым тоном добавил Дюбрей, – какое влияние мы имели? Ровным счетом никакого.
Дюбрей определенно остался точно таким, каким был раньше; он властно вынуждал вас следовать за ним и потом внезапно бросал {121}, чтобы самому устремиться в новом направлении. Анри нередко говорил себе: «Мы ничего не можем»; однако его смущало, что Дюбрей утверждал это с такой уверенностью.
– Нам всегда было известно, что мы всего лишь меньшинство, – сказал Анри, – но согласитесь, что меньшинство может быть действенным.
– В некоторых случаях – да, но не в этом, – ответил Дюбрей. Он заговорил очень быстро; на сердце у него явно накипело, и притом давно. – Сопротивление – прекрасно, для этого достаточно горстки людей; все, к чему мы в итоге стремились, – это вызвать волнение; волнение, диверсии, сопротивление – это задача меньшинства. Но когда намереваются созидать, тут дело иного рода. Мы полагали, что можем воспользоваться нашим порывом, нашим разбегом, тогда как существовал коренной разрыв между периодом оккупации и последовавшим затем Освобождением. Отказаться сотрудничать – это зависело от нас, но последующее нас уже не касалось.
– В какой-то мере все-таки касалось, – возразил Анри. Он прекрасно понимал, почему Дюбрей утверждал обратное; старику не хотелось думать, что у него были возможности действовать и он плохо использовал их: он предпочитал скорее винить себя в ошибочном суждении, чем признать поражение. Но Анри по-прежнему был убежден, что в 1945 году будущее перед ними было еще открыто; не ради собственного удовольствия он занялся политикой, тогда он ясно почувствовал: все, что происходит вокруг, касается и его. – Мы упустили случай, – сказал он, – но это вовсе не доказывает, что мы напрасно пытались воспользоваться им.
– О! Мы никому не причинили зла, – ответил Дюбрей, – можно заниматься политикой, а можно напиваться – какая разница, хотя первое, пожалуй, менее вредно для здоровья. И все-таки мы сильно ошибались! Когда перечитываешь то, что мы писали между тысяча девятьсот сорок четвертым и тысяча девятьсот сорок пятым годами, хочется смеяться: попробуйте, и вы увидите!
– Полагаю, мы были слишком большими оптимистами, – сказал Анри, – и это понятно.
– Я готов признать любые смягчающие обстоятельства, какие только пожелаете! – продолжал Дюбрей. – Успех Сопротивления, радость Освобождения – это полностью нас извиняет; правое дело торжествовало, будущее подавало надежды людям доброй воли; с нашим застарелым идеализмом лучшего мы и не желали. – Он пожал плечами: – Мы были детьми.
Анри молчал; он действительно дорожил этим прошлым, как дорожат детскими воспоминаниями. Да, то время, когда без колебаний отличали друзей от врагов, добро от зла, то время, когда жизнь была простой, словно лубочная картинка, походило на детство. Само нежелание Анри отречься от него доказывало правоту Дюбрея.
– По-вашему, что же нам следовало сделать? – спросил он и улыбнулся: – Вступить в коммунистическую партию?
– Нет, – отвечал Дюбрей. – Как вы мне однажды сказали, нельзя помешать себе думать то, что думаешь: невозможно вылезти из своей шкуры. Мы были бы очень скверными коммунистами. Впрочем, – внезапно добавил он, – что они сделали? Решительно ничего. Они тоже были загнаны в угол.
– И что же тогда?
– Ничего. Делать было нечего.
Анри снова наполнил свою рюмку. Дюбрей, возможно, был прав, но в таком случае это просто смешно. Анри вспомнился тот весенний день, когда он с тоской наблюдал за рыбаками; он говорил Надин: «У меня нет времени». У него никогда не было времени: слишком много дел. А по сути, делать было нечего.
– Жаль, что мы не догадались об этом раньше. Мы избежали бы многих неприятностей.
– Раньше мы не могли догадаться! – возразил Дюбрей. – Согласиться с тем, что принадлежишь к второразрядной нации и минувшей эпохе: такое за один день не происходит. – Он покачал головой: – Требуется большая работа, чтобы примириться с бессилием.
