444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Суров » Мистификация дю грабли » Текст книги (страница 50)
Мистификация дю грабли
  • Текст добавлен: 22 октября 2026, 14:30

Текст книги "Мистификация дю грабли"


Автор книги: Сергей Суров


Жанры:

   

Ужасы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 65 страниц)

А тем временем воздух в соборе стал уже совсем осязаемым, как испарения влажного белья, вывешенного на просушку. Его не хватало прежде всего певчим. Вскоре и регент разошёлся вовсю и, как заправский светский дирижер, управлял хором всеми частями своего тела, забыв о всех приличиях, существующих в церковных обрядах. В соборе совсем недавно (с помощью местной общины старообрядцев, что очень необъяснимо) было возрождено древнее исонное пение, которое после раскола церкви получило название знаменного пения. Это пение было особенное, с раскладом на голоса. То ли в старину не было нехватки в мощных, чистых голосах, различных и по тембру и по тонам, то ли ещё по какой причине, но в нынешних церквах знаменное пение почти не практикуется…

Брамбекин ненавидел и одновременно жаждал предстоящего мгновения, но как оно редко стало приходить в последнее время!..

И вот… Сейчас… Нежданно и негаданно, как всегда, оно пришло… В наступившей тишине, лишённой воздуха и смысла, в той паузе, которую ему сотворили своими голосами остальные певчие, Брамбекин услышал собственный бас. Он мощно пророкотал речитативом едва узнаваемые им самим слова из священного писания и, вытянув из последних сил: «Господу помо-о-олимся!», он уже не чувствовал, а видел как бы со стороны свой голос, материализовавшийся под закопчёнными древними сводами в рваный клуб дыма из многих душ. Из душ своих и чужих предков, явившихся услышать его, Брамбекина. Это была уже не молитва, это была святотатственная дерзость живого человеческого голоса, осмелившегося нарушить неведомый смертным покой и уединение Всевышнего. За это Брамбекину в этом соборе прощалось всё. (Вот и пойми после этого, что такое вера, если красота чего-либо, бросающая вызов всему, объявляется или дьявольским наваждением, или богоданным вдохновением…)

В негласном соперничестве между хорами разных приходов епархии первенство безоговорочно оставалось за отцом Николаем. Не за хором почему-то, а за ним. У него и голоса то не было – ему на помощь всегда искусно приходил дьякон, читая некоторые тексты за него. Были ценители песнопений и среди прихожан, стеснявшиеся беспокоить своим суетным вниманием удивительного певца. Брамбекин знал их всех. И даже в полутьме собора угадывал их по характерным напряжённым позам внимания и почтительности, с которыми они вслушивались в его пение и переживали с ним что-то своё, даже ему непонятное. Иногда, когда Брамбекин бывал не в духе, они уходили с горестно опущенными плечами, не поднимая глаз, в эти минуты Брамбекину становилось совестно и от того ещё хуже и гаже на душе. Но сегодня – другое дело, сегодня ему не будет стыдно перед ними, его ждала ещё заключительная часть литургии, а он уже видел себя со стороны, и это предвещало что-то необычное…

Молился и взывал хор к сверхъестественному разуму, которому только и дано понять, объяснить и простить несусветные ошибки и радости, печали и горести земной обычной жизни, и в этой молитве рокотал речитатив Брамбекина, ожидая своего наивысшего взлёта, сравнимого с раскатами небесного грома. Истово закрестились, зашевелили губами верующие и не особо-таки верующие.

