Текст книги "Мандарины"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 55 страниц)
– Которая вам больше нравится?
– Все одинаковы.
– Блондинка слева, вы не находите, что у нее прелестный маленький пупок?
– И очень грустная физиономия.
Надин умолкла; она рассматривала женщин взглядом немного пресыщенного знатока; когда они, пятясь, ушли, размахивая трусиками в одной руке, а другой прикрывая трехцветным цилиндром причинное место, Надин спросила:
– Что важнее: иметь хорошенькую мордашку или быть хорошо сложенной?
– Это зависит от разных обстоятельств.
– От каких?
– От общего целого, а также от вкусов.
– Какой оценки я заслуживаю в общем и на ваш вкус? Он смерил ее взглядом.
– Я скажу вам это года через три-четыре: вы еще не сформировались окончательно.
– Окончательного ничего не бывает до самой смерти, – сердито сказала она. Ее взгляд блуждал по залу и остановился на танцовщице в черном платьице с грустным лицом, которая подошла и села у стойки. – У нее и правда печальный вид. Вы должны пригласить ее танцевать.
– Вряд ли ее это сильно развеселит.
– Ее подружки с кавалерами, а она вроде осталась на бобах. Пригласите же ее, ну что вам стоит? – попросила Надин с внезапной горячностью; голос ее смягчился, стал умоляющим: – Всего-то один раз!
– Если вам так хочется, – сказал Анри.
Блондинка без восторга последовала за ним на площадку; она была обыкновенной дурочкой, и он никак не мог понять, почему Надин интересуется ею; по правде говоря, капризы Надин начали надоедать ему. Когда он, вернувшись, подсел к ней, она задумчиво созерцала два наполненных ею бокала шампанского.
– Вы очень милы, – сказала она, глядя на него влюбленными глазами, и вдруг улыбнулась: – Вы бываете смешным, когда выпьете?
– Когда выпью, я кажусь себе очень смешным.
– А другие, что они об этом думают?
– Когда я пьян, мне все равно, что думают другие. Она показала на бутылку:
– Напейтесь.
– С шампанским я далеко не уеду.
– Сколько бокалов вы можете выпить не опьянев?
– Много.
– Больше трех?
– Конечно.
Она взглянула на него с недоверием:
– Хотелось бы посмотреть на это. Вы выпьете залпом два бокала – и с вами ничего не будет?
– Решительно ничего.
– Тогда попробуйте.
– Зачем?
– Люди всегда хвастают: надо ставить их на место.
– После этого вы попросите меня пройтись на голове? – спросил Анри.
– После вы сможете пойти спать. Пейте, один за другим.
Он выпил один бокал и почувствовал удар под ложечкой; она сунула ему в руку второй бокал:
– Договорились один за другим. Он выпил второй бокал.
Проснулся он в кровати, голый, рядом с обнаженной женщиной, которая трясла его, схватив за волосы.
– Кто это?
– Надин. Просыпайся, уже поздно.
Он открыл глаза и увидел при электрическом свете незнакомую комнату – гостиничный номер; вспомнил регистратуру, лестницу; до этого он выпил шампанского, страшно болела голова.
– Что произошло? Я не понимаю.
– Твое шампанское, оно было разбавлено коньяком, – с громким смехом сказала Надин.
– Ты вбухала коньяк в шампанское?
– Немного! Таким трюком я часто пользуюсь с американцами, когда мне надо, чтобы они напились. – Она улыбнулась: – Это был единственный способ заполучить тебя.
– И что, заполучила?
– Если можно так выразиться. Он потрогал голову.
– Я ничего не помню.
– О! И вспоминать нечего.
Она спрыгнула с кровати, достала из сумочки расческу и, обнаженная, начала причесываться перед зеркальным шкафом. Какое юное у нее тело! Неужели он и правда прижимал к себе этот тонкий стан с округлыми плечами и изящной грудью? Она поймала его взгляд.
– Не смотри на меня так!
Схватив комбинацию, она поспешно натянула ее.
– Ты очень красива!
– Не говори глупостей! – надменным тоном сказала она.
– Зачем ты одеваешься, иди ко мне.
