Текст книги "Мистификация дю грабли"
Автор книги: Сергей Суров
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 65 страниц)
– Валет, звёзды, вон, смотри, между туч, луны только почему-то нет. А что дальше-то, а? Зло и добро, и нет места просто судьбе… А если судьба появляется со своим уважением к твоим мечтам, то тогда где, куда зло и добро деваются? Ну почему мы мыслим фрагментами до сих пор и не можем объять всё сразу? Даже Шекспиру, кажется, это не удалось…
– Ты слышишь?.. Нет, ты слышал, Валет, он согласился!
Король шёл слишком медленно, и Валет, опередив его, сел, поджидая в нескольких метрах от огромной лужи, в которой по-осеннему зябко и печально растворялись тени кустов и молодых, озябших от уже опавших куда-то в бездну листьев, не знавших горячности весенних заморозков, деревьев.
Лир остановился, пристально всматриваясь в собаку, и продолжил:
– У него, понимаешь, как у всех, зло наказуемо, пусть не так просто и эффектно, как у дикарей с дубинами и с кулаками, но наказывается. Так не может быть!.. Я сам в молодости играл не раз Эдмунда и не понимал, за что меня он наказывает… За что меня он – Шекспир? Сколько веков прошло – всё злодеи у власти! Если бы кто хоть раз наказал зло, за эти века его просто изжили бы, как изжили каменный, бронзовый и другие века. Человеческая жизнь – это разница между вечностью и совестью. И в эту разницу всё вмещается. Знать бы только, что такое совесть… В каждом веке! А теперь… Ты знаешь, что только безумные, не слабоумные, а просто безумные правители способны выдумывать законы будущего века! Петр Первый, Петр Третий, Павел Первый… Гамлет Датский и я…
Их безумие, пойми, опережало время, но не придворных и верноподданных! Они вровень со своим временем просто хотели жить! Да, Валет, с возрастом актер всё больше походит на старого отставного почтальона – ему так до боли и скуки не хватает прежних адресов и писем! А он всё носит и носит в себе никому уже не нужные новости…
Валет, послушав, заскулил, как бы поторапливая хозяина домой.
– Подожди, Валет, я чуть отдохну, а то устал, и мы пойдём, пойдём… – с этими словами Король сошёл с дорожки, медленно огляделся по сторонам и с видимым усилием присел у дерева. Неподалёку от него, у большой и так редко почему-то высыхающей лужи. Мы пойдём… Отдохну вот… – шептал, медленно оседая на землю и цепляясь за дерево, Лир.
Огромное непонятное покрывало вдруг покрыло тело человеческое и обросло светлыми нитями воспоминаний…
Валет замер, пытаясь сбросить с себя сытую флегматичность. Ничто не вызывало, казалось, особой тревоги, так как хозяин частенько позволял себе отдыхать в этом парке в таком виде, но странная тоска, с утра не дававшая покоя Валету, вдруг снова напомнила о себе. Валет прыгнул прямо в лужу и в несколько прыжков достиг хозяина, оглядел его и, обнюхав ботинки, приблизился к лицу Короля. Пахло, как обычно, но в этом запахе отсутствовало дыхание человека, которое было хорошо знакомо Валету, привыкшему охранять покой и сон своего хозяина.
Он лизнул Лира в лицо, на которое падали еле уловимые капли дождя, и обычно нервное, чуткое лицо хозяина на этот раз не откликнулось обычной гримасой. Валету стало невероятно жутко. Он отбежал в сторону, пробежал куда глаза глядят по дорожке, потом выбрал другую…
Никого не было… Он с невыразимой горечью и тоской завыл и, испугавшись собственного горя, вернулся к хозяину. С осенней сыростью, пропитавшей холодком шерсть собаки, проникла какая-то ещё не случавшаяся прежде скорбь…
Над вдруг онемевшим пространством огромной планеты раздался первобытный, чужой, тоскливый вой зверя, и где-то в таинственном забвеньи, недоступном живым, ему успело откликнуться пронзительностью сочувствия, похожего на земную скрипку, угасающее сознание Лира…
Если что и есть хуже предательства, так это одиночество забытого, не нужного уже никому, но ещё живого существа…
1997. Октябрь. Компьютерная редакция 21 июля 2002 г.