Отец Николай вдруг остановился посреди аналоя и, задрав кверху бороду, стал вслушиваться. С ним вместе замерли и поклонники Брамбекина. Было в этом напряжении что-то необычное и от того неуловимое – молились уже не люди, молились их души, обретшие вдруг точку опоры в невесомости своих сомнений и ожиданий. Дьякон, чей голос был всего лишь обрамлением голосу Брамбекина, вдруг на вибрирующей могучей ноте как бы пригласил Брамбекина или то, что от него осталось на земле, возвестить о блаженстве и мудрости Вечности. И что-то разом откликнулось в душах присутствующих на первый раскат небесного грома. И грешность, и суетность были так вовремя, так легко и просто раздавлены невесомостью небес, куда с проникновенной печалью и чистыми помыслами открылась дорога людям вслед за голосом певца…

Вообще-то служба в соборе проводилась со значительными нарушениями установленных канонов, но обаятельная способность религии приспосабливаться к требованиям века и быть такой же современной, как и прихожане, прощала и оправдывала себе же самой вынужденную вселенскую терпимость. Хотя справедливости ради надо сказать, что и владыка изредка, по очень только великим праздникам, и то не всегда служивший службы в соборе, и сам отец Николай до сих пор не оставляли попыток убедить Брамбекина в необходимости пострига и принятия сана, чтоб избегать такого смешанного исполнения службы.

Но Брамбекин был лаконичен: «Я к Богу прихожу, а не к вам…».

Из-за всего этого между Брамбекиным и дьяконом Алексеем была не то что вражда, а скорее так и не определившееся до логического конца соперничество, ибо есть на Руси удивительно всех мирящее средство, одинаково действующее от верхов до низов, – выпивка… А дьякон по выпивке был не просто русским – он, увы, после неё часто уже не имел национальности. Но непритязательность и миролюбие Брамбекина и его чересчур светское, панибратское отношение к начальству, в том числе и к церковному, да ещё безалаберность и необязательность не предвещали дьякону неприятностей, на том всё и упорядочилось: без интриг и без вражды.

В ризнице уже после службы регент с отцом Николаем, пересчитывая деньги, которые принёс казначей, искоса поглядывая друг на друга, знаком приглашали избранных, и отец Николай самолично вручал каждому его заработок. Остальные, ну, прежде всего, женщины из хора получали деньги у казначея в его каморке, находившейся рядом с киоском, торговавшим предметами культа.

– Ну, ладно, все мы грешны, но, Аркадий, пропускать службы – непотребство великое, ибо сказано в Священном Писании… – отец Николай на секунду замолк, подбирая в уме соответствующее изречение, но этого хватило, чтобы вмешался дьякон Алексей:

– Может, причастимся? – в руке у него возникла соблазнительная бутылка кагора. Он ухмыльнулся и тихо, по-заговорщицки продолжил: – И грехи к такой-то матери… Пойми, умник, – обращаясь уже громче к Брамбекину, нараспев проговорил он. – Нам сейчас не Юрии Гагарины нужны, не Ломоносовы, а Серафимы Саровские и Сергии Радонежские. Возьми тебя, к примеру, кому счас оперные певцы нужны – голос ведь как дар Божий – эхо его только на поругание сгодится. Эх… Да чё там! Нам тем более не Суворов Александр Васильевич нужен – нам маршалы Жуковы нужны! Вон – Александр Невский, наш человек, наш пацан! Даже с татарами и с монголами нашёл общий язык. А скольких наших славян на заклание им принес – не обессудь, судьба у Руси такая, судьба… Хорошо, может, живётся только одним у нас, а не всем! На том стояла и будет стоять Великая Русь Пресвятая! Хватить философии, пой здесь и всё будет. Невежество русского народа есть мать его благочестия и щедрости. А счас… тьма! Со школы надо начинать, со среднего образования – нам богословы нужны, а не ратники и не конструкторы. Эх, заживём тогда! Вон народ уже сколько денег тащит к нам. А с профессорами всё путем – сами несут иконы на кафедры – не успеваем рисовать! Они нам всё докажут, что мы захотим. Все иконы заплачут, даже те, которые мы не намалякали ещё…

Отец Николай махнул на оратора рукой и со стола, на котором лежала аккуратно сложенная риза и различная церковная утварь, взял два гранёных стакана.

– Главное – вовремя каяться и причащаться, – хитро улыбнувшись, возвестил он обществу. И, так же загадачно улыбнувшись ещё раз, подсунул пачку мелких купюр в руку певцу.