Она покачала головой, и он спросил с некоторым беспокойством:
– Ты чем-то недовольна? Знаешь, я был пьян. Она подошла к кровати и поцеловала Анри в щеку:
– Ты был очень мил. Но я не люблю начинать все заново, – добавила она, отходя, – во всяком случае, в тот же день.
Какая досада совсем ничего не помнить; она натягивала носки, и он почувствовал смущение, лежа голый под простыней.
– Я встаю, отвернись.
– Ты хочешь, чтобы я отвернулась?
– Пожалуйста.
Она встала в угол, носом к стене, руки за спину, словно наказанная школьница; и тут же спросила насмешливым тоном:
– Этого недостаточно?
– Достаточно, – ответил он, застегивая ремень брюк. Она с критическим видом смотрела на него.
– До чего же ты мудреный!
– Я?
– Устраиваешь трудности, чтобы лечь в постель и встать с нее.
– Ну и наградила ты меня головной болью! – сказал Анри.
Он сожалел, что она не захотела начать все заново. У нее было красивое тело, и сама она была занятной девчонкой.
Когда они сели перед двумя чашками суррогата кофе в маленьком бистро, просыпавшемся по соседству с Монпарнасским вокзалом, он весело спросил:
– А все-таки почему тебе так хотелось переспать со мной?
– Чтобы познакомиться поближе.
– Ты всегда так знакомишься?
– Когда спишь с кем-нибудь, это разбивает лед; теперь нам вместе гораздо лучше, чем раньше, правда?
– Лед сломан, – со смехом сказал Анри. – Но почему тебе хотелось познакомиться со мной поближе?
– Я хотела понравиться тебе.
– Ты мне очень нравишься.
Она посмотрела на него с лукавым и вместе с тем смущенным видом.
– Я хочу настолько понравиться тебе, чтобы ты взял меня в Португалию.
– Ах, вот оно что! – Он положил ладонь на руку Надин. – Я же говорил тебе, что это невозможно.
– Из-за Поль? Но раз она не едет с тобой, почему бы не поехать мне?
– Потому что это сделает ее очень несчастной.
– Не говори ей.
– Это будет крупная ложь. – Он улыбнулся. – Тем более что она все равно узнает.
– Значит, чтобы не огорчать ее, ты лишаешь меня того, чего мне очень хочется.
– А тебе действительно очень этого хочется?
– Страна, где есть солнце и что поесть, да я бы душу продала, чтобы туда поехать.
– Ты голодала во время войны?
– Еще как! Заметь, что мама в этом отношении творила чудеса; она отмахивала по восемь—десять километров на велосипеде, чтобы привезти нам кило грибов или кусок тухлятины, но все равно. Я чуть с ума не сошла, когда первый американец отдал мне свой ящик с пайками.
– И потому ты так полюбила американцев?
– Да, и потом вначале они меня забавляли. – Надин пожала плечами. – Теперь они слишком организованны, и это уже не смешно. Париж снова стал мрачным. – Она посмотрела на Анри с умоляющим видом: – Возьми меня с собой.
Ему очень хотелось бы доставить ей удовольствие: подарить кому-то истинное счастье – до чего утешительно! Но как заставить примириться с этим Поль?
– Тебе уже случалось заводить романы, – сказала Надин, – и Поль пережила это.
– Кто тебе сказал?
Надин засмеялась с заговорщическим видом:
– Когда женщина рассказывает о своей любви другой женщине, она не скупится на откровения.
Да, Анри признавался Поль в своих изменах, которые она великодушно прощала; теперь же трудность заключалась в том, что любое объяснение неизбежно заставит его либо увязнуть во лжи, которой он не желал больше, либо безжалостно потребовать свободы, а на это у него не хватало мужества.
– Месяц путешествия – это другое дело, – прошептал он.
– Но после возвращения мы расстанемся, я не хочу отнимать тебя у Поль! – Надин дерзко рассмеялась. – Я только хочу прогуляться, вот и все.
Анри заколебался. Разгуливать по незнакомым улицам, сидеть на террасах кафе с женщиной, которая будет смеяться ему в лицо; обретать вечерами в комнате гостиницы ее молодое горячее тело – да, это было соблазнительно. И раз уж он решил покончить с Поль, что он выиграет, выжидая? Время ничего не уладит, напротив.