Оглашённые
Тихая, почти внеземная мелодичность этих мест нарушалась только дорогой, что вела, казалось, в другие миры. Дорога… Как часто мы теряемся на ней и в то же время понимаем, что это, быть может, и есть какой-то иной путь нашей судьбы. Нет, не те дороги и тротуары, по которым мы ходим годами в поисках всё более и более подходящих горестей и житейских забот, а другие, что зовут в дальние странствия.
Ведь порой радости и даже сама любовь связаны и очень крепко с дорогой. С дорогой, соединяющей миры и людей, даже если и любовь, и счастье находятся в соседнем дворе или даже в вашем доме. Только дорога откроет, быть может, вам истинную цену тому, что вы оставили или ещё не нашли…
Сколько раз, если уже вы не молоды, внезапно не столько появившись, сколько ощутив себя на такой дороге, вы неожиданно для себя взгрустнёте и глазами прежней молодости оглянетесь вокруг, печалясь о сбывшихся странствиях и какой-то иной жизни – жизни, которую вы могли бы прожить, но не прожили.
Дорога… Люди ею делятся на два измерения: в одном те, которые едут по ней, в другом те, что живут рядом с ней. Редко, но эти два измерения сходятся, сталкивая таких внешне не похожих, внутренне находящихся со своими интересами далеко друг от друга людей. Иссякнет ли горючее в баках машины или жажда разом обессилит людей и машины, и… да! Замедлилось время для одних и заторопилось с какой-то новостью для других. И сходятся разные измерения с любопытством и с вечной настороженностью к неожиданностям, оставляя после таких встреч то ли были, то ли притчи, увеличивая и без того огромную тягу людей из разных миров друг к другу.
Вдоль дороги на многие пространства по обе стороны её живут те, чья жизнь немыслима и невозможна без неё. Но и она сама вряд ли была бы объяснима без их жизни. Многие из тех, кто покидал и возвращался в свои города по дороге, подтвердят, что нынешние обитатели мест, по которым пролегла дорога, ведут свой род от тех висельников-ушкуйников, от которых в седой ещё древности дрожала Русь. Иначе чем объяснить те цены на выложенные вдоль дороги товары и отчаянную торговлю ими, напоминающую разбой? Цены – кистени и топоры и такая же власть безлюдных мест, делающая путешественников беспомощными перед этими ушкуйниками.
А равнодушие цивилизованного мира к нуждам и заботам и будущему этих разбойников чем объяснить? Только тем, что мир и власть смирились с произволом большой дороги и предали забвенью все эти захолустные места, не забывая при этом брать мыслимые, а чаще немыслимые налоги и высасывать с их помощью и молодость, и силы, и мечты, и время из этих мест для нужд больших городов. Так что власть и эти люди из захолустья не столько квиты, сколько и те, и другие смирились с грабежом самой дороги. А по большому счёту и гадать не стоит, кто в нашей стране главный разбойник и кто больше виноват пред совестью и памятью народа. Но пока разделены у нас эти вопросы. Государство не кистенём машет, нет! Так махнёт чем-нибудь законным, что жизнь многих поколений отправляется на погост, как на языческий алтарь. А отвечать? Отвечать, как всегда, без вины виноватые будут. На том живём, на том порешили и дальше жить.
Но хорошо в этих местах! Законы этого главного бандита-государства слабеют здесь от дремотной тишины этих удивительно наивных, первозданных мест. От всего того, что ускользает от сомнительных преимуществ цивилизации. И чем дальше вглубь, тем больше слабеют эти законы чёртовы и проявляются другие законы. Законы более человечные, законы более способствующие жить по тем самым привычкам, с которыми не один век прожит был предками. Не зря в городах больших зовут эти места провинцией. Но превращают это слово в ругательное только люди невежественные душой, спесивые. А люди умные цену провинции знают или хотя бы представляют её себе.