Брамбекин, не пересчитывая, положил деньги в карман и принял от дьякона уже наполненный стакан.

Валет издали увидел своего хозяина и в нетерпении заскулил.

– Что, брат, устал ждать? Ну, давай, дурашка, да не облизывай ты меня, я тебе что, сахар? – притворно стал сердиться Брамбекин, гладя пса по загривку и еле уворачиваясь от его проявлений нежной преданности. К ним подошёл, раскачиваясь, Святкин.

– Аркаша, времени в обрез. Хорошо хоть Олимп недалеко, – как всегда энергично и высокопарно изъяснился он и продолжил: – Ну, ты сегодня был в ударе! И сказать нечего, у меня и то до сих пор всё вибрирует внутри…

Брамбекин, не отвечая, отвязал Валета и, нагнувшись, ещё раз поцеловал в морду взбудораженную заждавшуюся собаку.

– Аркаша, ты же сам знаешь этих вампиров. Коллеги, мать их так! – не унимался Святкин.

– Вампиры чеснока не любят, а эти… Не театр, а шаверма какая-то… – пробурчал Брамбекин.

Неподалёку от театра была закусочная, хозяин которой слыл театралом и частенько выручал актеров деньгами, и если ему затягивали срок возвращения долгов или вовсе забывали вернуть, он не сердился. Да и можно ли было сердиться на свою постоянную клиентуру, когда она с лихвой всё возмещала в дни своих праздников? А у актёров, да и не только у них, праздник тогда, когда есть деньги. Да и шумные пиршества местных знаменитостей делали популярным его заведение, и потому он процветал, расчётливо и целомудренно забывая некоторые старые долги. Исключение составлял только Брамбекин, чей долг, по мнению Миши (так звали хозяина закусочной), был просто непрощаем, но это не мешало Брамбекину при появлении денег приходить и молча, одними только глазами обещать выплату рано или поздно своего полузабытого долга и обслужить на имеющуюся наличность. Брамбекину единственному в этом заведении в долг уже ничего не давали, но терпели в компании с другими актёрами, включая в равной доле в счета к ним его, Брамбекинскую, долю.

Валету в миске принесли кости и объедки с кухни, но помимо этого со стола, где сидели Брамбекин и Святкин, ему перепадали не самые плохие куски. Ели молча, что совсем было непривычно в обществе Святкина. Народу было немного, и Миша позволил себе подойти к дружной троице.

«Да, долги-долги… Чёрт, и как же отдавать-то их?» – вяло и безнадёжно подумалось Брамбекину, сразу обратившему внимание на приближавшуюся фигуру хозяина заведения.

– Что, сегодня опять Шекспир? – поинтересовался Миша, садясь на свободный стул.

– Не опять, а всегда! Как говорит наш главнюк, – наконец-то выйдя из сумеречного состояния, проговорил Святкин. Брамбекин, не глядя уже на Мишу, доел и бросил последнюю, не обглоданную куриную косточку Валету.

– Не-е, Шекспир – это, конечно, Шекспир, – глубокомысленно изложил свою точку зрения Миша и продолжил: – У меня от него всегда такое бывает в душе!.. Знал мужик, как писать и про что… Вот сколько после него всяких хорохорилось, а толку?! Приходила мода на одних, уходила мода на других писак, и где они сейчас все? Век-то какой на дворе, а идёт Шекспир, и в зале яблоку негде упасть. Вот сегодня «Король Лир», я его смотрел даже не припомню, сколько раз, и просто обидно, что сегодня премьеру новой постановки пропускаю: свои билеты родне и супруге пришлось отдать. В театре родня давно не была, приехали в гости, так что пришлось пожертвовать…

– Да-а… Многое сегодня потеряешь, у Аркаши сегодня что-то такое… Ты бы его в соборе сегодня послушал! – признался без привычных ноток зависти Святкин.

Наступило молчание. Миша поглядывал с невольным удивлением на Брамбекина. Он знал, что такое признание от Святкина дорогого стоит. Актёры допили сок. Валет уже не глотал, а со знанием дела и с уважением к себе и к хозяину неторопливо догрызал последнюю косточку.