Анри с восторгом посмотрел на Дюбрея: отличный фокус! Не было поражения, была лишь ошибка, да и сама ошибка вполне оправданна, а стало быть, ее и не существует. Прошлое было четким и гладким, как рыбья кость, и Дюбрей – безупречная жертва исторической неизбежности. Да, но Анри отнюдь не считал это приемлемым; его не прельщала мысль, что в этом деле он от начала до конца шел на поводу. Он пережил страшные душевные муки, сомнения, восторги, а по словам Дюбрея, все было предрешено заранее. Анри часто спрашивал себя, кто он, и вот какой напрашивается ответ: он был французским интеллигентом, опьяненным победой 1944 года и доведенным ходом событий до ясного осознания своей бесполезности.
– Вы, как я вижу, стали настоящим фаталистом! – сказал Анри.
– Нет. Я не говорю, что действие вообще невозможно. Оно невозможно в данный момент, для нас.
– Я прочитал вашу книгу, – продолжал Анри. – По сути, вы считаете, что сделать что-то можно, лишь попросту присоединившись к коммунистам.
– Да. Не потому, что их позиция блестяща; но суть в том, что, кроме них, ничего нет.
– И притом вы к ним не присоединяетесь?
– Я не могу переделать себя, – ответил Дюбрей. – Их революция слишком далека от той, на которую я уповал когда-то. Я ошибался; к несчастью, недостаточно признать свои ошибки, чтобы внезапно стать кем-то другим. Вы молоды, возможно, вы способны решиться, я – нет.
– О, я! У меня давно уже пропало желание во что-либо вмешиваться, – сказал Анри. – Мне хотелось бы уединиться в деревне или вообще махнуть за границу и писать. – Он улыбнулся: – По вашему мнению, у нас даже нет больше права писать?
Дюбрей тоже улыбнулся:
– Возможно, я немного преувеличил. В конце концов, литература не так уж опасна.
– Но вы считаете, что в ней нет больше смысла?
– А вы считаете, что есть? – спросил Дюбрей.
– Да, если я продолжаю писать.
– Это не аргумент.
Анри с сомнением посмотрел на Дюбрея:
– Вы продолжаете писать или уже нет?
– Никогда еще никого не удавалось излечить от мании, доказав, что в ней нет смысла, – ответил Дюбрей. – Иначе дома умалишенных опустели бы.
– Ах, так! – молвил Анри. – Значит, вам не удалось убедить себя самого: это мне больше по душе.
– Когда-нибудь я, возможно, приду к этому, – сказал Дюбрей с лукавым видом. И решительно переменил тему: – Послушайте, я хотел вас предупредить: вчера у меня была странная встреча. Явился малыш Сезенак. Не знаю, что вы ему сделали, но он не желает вам добра.
– Я выставил его из «Эспуар», но уже давно, – ответил Анри.
– Он начал с того, что стал задавать мне множество бессмысленных вопросов: не знал ли я некоего Мерсье, находились ли вы в Париже уж не помню в какой день в тысяча девятьсот сорок четвертом году. Прежде всего, я ничего не помню, и потом, какое ему до этого дело? Я довольно сухо оборвал его, и тогда он выдумал несуразную историю.
– Обо мне?
– Да. Этот парнишка фантазер, он может быть опасным. Он рассказал мне, что вы дали ложные показания, дабы оправдать осведомителя гестапо; вас будто бы шантажировали через малютку Бельом. Надо помешать ему распространять подобные слухи.
По тону Дюбрея Анри с облегчением понял: он ни на минуту не предположил, что Сезенак сказал правду; достаточно было с улыбкой бросить небрежную фразу, и дело было бы улажено, но ему не приходила на ум нужная фраза. Дюбрей не без любопытства взглянул на него:
– Вы знали, что он до такой степени ненавидит вас?
– Не то что он особо меня ненавидит, – ответил Анри. И вдруг добавил: – Дело в том, что его история правдива.
– Вот как? Правдива? – повторил Дюбрей.
– Да, – отвечал Анри. Он вдруг почувствовал себя униженным при мысли о лжи. В конце концов, раз сам он довольствуется правдой, остальным тоже не следует проявлять отвращение: то, что было достаточно хорошо для него, сойдет и для них. И он продолжал с некоторым вызовом: – Я дал ложные показания, чтобы спасти Жозетту, которая спала с немцем. Вы так часто упрекали меня за мой морализм, теперь вы видите: я делаю успехи, – добавил он.