– Послушай, – сказал он, – я ничего не могу обещать тебе. Запомни хорошенько, что это не обещание, но я попробую поговорить с Поль, и если мне покажется возможным взять тебя с собой, что ж, я согласен.
II
Я обескураженно смотрела на маленький рисунок. Два месяца назад я сказала мальчику: «Нарисуй дом», и он нарисовал виллу с крышей, трубой и дымом; ни одного окна, ни одной двери, а вокруг – высокая черная решетка с остроконечными прутьями. «Теперь нарисуй семью», и он нарисовал мужчину, который протягивал руку маленькому мальчику. И вот сегодня он опять нарисовал дом без двери, окруженный черными острыми прутьями: мы никуда не продвинулись. Был ли то особенно трудный случай, или это я не умела его лечить? Я положила рисунок в папку. Не умела или не хотела? Быть может, сопротивление ребенка отражало то, что я чувствовала в себе: незнакомец, который умер два года назад в Дахау, какой ужас – изгнать его из сердца сына. «В таком случае мне следует отказаться от этого курса лечения», – подумала я. И осталась стоять возле рабочего стола. У меня было два свободных часа, я могла бы разобрать свои записи, но все никак не решалась. Разумеется, я всегда задавала себе кучу вопросов; вылечить – это зачастую означает искалечить; чего стоит индивидуальное равновесие в несправедливом обществе? Но меня увлекала необходимость изобретать ответ в каждом отдельном случае. Моей целью было не обеспечить больным обманчивый внутренний комфорт: если я стремилась избавить их от личных химер, то для того лишь, чтобы они обрели способность не бояться истинных проблем, возникающих в этом мире, и всякий раз, как мне это удавалось, я полагала, что сделала полезную работу; задача необычайно обширна, она требует объединенных усилий: так я думала еще вчера. Но это предполагало, что любому разумному человеку предстояло сыграть свою роль в истории, направлявшей человечество к счастью. В эту прекрасную гармонию я больше не верю. Будущее ускользает, оно свершится без нас. А если ограничиваться настоящим, в чем преимущество того, что маленький Фернан станет веселым шалопаем, как другие дети? «Плохи мои дела, – подумала я. – Если и дальше так пойдет, мне ничего не останется, как закрыть свой кабинет». Я пошла в ванную, принесла оттуда таз и охапку старых газет и опустилась на колени перед камином, где вяло горели комки бумаг; смочив печатные листки, я стала скатывать их. К такого рода работе я испытывала меньше отвращения, чем прежде; с помощью Надин, а иногда и консьержки я кое-как содержала в порядке дом. Перебирая старые газеты, я, по крайней мере, была уверена, что делаю нечто полезное. К сожалению, это занимало лишь мои руки. Мне удалось не думать больше ни о маленьком Фернане, ни о моем ремесле, но это мало что дало; в голове опять крутилась все та же пластинка: «В Ставло {21}не хватает гробов, чтобы похоронить всех детей, убитых эсэсовцами...» Самим нам удалось избежать худшего, но где-то оно случилось. Там наспех спрятали знамена, утопили оружие, мужчины бежали в поля, женщины забаррикадировались в своих домах, и на залитых дождем улицах послышались хриплые голоса; на этот раз они пришли не как великодушные завоеватели, они возвращались с ненавистью и смертью в сердцах. Потом они опять ушли; но от праздничной деревни осталась лишь выжженная земля и груды маленьких трупов.
Струя холодного воздуха заставила меня вздрогнуть: это Надин внезапно открыла дверь.
– Почему ты не позвала меня помочь тебе?
– Я думала, ты одеваешься.
– Я уже давно готова. – Она встала на колени рядом со мной и схватила газету. – Боишься, что я не сумею? Такое, однако, мне по силам.
Делала она это плохо: слишком сильно мочила бумагу и недостаточно прессовала ее; и все-таки мне следовало бы позвать ее. Я оглядела ее.
– Давай я кое-что подправлю, – сказала я.
– Для кого это? Для Ламбера?
Я достала из своего шкафа шарф и старинную брошку и протянула ей туфли на кожаной подошве, которые мне подарила одна пациентка, полагавшая, что вылечилась. Надин заколебалась:
– Но у тебя же вечером встреча, что ты сама наденешь?