– Ну ладно, не всё ещё потеряно, – сообщил Миша, приподнимаясь из-за стола.

Святкин отсчитал ему деньги и в ответ на поползновение Брамбекина достать свой кошелёк, замахал рукой.

– Ни-ни-ни, сегодня за мой счёт! – возмутился совершенно искренне он.

– Ну, как знаешь, – невозмутимо пробасил Брамбекин. Миша, задумчиво глядя на него, передал деньги подошедшей официантке. Актёры направились к выходу. Валет с раздувшимися боками вальяжно опередил их, пока они, получив плащи в гардеробе, на ходу стали одеваться.

– Не раздражай меня своим счастьем, бродяга! А то я стал в последнее время что-то слишком завистливым… – сказал, глядя на него, Брамбекин и открыл перед ним двери.

Театр встретил их обычной вечерней сутолокой и стойким букетом запахов из театральной и обычной парфюмерии, старого дерева и вечно сырой почему-то штукатурки, бликами яркого света и теней замысловатых закоулков. Валет привычно потрусил к личной гримёрке Брамбекина – предмету зависти и интриг театрального братства. Театр был старым, каким-то громоздким и неудобным как для зрителей, так и для актёров. Актёры второго плана ютились по нескольку человек в каких-то чуланчиках, скорбно, но немо, как и полагается неодушевленным строениям, носившим неизвестно кем присвоенный им титул гримёрных. Из-за отдельных же гримёрных в театре шли, сменяя друг друга, войны, сравнимые по накалу страстей и жертвам с мировыми. Когда-то (боже, как давно это было!) Брамбекин совсем молодым потряс до глубины души (если только она бывает у начальников такого ранга) областное, слегка перепившее руководство. Причём именно в «Короле Лире», где он исполнял роль Эдмунда, знатоками и ценителями чьей подлости они, безусловно, имели право быть. В благодарность за этот успех ему выделили личным распоряжением грозного владыки вверенной ему области отдельную гримёрную, чем и ополчили против Брамбекина все кланы и семьи в театре. Чего только не довелось потом пережить Брамбекину, он даже сам предлагал её забрать обратно, но руководство театра пугалось и… Да-да, до сих пор у Брамбекина была личная гримёрная, до сих пор! За эти годы он всё в ней переделал по своему вкусу и даже иногда убирал в ней сам, чтобы только не отдавать ключи в чьи-то руки: в интригах театра участвовали не только актёры… Может, вахтёры?

Здесь прошло всё: и молодость, и единственная, и она же последняя, что бывает крайне редко в такой среде, любовь. Хотя известны и невероятные случаи, когда отнюдь не дурные собой актрисы проживали свой век целомудренно и чисто. Любовь, от которой остался у него только сын, уже взрослый и ничего, кроме головной боли, не вызывавший у Брамбекина. Да, здесь проходили будни и праздники, мечты и ожидания, и разочарования.

В гримёрной Брамбекин заторопился, увидев, сколько осталось времени до спектакля (в углу за столиком справа стояли великолепные напольные часы – наследство, оставшееся после матери, тоже актрисы). Валет занял своё законное место позади стула и из-за него смотрел на всё происходящее с обычным философским видом мыслящей собаки.

– Чёрт, Валет, дружище, ты не видел случайно, куда этот чёртов камзол подевался? Ну, каждый раз одно и то же! – загорячился Брамбекин. Валет приподнял морду и, свесив одно ухо, издал тихий рык и заворчал. Казалось, он уже сердится на своего хозяина. То ли это помогло, то ли что другое, но камзол оказался, как всегда, завален чем это только было возможно самим Брамбекиным, и он случайно, остановленный ворчанием собаки, замер на минутку и тут же увидел атласный краешек обветшавшего камзола.