Так о чём это я? Ах, да! О дороге и о притчах. А они возможны только в таких местах…
Когда суетливое, суматошное измерение дороги выбрасывает по какой-то надобности людей из остановившихся машин, то они иногда даже вздрагивают от неожиданной величественной красоты, сохранившей пока к нам милосердие природы. И долго-долго потом, уже в дороге, нечаянно смущённо улыбаясь, стараются сохранить вместе со своими мыслями и воспоминаниями об увиденной красоте. И не смущают человека после такого случая унылые пейзажи заброшенности и какой-то корявой, тоскливой нищеты провинции. Но стоит всё-таки заглянуть за холсты этих пейзажей как за декорации бездарной жизни и по-доброму удивиться.
Так вот, здесь всё и произошло. Вон видите, то ли село, то ли поселок – кто сейчас разберётся в этих переменах? Красивое село вроде как раньше, а теперь могут и городом обозвать. Вот продадут окрестный лес и на вырученные деньги чего бы богатым да именитым сельчанам и не порезвиться? Главное, повод для пьянки, тьфу ты, для гордости будет. А какая пьянка (пьянка ж) обходится да без похвальбы, тьфу ты, повторяюсь – гордости, то бишь.
А это было село Епишево. Как завтра обзовём, нам не привыкать, придумаем что-нибудь. Мы страну-то всё мерим и делим, не знаем, как назвать страну, а тут… О чём всё это я? Вот чёртова политика, а раньше… Эхма!
Так вот жили – тужили, радовались, детей растили и вырастили и сами старели, одним словом, жили старик со старухой. Звали её (даму завсегда уважают здесь и пропустят вперёд, и место всюду ступят), звали её бабой Маней. Его простонародно – Петровичем. Ну, ничем эту привычку не вытравить. Петровича даже на пенсию когда провожали, то сам директор всё долдонил: Петрович да Петрович, «наш Петрович», расскажи да расскажи… Иногда, правда, добавлял «уважаемый». Но всё равно Петрович. Все же местные., и знают друг друга лучше, чем отделы кадров своих работников. Вот взять хотя бы директора: уж раза два за каждое лето точно его охаживал своим офицерским ремнём Петрович. Все и забыли, когда его в последний раз называли дядей Сашей – давно это было! А может, и неправда. И в зале тогда, в общем, чего тут стесняться, собрались взрослые уже, но перепоротые проклятым Петровичем люди и провожали без злой памяти на пенсию. Эх, и все при виде Петровича в который раз вспоминали какой у него волшебный сад – ну ни у кого такого нет! А уж про ремень сам директор и проболтался… (Выпил он, что ли, перед выступлением?) Вспомнил и:
– Петрович, может, сейчас-то, выйдя на пенсию, остепенишься и драть малолеток ремнём не станешь? А то идешь и видишь, как поротые мальцы бредут в соплях и слезах с полными майками груш, слив – чё они там у тебя ещё тырят?
На что Петрович, а он у нас в карман за словом не полезет – ему бы в ООН переводчиком работать (он же самому чёрту подскажет, как материть грешников в котлах) стал тут же при всех выяснять, чей это малец вчера… Но говорить долго ему не дала баба Маня. У нас её и без их дивного сада уважают. Все с улыбками и от всей души поздравляли, да и концерт был неплохой… Когда же это было?..
Вот до пенсии, казалось, ничем Петровича не поймешь. Но вышел он так, понарошку, как говорится, на пенсию. Как работал, так и продолжил работу. И вовсе не потому, что работать некому, а потому… Причин много, но самое главное – никто на его драндулет (Петрович-то – шоферюга!) садиться не желает. Знаете ГАЗ-51? О-о-о! Они ещё бегают, правда, бегают… Пешком-то скорее будет. Но это так, к слову, работают ведь. А что нужно в России оккупированной? Правильно, «арбайтен» – работэть и много йошо работэть! Чтоб как-нибудь и что-нибудь работало. Потому я как вижу слово «газон», так все чудится не зелёное и ровное, а то, что Петрович навострился куда-то махнуть – шустрый он больно.