– Никто не станет смотреть на мои ноги, – со смехом сказала я.
– Спасибо, – проворчала она, взяв туфли.
«Не за что!» – хотела ответить я. Мои заботы и моя щедрость приводили Надин в замешательство, потому что она не чувствовала настоящей признательности и корила себя за это; пока она неловко скатывала комки, я ощущала ее колебания между благодарностью и подозрительностью. Опасения ее были оправданны; моя самоотверженность, моя щедрость – это самая несправедливая из моих хитростей: на деле я обвиняла ее, хотя стремилась всего лишь избавиться от угрызений совести. Угрызений совести за то, что Диего умер, за то, что у Надин нет праздничного платья, что она не умеет смеяться и что угрюмость делает ее некрасивой. Угрызений совести за то, что я не сумела заставить ее слушаться меня, и за то, что недостаточно любила ее. Честнее было бы не ошеломлять ее моими благодеяниями. Быть может, я доставила бы ей облегчение, если бы просто обняла и сказала: «Моя бедная девочка, прости, что я не так сильно люблю тебя». Если бы я держала ее в своих объятиях, то, возможно, защитила бы себя от маленьких трупов, которых нет возможности похоронить.
Надин подняла голову:
– Ты поговорила еще раз с папой о секретарстве?
– С позавчерашнего дня – нет. Журнал выходит только в апреле, еще есть время, – поспешно добавила я.
– Но мне надо знать, что делать, – возразила Надин. Она бросила бумажный ком в огонь. – Я решительно не понимаю, почему он против.
– Он же сказал тебе: ему кажется, что ты только потеряешь время. Ремесло, обязанности взрослого человека – на мой взгляд, это пошло бы
Надин на пользу, но Робер был более честолюбив.
– А химия – разве это не потерянное время? – сказала она, пожав плечами.
– Никто тебя не заставляет заниматься химией.
Химию Надин выбрала, чтобы досадить нам, и сама себя жестоко этим наказала.
– Меня тошнит не от химии, – возразила она, – а оттого, что я студентка. Папа не отдает себе отчета: я гораздо старше, чем была ты в моем возрасте; я хочу делать что-то реальное.
– Ты прекрасно знаешь, что я согласна, – сказала я. – И будь спокойна, если твой отец увидит, что ты не переменила решение, он в конце концов скажет да.
– Он скажет да, и я знаю, каким тоном! – ворчливо заметила она.
– Мы его убедим, – сказала я. – Знаешь, что бы я сделала на твоем месте: сразу же научилась бы печатать на машинке.
– Сразу я не могу, – ответила она. И, поколебавшись, взглянула на меня с некоторым вызовом. – Анри берет меня с собой в Португалию.
Известие застало меня врасплох.
– Вы решили это вчера? – спросила я, плохо скрывая свое огорчение.
– Я давно уже это решила, – сказала Надин и добавила агрессивным тоном: – Ты меня, конечно, осуждаешь? Осуждаешь из-за Поль?
Я катала в ладонях мокрый шар.
– Думаю, что ты сделаешь себя несчастной.
– Это мое дело.
– Действительно.
Я ничего не прибавила; я знала, что мое молчание сердит ее, но меня раздражает, когда она резким тоном отталкивает объяснение, которого сама желает; она хочет, чтобы я навязала ей свою волю, а мне противно подыгрывать ей. И все-таки я сделала усилие.
– Анри не любит тебя, – сказала я, – он не в том настроении, чтобы любить.
– В то время как Ламбер может свалять дурака и жениться на мне? – с неприязнью сказала она.
– Я никогда не толкала тебя к замужеству, – возразила я, – но Ламбер любит тебя, вот в чем дело.
– Прежде всего он меня не любит, – прервала меня Надин, – он ни разу даже не попросил меня переспать с ним, хотя в ту ночь, на Рождество, я делала ему авансы, но он послал меня.
– Потому что ожидает от тебя другого.
– Если я ему не нравлюсь, это его дело; впрочем, я понимаю: после такой девушки, как Роза, становишься привередливым; и уж поверь, мне на это чихать. Только не говори, что он влюблен в меня.