– Ну, спасибо, друг, совсем уж памяти не осталось… Да, Валет, время ушло! – вздохнул Брамбекин и сел на стул. Затем потянулся к столику и откуда-то из-под него достал бутылку водки и фаянсовую кружку. Не ставя бутылку на столик, зубами стащил пластмассовую пробку и налил в кружку, затем, нагнув голову, вдавил пробку обратно. Валет отвернулся и заскулил: такое поведение хозяина сулило всегда неприятности, впрочем, и к ним Валет привык совсем уж по-человечески…

Актёры – это не просто странные люди, это скорее дети, которые играют свою жизнь, как и обычные дети. Беда только в том, что обычные дети взрослеют, а актёры, минуя взрослость, вдруг оказываются стариками, и старость они воспринимают как болезнь, от которой по их внутренней детской вере можно избавиться, как от принуждения надоедливых взрослых. Они, актёры, и в этом ещё одно их отличие от обычных детей, редко вынуждены чувствовать то состояние ответственности, что является привычным и каждодневным для обычных людей.

Привыкнув играть роли чужих взрослых характеров, они обзаводятся масками, скопированными с многочисленных персонажей великого искусства – театра! Чем и вводят в заблуждение обычных своих ровесников, которые взрослеют, меняются и приобретают не театральный, а жизненный опыт. Для актеров условности и законы того мира, что отделён от них пределами сцены, – это что-то из потустороннего явления, и каждый раз сталкиваясь с ним, они испытывают внутренние противоречия – противоречия детей, не ставших взрослыми в этом жестоком и порой беспардонном, ставшем для них чужим мире. И только лишь зеркала в гримёрных, в которых они видят себя, связывают их странным причудливым образом с этим чужим миром. Время, отражённое в зеркале, возвращает иногда их бестелесную сущность в среду обычных людей осколками прежнего блеска мозаики детства, спрятанными под завесой морщин и седины. Капризы актёров, как бы они ни были жестоки для окружающих, – это капризы детей. Избегайте спрашивать практичных советов у настоящих актёров. Что может вам посоветовать актер, столь ранимый масками своих персонажей, которых он играет на сцене? Избави бог! Избави бог! Поэтому и суд, и пересуды обычных людей никогда не установят истинную картину беспомощности актерской судьбы перед хаосом всамделишной реальности.

Хотя… Хотя в театральной среде нет того, что люди называют правосудием логики судьбы, зато есть религия успеха, непогрешимость которой хоть и призрачна, но оправдывает всё! И всё в театре служит только этому призраку. Призраку, создаваемому обычными людьми – зрителями. И театр, как и кино – искусство невозможного – сам иногда становится жертвой невозможного. Даже Брамбекин с его долгим опытом этой (не жизни, нет!) карьеры не смог бы с уверенностью сказать, например, кто кому и чем насолил или угодил. Всё слишком запутанно в среде актеров… И их тайны неподвластны никакой инквизиции. А эти интриги? Совсем как у детей: не успеет одна глупость появиться, как её тут же обрывает другая, затем появляется и третья, которая возрождена из не пойми какого прошлого. И всё это переплетается, не теряется и хранится столь долго и деликатно, что по ним можно было бы добраться до того самого дня, когда какой-то пращур, не потерявший невинности детства, впервые изобразил перед чужими детьми «козу» или, может, что другое… (Не потому ли театр до сих пор в своих триумфах использует только первобытные приобретения человечества – мимику, интонации чувств и пластику?)

Так о чём же это мы? Ах, да, о Брамбекине и Валете… Валета любили и уважали: он ведь не был актёром, как все тут. Особенной любовью он пользовался у детей актёров, уже обречённых на вечное детство. Он был даже талисманом для многих, особенно тех, кто лишь недавно сам стал продолжателем родительских традиций и амбиций, и кто недавно сам играл с Валетом в тускло освещённых закоулках служебных помещений. Поэтому и Брамбекин не знал, сколько же лет Валету, одним словом, театральный пёс. А это особое звание, которое заслужить дано не всякому псу! Чтобы им стать, нужна была легенда, иначе эти взрослеющие дети просто бы со свету сжили и Брамбекина, и Валета.