– Так это правда, что Мерсье осведомитель? – спросил Дюбрей.
– Правда. Он полностью заслуживал расстрела, – сказал Анри и взглянул на Дюбрея: – Вы находите, что я совершил подлость? Но я не хотел, чтобы жизнь Жозетты была погублена. Если бы она открыла газ, я себе этого не простил бы. В то время как, признаюсь, мне не мешает спать, если на земле одним Мерсье будет больше или меньше.
Дюбрей произнес в нерешительности:
– И все-таки лучше, если одним меньше, а не больше.
– Разумеется, – согласился Анри. – Но я уверен, что Жозетта покончила бы с собой: разве мог я позволить ей погибнуть? – с жаром сказал он.
– Нет, – согласился Дюбрей. Он казался растерянным. – Вам, верно, пришлось пережить скверный момент!
– Я решился почти сразу же, – отвечал Анри. Он пожал плечами: – Я не говорю, что горжусь содеянным.
– А знаете, что доказывает вся эта история? – внезапно оживился Дюбрей. – Что никакой внутренней морали не существует. Еще одна из тех вещей, в которые мы верили и которые не имеют ни малейшего смысла.
– Вы думаете? – сказал Анри. Ему определенно не нравился тот способ утешения, к которому прибегал сегодня Дюбрей. – Я оказался зажатым в угол, это правда, – продолжал он. – В тот момент у меня не было выбора. Но ничего бы не случилось, если бы не моя связь с Жозеттой. Думаю, тут и крылась ошибка.
– Ах, нельзя же во всем себе отказывать, – с некоторым нетерпением возразил Дюбрей. – Сам по себе аскетизм – это хорошо, если он, конечно, не навязан; но тогда необходимо получать позитивное удовольствие где-то еще, а в мире, таком, каков он есть, удовольствий не так уж много. Скажу вам больше: если бы вы не спали с Жозеттой, то вас мучили бы сожаления, которые заставили бы вас наделать другие глупости.
– Вполне возможно, – согласился Анри.
– В искривленном пространстве нельзя провести прямую линию, – сказал Дюбрей. – Невозможно достойно жить в обществе, лишенном достоинства. Тебя всегда прижмут тем или иным способом. Еще одна иллюзия, от которой нам следует избавиться, – пришел он к выводу. – Нет приемлемого личного спасения.
Анри в растерянности посмотрел на Дюбрея.
– Что же нам в таком случае остается?
– Думаю, мало что, – отвечал Дюбрей.
Наступило молчание. Анри не чувствовал удовлетворения от такой обобщенной снисходительности.
– И все-таки мне хотелось бы знать, что бы вы сделали на моем месте? – спросил он.
– Не могу вам этого сказать, потому что я не был на вашем месте, – ответил Дюбрей. – Вы должны мне все подробно рассказать, – добавил он.
– Я все вам расскажу, – сказал Анри.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Без посадки в Гандере самолет направился прямо в Париж и прибыл на два часа раньше срока. Я оставила багаж на вокзале Инвалидов и села в автобус. Этим ранним утром, безлюдным и серым, мое тайное прибытие – ибо все думали, что я еще далеко в облаках, – граничило с нескромностью; какой-то мужчина подметал тротуар перед закрытыми воротами, мусорные ящики стояли полные: я явилась раньше, чем были установлены декорации и загримированы актеры. Разумеется, ты не посторонняя, если возвращаешься в свою собственную жизнь, и все-таки, когда я потихоньку, чтобы не разбудить Надин, открывала и закрывала дверь квартиры, мои осторожные движения создавали у меня смутное ощущение вины и опасности. Ни единого звука в кабинете Робера; я повернула фаянсовую ручку: он почти тут же поднял голову и, отодвинув кресло, с улыбкой обнял меня:
– Бедняжка моя! Ты являешься вот так, совсем одна! Я как раз собирался ехать за тобой.
– Самолет прилетел на два часа раньше, – сказала я, целуя его плохо выбритые щеки; он был в халате, всклокоченный, с отекшими от бессонницы глазами. – Вы работали всю ночь? Это очень плохо.