Надин повысила голос. Я пожала плечами, сказав:
– Делай что хочешь. Я предоставляю тебе свободу, что тебе еще надо? Она кашлянула, как всегда, когда чувствовала себя смущенной.
– Между Анри и мной ничего серьезного, мимолетное приключение. После возвращения мы расстанемся.
– Если откровенно, Надин, ты в это веришь?
– Да, верю, – сказала она с излишней убежденностью.
– После месяца, проведенного с Анри, ты привяжешься к нему.
– Ничего подобного. – В глазах ее снова вспыхнул вызов. – Если хочешь знать, я спала с ним вчера, и он не произвел на меня впечатления.
Я отвела взгляд: мне не хотелось ничего знать. Я только заметила, не показывая своего смущения:
– Это ни о чем не говорит. Я уверена, что после возвращения ты захочешь удержать его, а он этого не захочет.
– Посмотрим, – молвила она.
– Выходит, ты признаешься: ты надеешься удержать его. Это ошибка: все, чего он сейчас желает, это свободы.
– Предстоит игра: меня это позабавит.
– Взвешивать, маневрировать, подстерегать, выжидать – и это тебя забавляет! Ведь ты его даже не любишь!
– Может, и не люблю, – сказала она, – но хочу его.
Она бросила на решетку пригоршню бумажных шариков.
– С ним я буду чувствовать, что живу, понимаешь?
– Чтобы жить, не нужен никто, – в сердцах ответила я. Она посмотрела вокруг.
– И ты называешь это жить! Бедная моя мама, ты действительно думаешь, что жила? Полдня беседовать с папой, а другую половину лечить чокнутых, вот это, я понимаю, существование! – Она встала и отряхнула колени; в голосе ее звучало раздражение: – Я не отрицаю, мне случается делать глупости; но я предпочла бы оказаться в борделе, чем разгуливать по жизни в лайковых перчатках: ты никогда их не снимаешь, этих перчаток. Все свое время ты проводишь, давая советы, а что ты знаешь о людях? И я уверена, что ты никогда не глядишься в зеркало и у тебя никогда не бывает кошмаров.
Это ее обычная тактика – нападать на меня всякий раз, когда она бывает не права или просто сомневается в себе; я ничего не ответила, и она пошла к двери; на пороге она остановилась и спросила уже спокойнее:
– Ты придешь выпить с нами чашку чаю?..
– Как только позовешь.
Я поднялась, закурила сигарету. Что я могла поделать? Я уже ничего не решалась предпринимать. Когда Надин, пытаясь обрести Диего и вместе с тем избавиться от него, начала бегать из постели в постель, я пробовала вмешаться, но она слишком внезапно столкнулась с несчастьем и совсем растерялась от возмущения и отчаяния, чтобы можно было повлиять на нее. Как только я пыталась поговорить с ней, она затыкала уши, начинала кричать и убегала, домой возвращалась лишь на рассвете. По моей просьбе Робер попробовал образумить ее; в тот вечер она не пошла к своему американскому капитану, заперлась у себя в комнате, но на следующий день исчезла, оставив записку: «Я ухожу». Всю ночь, весь день и опять всю ночь Робер искал ее, а я дожидалась дома. Ужасное ожидание! Около четырех часов утра позвонил монпарнасский бармен. Я нашла Надин лежащей на диване бара, мертвецки пьяную, с синяком под глазом. «Предоставь ей свободу. Не надо возбуждать ее упорство», – посоветовал мне Робер. У меня не было выбора. Если бы я продолжала бороться, Надин возненавидела бы меня и стала бы нарочно изводить. Но она знает, что уступила я против воли и осуждаю ее, за это она и сердится на меня. Быть может, не так уж она не права; если бы я больше любила ее, наши отношения сложились бы иначе, возможно, я сумела бы помешать ей вести жизнь, которую осуждаю. Я долго стояла, глядя на пламя и повторяя про себя: «Я недостаточно ее люблю».