Такая легенда, и что самое удивительное, слишком близкая к правде, да так, что Брамбекин сам иногда поражался, насколько толки о Валете были родственны реальности, была и относилась к тем легендам, которые освещают историю каждого театра. Казалось, кто-то стоял рядом и усердно, с профессиональной памятью актёра запоминал самые незначительные подробности того дня, когда Брамбекин, уставший после неудачного спектакля, после дрязг и взаимных обвинений, шёл по улице и с раздражением обнаружил какое-то существо, облезлое, но ещё молодое и очень голодное, которое шло за ним по пятам… Брамбекин как старый холостяк не избегал пирожков и булочек и подозрительного качества напитков с уличных лотков.

Возле одного из таких лотков Брамбекин, случайно посмотрев вниз, обнаружил, что за его руками чересчур внимательно наблюдают. Это были странные глаза: виноватые, стыдливые, которые, поняв, что они в чём-то заподозрены, сделали вид, что их больше интересуют ноги Брамбекина. Они неторопливо стали осматривать заношенные брюки и давно не чищенные ботинки… И Брамбекин почувствовал странное угрызение совести. «Как всё мелочно и суетно, – подумалось ему, – в сравнении с тем, что происходит на самом деле вокруг». Что думалось ему дальше, лучше объясняли многочисленные рассказчики, но то, что Брамбекин бросил этому существу свой пирожок, это знали все! Иначе зачем бы так безоговорочно Валет признал его как давно подыскиваемого хозяина?

Но самое невероятное заключалось в том, что когда на следующем спектакле Брамбекин, не оставив никого равнодушным к тому, что происходило с ним на сцене, не стал, как обычно, вальяжно принимать поклонников с цветами (о-о, тогда зрители были не такими скупыми, как нынче), а выбежал на улицу и, вернувшись ни с чем, разъярённый, принялся обвинять вахтёров со служебного входа во всех мыслимых и немыслимых преступлениях и в бесчеловечности. Актёры (не просто ведь дети, а дети суеверные) поняли, что загадка иногда непостижимых, пусть даже и редких взлётов Брамбекина связана… с этим псом! (Чёрт их знает, как они додумались до этакого?) Одним словом, Валет оказался талисманом, во что неистово поверили как враги, так и друзья (понятие это довольно относительное в актёрской среде, если попытаться хоть как-то облагородить то, что происходит на самом деле в театре). А раз так, то Валет, пусть даже и чужой, но талисман, стал вызывать особое уважение и вожделение. Но неподкупность Валета, а так же случай, когда он просидел почти месяц у ворот больницы, где однажды побывал Брамбекин против своей воли, решили всё – Валет стал неотъемлемой частью того гротескного явления, который обыватели называют миром театра. Валету прощалось всё, даже то, что не прощалось его хозяину…

А Валет неосознанно, по-собачьи, не переставал удивляться тому, сколько конур нужно людям, и почему они всё время бросают одни и бегут в другие, и почему не в каждой человеческой конуре есть что-нибудь этакое, съедобное? Валет ещё помнил своего дружка по детству, Шарика, который жил, верно, как король, потому что у того была собственная пещера. (Если бы ещё Валет знал, что такое король, хотя иногда и видел на голове у хозяина какую-то миску, в которую хозяин, наверно, потому ничего и не бросал съедобного, что в ней была дырка для головы и кости туда положить всё равно что оскорбить или подразнить). Называли эту пещеру хозяева Шарика конурой. Потому Валет и запомнил это слово. Только в квартире Брамбекина Валет чувствовал себя так, как в той, Шариковой конуре: безопасно и уютно.

…В гримёрную заглянула голова. Валет, давно следивший за приближением туловища, на которое эта голова была напялена, заворчал. Брамбекин, успевший спрятать бутылку и кружку, сосредоточенно, разглядывая своё лицо, стал перебирать баночки, кисточки и салфетки, чтоб только не замечать это ненавистное лицо, но не тут-то было. Лицо, близоруко сощурившись, заговорило на языке, понятном только театралам:

– Вот что… э-э-э… Рискнёшь на пустоту – пеняй на себя! Не моё терпение, нет, родной, твоя закваска кончилась? Всё давно протухло! И ты… Ты ни мне, ни искусству, как затычка в задницу, не нужна! Ты хорошо понял? Не заменяй искусство своим перегаром, не надо! Пожалей близких по планете!