А запчастей как не было, так и нет. Да и сами знаете, сколько всякой работы, от которой у многих с души воротит! Не всякий возьмётся везти плакаты душегуба-депутата или героин по просьбе воинов-интернационалистов. Но этим Петрович, как ни крути, не занимался. А запчастей как не было, так и нет. Но халтура – вот, что спасло тогда от нищеты. Кому дрова, кому и просто доехать до райцентра. А возраст? А ГАИ? Петрович частенько грязнее демократов (хотя, что может быть гаже?) с полностью разуверенной душой в особенную живучесть своей машины с божьей помощью ползает иногда по всем мастерским с какими-то железяками. Вот так походит, походит и в очередной раз как памятник неувядающей удали рабов египетских (на колесах почему-то) выкатывается из гаража непобедимый «газон». Сколько новых машин, да каких красивых сгинуло, оставив после себя следы в виде нужных и не очень запчастей, а Петрович всё ездит и ездит по дорогам на посмешище наманикюренным ублюдкам в шикарных иномарках.
Ему самому предлагали на выбор любую другую машину (разное ведь настроение бывает у начальства), да только Петрович ни в какую! Так вот матерком-матерком и отбился от прогресса. Махнули на него рукой, тем более, что в каждом хозяйстве нужна такая вот безотказная машина, всепогодная, на всё согласная и не требующая никаких привилегий и премий. И шустрит его машина по былинным просторам, находя в них одному только богу известным чутьем то, что можно назвать и называют проезжей частью. По правде сказать, Петрович с забытых им самим пор стал недолюбливать быструю езду и потому так держался за свой драндулет. А ещё и потому, что старая машина требовала особой аккуратности в езде, с чем Петрович соглашался безоговорочно и за что по-особому ещё больше уважал свою колымагу…
И большая дорога, которой было всё равно, какие машины по ней катят, не возражала особо, еле удерживаясь от смеха, при появлении Петровича со своей колымагой. Да и Петрович не зарывался, катил себе на здоровье у самой обочины, не мешая пролетать рядом с собой огромным монстрам нового века. Хотя он иногда останавливался рядом со злыми уставшими и потому недоверчивыми собратьями по баранке, ремонтирующими скорее интуицией, чем инструментами эти треклятые машины. И тогда вдруг выяснялось, что Петрович не лыком шит – его сноровка и смекалка зачастую приносили удачу, а что это такое в дороге, шофёрам долго объяснять не надо.
Дорога очень сильно зависит, как и погода, от настроения людей: праздник или туман с дикой гололедицей или стеной вставший на пути машин ливень, и всё – нет дороги и нет настроения. Тогда замирают и близлежащие поселения. Только дым из труб да полусонно бредущие одиночные путники дарят надежду на то, что не всё потеряно – придёт погода получше, придёт и настроение, а там и дорога оживёт тут же!
В такие дни, особенно весной, когда непонятно, что происходит вокруг, и люди тоже, поддавшись на уловку природы, становятся суматошными и сумасбродными, Петрович, как и все, ожидал всегда перемен. Но они если и случались, то после них Петрович долго осваивался со своим новым содержанием: душа оставалась на месте, а вот мысли… Петрович был, и я об этом предупреждал раньше, философом (что неудивительно, повторюсь, для таких прекрасных мест). Это ведь только в юности человек, живущий на обочине большой дороги, мечтает о манне небесной, о каком-то новом повороте судьбы. А с годами да ещё в таких красивых местах такое можно испытать удовольствие от жизни и от появившегося умения жить в ладу с самим собой, что и в голову не придёт, что есть такое на свете жителям больших городов.