Я не хотела ее; это Робер сразу пожелал ребенка. Я сердилась на Надин за то, что она нарушила наше уединение. Я слишком любила Робера и не очень интересовалась собой, чтобы растрогаться, отыскав его или свои черты у этой маленькой вторженки. Я без снисхождения смотрела на ее голубые глаза, ее волосы, нос. Я бранила ее как можно реже, но она чувствовала мои недомолвки: я всегда вызывала у нее подозрение. Ни одна девочка не вкладывала столько ожесточения в борьбу за сердце отца со своей соперницей; и она так и не смирилась с тем, что принадлежит к той же породе, что и я; когда я объяснила ей, что скоро у нее начнется менструация и что это означает, она выслушала меня с растерянным вниманием, а потом разбила об пол свою любимую вазу. После первых месячных ее охватил такой гнев, что в течение восемнадцати месяцев у нее не было менструации. Диего создал у нас новую атмосферу: наконец-то она владела сокровищем, принадлежавшим только ей, она почувствовала себя ровней мне, и между нами родилась дружба. Зато после все стало только хуже; теперь – еще хуже.
– Мама.
Меня звала Надин. Идя по коридору, я соображала: если остаться надолго, она скажет, что я завладеваю ее друзьями; если же уйти слишком быстро, она подумает, что я их презираю. Я толкнула дверь; там были Ламбер, Сезенак, Венсан, Лашом – ни одной женщины: у Надин не было подруг. Они пили американский кофе возле электрического обогревателя; Надин протянула мне чашку черной терпкой жидкости.
– Убит Шансель, – сказала она внезапно.
Я мало знала Шанселя, но десять дней назад я видела, как он смеялся вместе с другими у рождественской елки; Робер, возможно, прав: дистанция между живыми и мертвыми не так уж велика; однако у этих будущих мертвецов, которые молча пили кофе, вид был пристыженный: вроде меня, они стыдились быть такими живыми. Глаза Сезенака казались еще более пустыми, чем обычно, он походил на лишенного рассудка Рембо {22}.
– Как это случилось? – спросила я.
– Неизвестно, – ответил Сезенак. – Его брат получил известие, что он погиб на поле боя.
– А он не нарочно это сделал? Сезенак пожал плечами:
– Возможно.
– Возможно также, что его мнения не спрашивали, – сказал Венсан. – Они не скупятся на человеческий материал, наши генералы, такие важные господа.
На его мертвенно-бледном лице налитые кровью глаза напоминали две раны; рот походил на шрам; поначалу обычно не замечали, что черты лица у него были тонкими и правильными. Лицо Лашома, напротив, казалось невозмутимым, будто высеченное из камня.
– Вопрос престижа! – сказал он. – Если мы все еще хотим изображать великую державу, нам требуется пристойное число убитых.
– К тому же, сам подумай, разоружить ФФИ {23}– конечно, неплохо, но, если можно ликвидировать их потихоньку, еще лучше для этих господ, – заметил Венсан; его шрам раскрылся в некоем подобии улыбки.
– Что ты выдумываешь? – спросил Ламбер строгим голосом, глядя Венсану в глаза. – Де Голль отдал де Латтру {24}приказ избавиться от коммунистов? Если ты это хочешь сказать, говори: имей, по крайней мере, смелость.
– Приказа и не надо, – ответил Венсан. – Они понимают друг друга с полуслова.
Ламбер пожал плечами:
– Ты сам в это не веришь.
– Возможно, это правда, – воинственным тоном заметила Надин.
– Конечно, неправда.
– Где доказательства? – спросила она.
– А! Ты усвоила метод, – сказал Ламбер. – Из ничего сочиняется какой-то факт, а потом вас просят доказать, что он ложный! Разумеется, я не могу засвидетельствовать, что Шансель не получил пулю в спину.
– Венсан и не говорил этого, – улыбнулся Лашом.
Все было как всегда. Сезенак молчал; Венсан с Ламбером цапались, и в подходящий момент вмешивался Лашом; как правило, он упрекал Венсана за его левачество, а Ламбера – за мелкобуржуазные предрассудки. Надин присоединялась то к одному, то к другому лагерю, в зависимости от настроения. Я старалась не ввязываться в их споры; на этот раз они были горячее обычного, верно, потому, что смерть Шанселя их так или иначе взволновала. Но в любом случае Венсан с Ламбером не могли поладить. В Ламбере чувствовался отпрыск из хорошего дома, тогда как Венсан скорее походил на хулигана; было в его глазах что-то не слишком внушающее доверие, и все-таки я никак не могла поверить, что он убивал живых людей из настоящего револьвера. Каждый раз, как я его видела, я думала об этом, но так и не поверила. Впрочем, возможно, Лашом тоже убивал, только никому не говорил, и его это не беспокоило.