Лицо, судорожно дёрнувшись, откликнулось на чей-то зов в пустоту коридора воплем:

– Да знаю, чёрт возьми! Тащите его хоть за ноги, хоть за… за уши, но суфлёр должен быть суфлёром, а не жертвой скупердяйства, павшей из-за лишней бутылки!

– Главнюк несчастный! – выругался Брамбекин.

Валет скромно посмотрел на него, подмигнул, соглашаясь, и снова положил свою морду на вытянутые лапы. Сквозь полудрёму он слышал звонок, через некоторое время другой.

«Хозяину уже пора, – подумалось ему, – впрочем, его беспокоить не нужно, он сам всё знает…»

Топот ног подсказал ему, что спектакль начинается, он зевнул и посмотрел на хозяина (тот лихорадочно оправлял своё одеяние). Валет понюхал воздух. Точно! В коридоре эти неугомонные мальчишки ели что-то вкусное! Но Валету на этот раз не хотелось идти к ним, было и без того тяжело и приятно в желудке (что это, интересно, такое?), а они начнут визжать да носиться по коридорам и наверняка кто-нибудь начнёт на них шипеть. Валету всегда было жалко детей в таких случаях. Он тогда виновато прижимался к кому-нибудь из них, наиболее обиженному, и по-своему, по-собачьи – облизывая лицо и руки обиженного, пытался загладить впечатление от грубости больших людей. Как-то так незаметно и просто он по-стариковски мудро уснул.

Первый акт не удался. Возникло то нервное напряжение, свойственное неудачникам (в нашем случае – актёрам), которое самопроизвольно начинает превращаться в панику. Регана и Гонерилья, полностью соответствуя своим привычкам, описанным Шекспиром, шипели друг на друга за кулисами, и хоть начался антракт, не очень торопились в свои гримёрные. Из некоторых громко прозвучавших реплик стало очевидно, что весь этот треклятый мир недостоин каждой из них в отдельности. Но что ещё хуже, поведение соперницы и само её существование – это вызов разуму и пощёчина целомудренности пациентов сумасшедшего дома.

В узком и плохо освещённом коридоре, где располагались гримёрки, на Брамбекина налетел герцог Бургундский и, даже не извинившись, впрочем, это особо и не принято в театре, презрительно пробурчал:

– Кто б меня убедил, что ты хотя бы клоун? Теперь уж точно: Бог с ним, с этим королем Лиром… Эх, ты!..

Прошедшая за ним следом Корделия явно не испытывала дочерних чувств и не менее пренебрежительно, чем герцог, прошуршала мимо Брамбекина в своём дурацком, но очень пышном платье. (В костюмерном цехе не очень жаловали историческую действительность, куда больше ценили собственные выдумки в пределах скудных средств, отпускаемых на постановку спектаклей).

При появлении Брамбекина от безмятежности Валета не осталось и следа. Его вопросительный взгляд остался без внимания. Брамбекин сел, вытащил припрятанную бутылку и стал разглядывать себя в зеркале.

– Ну, что, брат, отыгрались? – с щеки Брамбекина скатилась неожиданная слеза. – Как всё тошно и… – Брамбекин внезапно для себя запнулся. – Валет, понимаешь, у них есть всё: интриги, проблемы, сплетни, Шекспира только им не хватает… Понимаешь, Шекспира, не кого-нибудь! Да сколько же он за нас каяться ещё будет?

Он потянулся за кружкой, наполнил её и тут же залпом, выдохнув, проглотил содержимое. Валет ошарашенно поглядел на него и с искренним неподдельным сочувствием заскулил.