И дорога эта, возможно, приносила бы и впредь радости и ворох новых впечатлений Петровичу, но в последнее время она стала и источником огорчений после того, как отремонтированная в очередной раз, она впритык подошла к самому дому и к знаменитому саду Петровича. Ну, так намерили, хотя дорожники ругались с Петровичем, что он, как буржуй, оттяпал незаконным образом лишнюю землю себе, ещё и пригрозили раскулачить – и слово своё почти сдержали. Теперь машины стали проноситься слишком близко от дома…
– Может, им кухню ещё отворить для проезда? – негодовал Петрович. Конечно, если бы всё зависело от землемера из района, то Петрович всегда бы договорился с Митькой (так землемера звали и зовут).
Дом-то у Петровича как стоял, так и стоит, между прочим, не так, как Митька рисует на своих планах и сдаёт потом в район. Дом стоит на вольготных представлениях и Митьки, и Петровича о том, каким должно быть дому. Даже пруд, который давно по бумагам и планам засыпан, исправно снабжает водой сад Петровича.
Этот пруд отделяет участок Петровича от всего села, и потому дом получился как бы на отшибе. А уж этот пруд стал, с двух сторон стеснённый тропинками и дорожками (уступка Петровича соседям), одной из достопримечательностей села. Дело в том, что никто из трезвых жителей села никогда не расскажет постороннему про эту самую достопримечательность. И не зря, хотя как-то это и непонятно. Просто надо понаблюдать немного, особенно в праздничные дни, и всё станет ясно.
Редко в праздник какой местный житель минует этот самый пруд. То и дело разгорячённый и плохо соображающий абориген, упрямо блуждающий подальше от надзирающего за ним ока правосудия семьи, приходит всё-таки именно сюда. А дальше, впрочем, как говорит Петрович, это надо узреть… Абориген (абориген, он и есть абориген – пляски всякие, ворожба на фантиках и бутылках и всякая чертовщина), только увидев пруд, начинает блаженно улыбаться. Особенно в жаркую погоду, затем, широко раскинув руки, подползает, подлетает, в зависимости от степени восторженности, к краю пруда и плашмя ныряет в воду. Баба Маня говорит в таких случаях не очень ворчливо, но с какой-то усталостью:
– Ещё один… Летит прямиком к ядрене Фене.
Пускающие пузыри в пруду мужики хоть и мычат просто, но всем своим видом выражают немую просьбу не выдавать их и Феню. По-видимому, это правда, так как хоть до сих пор никто ещё не видел в глаза эту самую Феню, тем не менее, её поиски продолжаются без всяких перерывов на всеобщую трезвость. Ещё более удивительно, что никто за всю историю существования пруда со времён Великого ледникового периода в нём не утонул.
Он как-то бережно поддерживал в своей ряске тела сокрушённо и в то же время блаженно кающихся грешников, не пуская их в свою глубину. Впрочем, глубина была весьма символическая, там однажды мальчишки устроили беготню и чуть было не высушили его, разбрызгав добрую половину воды на сухую прибрежную землю.
Пруд этот был знаком и Митьке, может, поэтому он и «забывал», находясь в районе, о его существовании. Землемеров вообще-то было два, но главного звали вот Митькой. Мужик был не промах. Про второго, точнее, вторую, потом расскажу, а сейчас объяснить надо про этого, слишком уж часто его грязный теодолит, наводивший богомольный трепет на древних старушек, сиротливо стоявший в окружении ребятишек и живности, подсказывал, что где-то поблизости Митька приобретает особенную зоркость глаза. Тогда старушки смелели и, крестясь, растаскивали приготовленные Митькой колышки. Нет, дров и угля хватало, просто эти проклятые колышки оказывались вбитыми чёрт знает где, но не там, где каждая бабуля, прикладывая руку к уху и подслеповато сощуриваясь, указывала границы своего участка. Вот тогда-то Митька становился Митрием Иванычем и начинал расписывать в туманнейших выражениях все кары небесные по своему прейскуранту, ссылаясь при этом почему то на уголовный кодекс.