Ламбер повернулся ко мне.
– Даже с приятелями теперь трудно разговаривать, – сказал он. – Да, в Париже сейчас невесело. Я вот думаю, а может, Шансель прав – не потому, что погиб, а потому, что пошел сражаться.
Надин сердито посмотрела на него:
– Тебя никогда нет в Париже!
– Я тут бываю достаточно часто, чтобы понять: здесь довольно мрачно. Но и на фронте гордости я не испытываю.
– Однако ты все сделал, чтобы стать военным корреспондентом! – заметила она кислым тоном.
– Я предпочитаю находиться там, чем оставаться здесь; но это полумера.
– О! Если тебе противно в Париже, никто тебя не держит, – заявила Надин с выражением нескрываемой ярости на лице. – Говорят, де Латтр любит красивых мальчиков. Ступай, поиграй в герои, давай.
– Это не хуже других игр, – проворчал Ламбер, остановив на ней полный намеков взгляд.
Надин внимательно посмотрела на него и сказала:
– Ты будешь неплохо выглядеть тяжелораненым, весь в бинтах. – Она усмехнулась. – Только не рассчитывай, что я стану навещать тебя в госпитале. Через две недели я буду в Португалии.
– В Португалии?
– Перрон берет меня в качестве секретарши, – небрежным тоном сказала она.
– Что ж, ему везет, – ответил Ламбер, – он на целый месяц получит тебя для себя одного!
– Не всем все опротивело, вроде тебя, – сказала Надин.
– Да, в наше время мужчины доступны, – сквозь зубы заметил Ламбер, – доступны, как женщины.
– До чего же ты груб!
Я с раздражением спрашивала себя, как они ухитряются попадаться на свои детские уловки! А между тем я была уверена, что они могли бы помочь друг другу возродиться; вместе им удалось бы преодолеть воспоминания, которые связывали и разъединяли их. Но, быть может, именно поэтому они и терзались: каждый ненавидел в другом свою неверность. Во всяком случае, вмешаться было бы непростительной ошибкой. Я оставила их цапаться и вышла из комнаты. Сезенак последовал за мной в прихожую.
– Могу я сказать вам два слова?
– Конечно.
– Речь идет об услуге, – сказал он, – я хотел попросить вас об одной услуге.
Я помнила, какой внушительный вид был у него 25 августа: борода, ружье, красный платок на шее – настоящий солдат 1848 года {25}. Сейчас его голубые глаза погасли, лицо опухло, и, пожимая ему руку, я заметила, что ладони у него влажные.
– Я плохо сплю, – сказал он. – У меня... у меня боли. Однажды друг дал мне свечу эбина, и это мне очень помогло. Вот только в аптеке требуют рецепт...
Он смотрел на меня с умоляющим видом.
– Какого рода боли?
– О! Везде. В голове. Особенно кошмары...
– Кошмары не лечат с помощью эбина. Лоб его стал мокрым, как ладони.
– Я все вам скажу. У меня есть подружка, подружка, которую я очень люблю, я хотел бы жениться на ней, но... я ничего не могу с ней, если не приму эбин.
– Эбин на базе опиума, – сказала я. – Вы часто его принимаете? Он смутился.
– О нет, только иногда, когда провожу ночь с Люси.
– Тем лучше, иначе недолго получить интоксикацию. Он умоляюще смотрел на меня, на лбу его выступил пот.
– Приходите завтра утром, – сказала я, – посмотрим, смогу ли я дать вам такой рецепт.
Я вернулась к себе в комнату; наверняка он уже более или менее интоксицирован; когда он начал принимать наркотик? И почему? Я вздохнула. Еще один, кого я уложу на диван и попробую выпотрошить. Порой они выводили меня из себя, те, кто лежал здесь; на воле, на своих ногах они кое-как играли роль взрослых людей, а тут вновь становились грудными младенцами с грязными задами, и мне приходилось отмывать их от детства. Между тем я говорила безликим голосом, голосом разума и здоровья. Их настоящая жизнь проходила не здесь, моя – тоже; ничего удивительного, что я устала от них и от себя.
Я устала. «Лайковые перчатки», – говорила Надин. «Сдержанна и сурова», – сказал Скрясин; именно такой я им представляюсь? Такая ли я на самом деле? Я припомнила свои детские вспышки гнева, стук сердца в отрочестве и горячку минувшего августа; но все это уже далеко позади. Дело в том, что внутри у меня ничто не шелохнется. Я провела расческой по волосам, поправила макияж. Нельзя до бесконечности упорствовать в страхе, в конце концов устаешь; и потом, Робер начал писать книгу, он в прекрасном настроении; я уже не просыпалась по ночам, взмокнув от ужаса, и все-таки оставалась подавленной. Я не видела никаких причин для печали, нет; беда в том, что я делаюсь несчастной оттого, что не чувствую себя счастливой, я, верно, чересчур избалована. Взяв сумочку и перчатки, я постучала к Роберу. У меня не было ни малейшего желания никуда уходить.
– Вам не слишком холодно? Не хотите немного бумажного огонька? Он с улыбкой отодвинул кресло.
– Мне очень хорошо.
Разумеется. Роберу всегда было хорошо. В течение двух лет он радостно питался варевом из репы и брюквы и никогда не чувствовал холода: можно было подумать, будто он сам производит свое тепло на манер йога; когда я вернусь около полуночи, он все еще будет писать, закутавшись в шотландский плед, и удивится: «Сколько же сейчас времени?» О своей книге он рассказывал мне пока еще смутно, но у меня сложилось впечатление, что он ею доволен. Я села.
– Надин только что сообщила мне странную новость, – сказала я, – она едет с Перроном в Португалию.
Он с живостью поднял на меня глаза:
– Тебя это расстраивает?
– Да. Перрон не тот человек, которого подбирают и бросают: она слишком сильно привяжется к нему.
Робер положил свою руку на мою:
– Не беспокойся за Надин. Прежде всего меня удивит, если она привяжется к Перрону, в любом случае она быстро утешится.
– Не станет же она всю свою жизнь искать утешения! – возразила я. Робер засмеялся:
– Ничего не поделаешь! Тебя всегда будет шокировать, что твоя дочь спит с кем придется, словно парень. В ее возрасте я поступал точно так же.
Никогда Робер не желал считаться с тем, что Надин – не парень.
– Это не одно и то же, – сказала я. – Надин цепляется за мужчин, потому что, оставшись одна, не чувствует, что живет; это-то меня и беспокоит.
– Послушай, легко понять, что она боится оставаться одна, еще так свежа история с Диего.
Я покачала головой:
– Дело не только в Диего.
– Я знаю, ты считаешь, что в этом есть и наша вина, – сказал он с сомнением в голосе и пожал плечами. – Она изменится, у нее уйма времени, чтобы измениться.
– Будем надеяться. – Я пристально смотрела на Робера. – Знаете, для нее было бы крайне важно иметь занятие, которое ее по-настоящему интересовало бы. Дайте ей должность секретаря; она опять только что говорила мне об этом; ей очень этого хочется.
– Но что же тут интересного, – возразил Робер. – Печатать конверты и вести картотеку изо дня в день: для такой умницы, как она, это преступление.
– Она почувствует себя нужной, ее это воодушевит, – сказала я.
– Она способна на большее! Пускай продолжит свою учебу.
– В данный момент ей необходимо что-то делать, она будет хорошей секретаршей. Не следует требовать от людей слишком многого, – добавила я.
Для меня требования Робера всегда были тонизирующими, а у Надин они в конце концов подорвали уверенность в себе. Он не давал ей указаний, доверял ей, ждал, и она загоралась, входила в азарт; в слишком юном возрасте она читала чересчур суровые книги, слишком рано принимала участие в разговорах взрослых. А потом устала от такого уклада жизни и обратила досаду прежде всего на себя, теперь же она брала своего рода реванш, стараясь разочаровать Робера. Он посмотрел на меня в растерянности, как всегда, когда чувствовал упрек в моих словах.