Он нудно и долго приводил из него са-амые жуткие страхи, объясняя, как именно боженька их всех покарает, пока кто-нибудь из потомков старушек, не став случайным свидетелем уголовно-небесного митинга, не махнёт с досады рукой и не вынесёт стакан добротно сваренного самогона и не менее ядрёный солёный огурчик. Митрий Иваныч беспрекословно превращался в Митьку, молодцевато выпячивал грудь и после фамильярнейшим образом хлопал руками старушек куда придётся и сообщал, что он и есть тот самый бес, что их то ли при царе, то ли ещё при ком когда и с кем именно попутал. Он изумительно, не путаясь даже в невменяемом виде, знал историю края, и не один, верно, покойничек навеки и на том свете рассвирепел от его воспоминаний. Ох, и не советовал бы я ему помирать… Живые-то ждали его всегда, как ждут желанного балагура и непревзойдённого выпивоху. А старушки потом, с обидой от бережливости разглядывая пустые стаканы, что-то бормотали и охали, прося, наверное, небесную канцелярию присылать впредь кого поскромнее землю мерить.
И бывало так, что кто-то, кому надоедало выслушивать эти бормотания, гневался на Митьку. Тогда начинали полыхать молнии и греметь громы то ли в небесной канцелярии, то ли в районной. Наступало время – время вот той самой землемерши. Она была живучим пережитком всех бывших и будущих властей.
Её, увидев раз, трудно было забыть. Выправка от последнего царя и такая же кровожадная доброта, решительность большевиков и такое же «пропади всё пропадом – построим заново!». Гонор от Хрущёва, смешанный со страхом перед культом самой власти, и беспробудно сонливая совесть от нынешних властей. Одним словом, как бы сказали древние греки, – мегера, а более слабые и пристыженные потомки – стерва.
Теперь представьте себе, какой порядок она устанавливала в селе, привыкшем видеть в землемере атамана винно-водочной культуры и лекаря от похмелья? Старушкам при ней не помогали их милые и потешные уловки – колышки безжалостно вершили судьбу посаженных овощей и ягод и прочей съедобной ботаники. Опомнившись, крестясь на какого-то заступника, похожего на сельхозакадемика Тимирязева, старушки просили его вызволить Митьку из беды. Академик с пририсованным нимбом вопрошающе-задумчиво пересчитывал его грехи и сравнивал это, видимо, с количеством поданных заявок. Затем вполне демократично, а главное, всегда вовремя, где нужно там и молвил словечко за Митрия Иваныча. Митьку восстанавливали в прежней должности. Ну зачем, ну зачем попам всякие чудеса?! Вот, вот чудо так чудо!
Никто не знает, почему так часто возникала потребность в измерениях. Хотя, кажется, помимо чехарды властей в стране была виновата и дорога. Митька винил во всём псевдонаучный подход властей – нельзя было по весне запрещать продажу водки и тут же требовать урожайность выше прилавка сельпо (магазина).
А дорога… Она отвлекала с каждым годом всё больше земли на свои нужды, да и строительство каких-то несуразных мастерских взамен заброшенных и заросших кустарников создавало путаницу в решениях властей. Бесконечные распри с каким-нибудь соседним селом, а то и внутри самого села, разделённого дорогой на две половинки. (Хватало, хватало споров и ругани из-за земли). Как бы то ни было, но Митька стал своим для всех, почти родственником, и сам иногда толком не мог объяснить себе, что он делает в Епишеве, когда кругом столько инструкций, обязанностей и совещаний в районе?
Просто ему было здесь как-то по-особенному хорошо, а работу, точнее, занятие по душе каждый на Руси себе найдёт. Была бы возможность по нраву и душе, и привычкам углядеть свое место. Вольному – воля, а русскому – песня да обида!
Особенно Митька сдружился со сверстниками и с теми, кто, как Петрович, был хоть и постарше немного, но не чванился этим, да и на улыбку с шуткой был скор – не гневил бога старческим брюзжанием и нытьём. Петрович был на особом счету у Митьки. Митька его не просто уважал, а даже стал подражать ему в своих бесчисленных проделках и проказах взрослого обормота.
Подражал в прибаутках, в нравоучениях, в замысловатой полумолитвенной ругани. От него Митька перенял и смешливую воинственность по отношению к местной босоногой шантрапе.
Петрович не был особо жадным на спелые фрукты, но терпеть не мог больные детские животики от зелёных плодов. Ругался почём зря и вместе с бабой Маней потом носил отвары и таблетки заболевшей шпане. Это подкупало даже самых воинственных малолетних варваров с горячими головами и поротыми задницами – их родители, вспоминая свое детство, не обижаясь на него, вдруг стали обнаруживать рядом с ним и теодолит Митьки. Им стало казаться, что Митька тоже прощал им и открученные винтики и гайки с приборов, и украденные линзы. И так же, как сейчас их дети наблюдали когда-то взаимную ненависть теодолита и известного на всё село драчливого козла Пашки. Это безграмотное, но любознательное животное так и норовило опрокинуть трезвого Митьку с его инструментами, но зато безоговорочно мирилось с ними тогда, когда Митрий Иваныч, по местной традиции выкупавшись в пруду, изволил сонно сушиться где-нибудь на солнышке. Тогда Пашка, пощипывая травку, караулил пробуждение ответственного лица и с пробуждением всё начиналось заново на потеху загорелым рожицам маленьких бесенят. В общем, это был, в отличие от других районов, где землемеры сидят в кабинетах и землю мерят по бумажкам, районом Митьки – землемера со столицей в селе Епишево.
Но даже он оказался бессилен перед дорогой, и она безжалостно оголила участок Петровича, соединив выхлопы натужно ревущих моторов с волшебным ароматом земного рая в его саду.
Жизнь в провинции равнодушна к чудесам… Зато она умножает мысли на время неторопливой скуки бытия, практичность которого хранит в неприкосновенности легенды и были, шутки, обряды старины во все времена года в их неповторимой прелести искренней задушевной привычности.
Поневоле в таких местах станешь поэтом или философом, что, впрочем, для тех песен, что поются на Руси, и для тех, кто их поёт, одно и то же.
Митька видел, как к Петровичу вошёл Витька, но от греха подальше, то есть, бабы Мани, свернул в проулок и, почесав то, что он скромно называл репой, решительно направился к дому, где вчера (это он точно знал) варили самогон. Если бы он знал, как повернётся жизнь и каким именно местом, то наверняка бы проклял себя за свою робость перед суровой бабой Маней. Что, впрочем, он и делает с тех пор, но только тогда, когда выпьет.
Витька без стука вошёл в дом и кашлянул в руку. Из-за занавески, отделявшей кухню от прихожей, выглянула баба Маня.
– Петрович дома? – хрипло спросил гость.
– Да в саду, наверное… Весна ведь, чем на работе бездельничать, лучше пусть в саду потрудится. А то в гараже от безделья опять накушаются! – ворчливо выговорилась баба Маня, внимательно разглядывая гостя.
Витька, уже не слушая, повернулся и только взялся за ручку двери, как она, будто встречая его, неожиданно и резко открылась. В дверях стоял вспотевший Петрович и держал в руках какой-то черенок:
– А-а, Витя? Во, возьми на посадку! А то жалко выбрасывать – такой сорт, а сажать больше негде, – рассудительно и как-то непонятно за что извиняясь, сказал Петрович. – Такие абрикосы будут!
– Да мне сейчас, Петрович, не до посадок. Я к тебе по делу-то… – вздохнув, ответил Витька.
Баба Маня открыла дверь в светёлку, где негромко звучало радио.
– Вот-вот, выключи тарахтелку, – попросил Петрович, – с человеком поговорить нужно.
Баба Маня подошла к устройству, предшествовавшему открытию самого радио, из которого доносилась песня с мелодией, стократно опробованной на других, предшествовавших песнях, и готовая ещё не раз повториться как новая, но уже с новыми авторами-композиторами, и щёлкнула выключателем.
Петрович посмотрел на свою супругу и деликатно, многозначительно кашлянул.
Баба Маня молча прикрыла за собой дверь. Петрович, вытирая руки об тряпку, вопросительно посмотрел на гостя.
– Петрович, развожусь, понимаешь? Житья всё равно больше не будет, да и не надо… Помоги в город её барахло свезти… – негромко, оглядываясь на прикрытую дверь светёлки, сказал Витя.
– Эхма! Чё чудите-то? Не пойму. Да ладно – ваше дело. Хорошо ещё детишек не успели завести… – так же негромко ответил ему Петрович и добавил: – Кузов у меня не очень-то вместительный, а барахла, верно, хватает у вас… Дождика бы сейчас. С самой зимы сухота – все завязи засохнут…
– Петрович, за мной не станет! – прервал его Витя, по-своему истолковав последние слова Петровича.
– Да при чём здесь это? – возмутился Петрович. – Надо значит надо.
Из света, вдруг ворвавшегося в распахнувшуюся дверь, вышла баба Маня.
– Есть будете? – ворчливо спросила она.
– Гляди, солнышко выглянуло – опять дождя не будет… – подмигнув женщине, назидательно произнёс Петрович. – А поесть надо. Накрывай на стол. Быстро, наверно, не управимся.
Он жестом предложил гостю пройти на кухню. Витя протестующее замотал головой, но Петрович и не собирался спорить с гостем и просто повторил жест, приглашая его к столу.
Из дома, где жил Витька со своей женой, кто-то суетливо вытаскивал какие-то узлы и коробки. Петрович пригляделся и узнал в нём родного брата Витьки, давно покинувшего село и перебравшегося в район. Машина медленно подкатила к дому и аккуратно развернулась. Петрович поздоровался со Степаном, Витькиным братом, и, откинув борт, пошёл в дом, чтобы помочь мужикам. Навстречу ему вышла Наташа – невероятной красоты и изящества жена Вити, так и не сумевшая найти общий язык с обитателями Епишева, что очень немаловажно для провинции, и потому законно заслужившая титул гордячки. Петровича просто обдало облаком аромата непривычных дорогих духов. Такие он нюхал только в Москве, когда был в карауле у Дома Советской Армии в далёкие годы армейской юности.
Хмыкнув, Петрович оглянулся посмотреть ей вслед. Да тут и гадать нечего – при взгляде на такую и старики начинают мечтать о неведомой и непонятной им жизни. И что уж тут говорить о том, что ей чего-то не хватает для счастья?! Петровичу, как и многим его односельчанам, было непонятно, как вообще Витьке удалось заполучить такую королеву, да ещё и завезти её в такую глухомань. Но решительность, с какой Наташа бросила свёрток в кузов, вновь доказала, что неизбежность выбора оказалась сильнее и загадочной в своих случайностях любви.
Мужики грузили вещи молча, не тратя попусту время на ненужную и неуместную сейчас болтовню.
Затем, когда всё было погружено, и, вопреки ожиданиям Петровича, хватило места для всего, подошла Наташа и что-то с неприязнью и резко сказала Вите. Хотя Петровичу ничего не было слышно из-за шума заведённого двигателя, он понял, что речь шла о рейсовом автобусе. Петрович посмотрел на часы и сообразил, что она уже опаздывает на ближайший рейс и потому не удивился, увидев, как бегом и Наташа, и Степан бросились в сторону достаточно редко ходивших автобусов. Витя с угрюмым видом подошёл к любопытствующему старику и негромко произнёс:
– Поехали, хватит ворон считать…
Приехав в район и разыскав нужную улицу, Петрович, которому до чёртиков надоело молчание пассажира, обрадовался, увидев на улице несколько знакомых мужиков. И пока он, выйдя из кабины, разминался, поджидая неспешно бредущих в его сторону старых знакомых, бывших односельчан, Витя побрёл в сторону четырёхэтажного дома. Знакомцы поздоровались и по неизжитой деревенской привычке стали интересоваться всем, чем было только возможно поинтересоваться, когда встречаешь давно и хорошо знакомого, почти родного человека. Разумеется, речь зашла и о цели приезда Петровича, но тот именно это любопытство собеседников так и не удовлетворил.




