– Не надо, дружище! Мне наплевать на всё! – Брамбекин уже осознал, что в нём появляется что-то из неведомого, из того, что он так редко испытывал, но чего он всякий раз искренне желал, не боясь нисколько обязательной после этого депрессии. Это было примерно то, что он испытал утром. Но если утром это появилось от доброты бездумного ощущения своей никчёмной жизни, то сейчас это же появилось из злости, из ненависти к самому себе, и из ненависти к нему окружающих. Он спрятал бутылку и кружку, затем, нагнувшись, погладил Валета. Валет забил хвостом о пол и привстал. Опустившись перед ним на колени, Брамбекин заглянул в собачьи глаза, пытаясь понять то, что так долго и без всякого следа умудрялось ускользать от его, Брамбекинских, размышлений.

В дверь постучали, и кто-то замогильным голосом предупредил Брамбекина об окончании антракта. Коридор страшным образом оживился, загудел, как печная труба, и затопал десятками ног. В репродукторе, подключённом к радиосети театра, послышался звонок, приглашающий всех зрителей в зал. Брамбекин встал и, погладив ещё раз вытянувшуюся навстречу к нему морду собаки, вышел в коридор. Перед выходом, ведущим на сцену, Брамбекин остановился, не обращая внимания на других актеров. Он опёрся рукой о стену и прижался к тыльной стороне ладони лицом. Появился главный режиссёр в сопровождении верного всему начальству администратора театра, бывшего актера Соломатина, до смерти полюбившего всякое проявление власти, выделяющее его из среды простых смертных.

– Я приношу вам соболезнования как человеку, совершенно случайному в искусстве! И надеюсь, что… ну… О-о, вы уже всё поняли! – главный картинно обхватил голову руками и, покачивая ею, добавил: – Господи, как это я мог вам поверить?! Ведь это – Шекспир, батенька! Премьера! Говорили мне, что вы… Вы… Видит Бог, я дал вам шанс! А теперь пеняйте на себя! Сапегин на завтра и навсегда заменит вас. А вас!.. Вас… Даже на подмену не возьму.

Ёрзавший и не находивший себе места администратор вполне логично вмешался в разговор:

– Все зрители в буфете, их больше интересуют возможности нашего торгаша, чем возможности актёров! Если во втором акте останется хотя бы половина их, можно сказать, это будет чудо!

Брамбекин даже не повернулся к ним, он что-то шептал, но благодаря его басу было как-то невнятно слышно, что он то ли молится, то ли… повторяет текст. Его крупная богатырская фигура заслонила узкий коридор, и уборщице пришлось протискиваться мимо него. Брамбекин даже не заметил ни её, ни её шипения. Главный, отходя от него, вдруг резко повернулся и спросил у администратора:

– Он, кажется, пьян?

На вопрос ответил подошедший граф Кент:

– Нет, это его обычное дурачество, это и пьянством-то не назвать!

Главный, глядя прямо в спину Брамбекину, громко, очень громко, чтобы слышали все присутствующие, произнёс:

– Вы знаете, я думал, что у Вас талант, простите, что я так ошибался и принимал за ваш талант остатки похмельного синдрома!

Брамбекин никого не слушал, он с замиранием сердца дожидался начала второго акта, предчувствуя не сиюминутное удовольствие от предстоящего действия, а что-то более вечное. Ему казалось, что он уже вошёл в какую-то обитель, где его ожидали живые и умершие, объединенные общими разумом и эмоциями. И только в этой обители и можно путем сравнения получить не только ответы на все вопросы, волнующие его самого, но и дойти до высшего, до того, что в миру называют истиной.

Граф Кент, докуривая сигарету, обратился к нему:

– Давай, старик, пора уже!

Брамбекин со странным выражением лица повернулся к нему и без всякого выражения спросил:

– Слушай, как ты можешь курить эту губную помаду? Там хоть есть табак, или сплошная парфюмерия?

Граф Кент озадаченно взглянул на него и, видимо, подыскивал уже какую-то подходящую случаю грубость, как его опередил подбежавший к ним Освальд:

– Аркадий, слышь, тут про тебя… Я, конечно, понимаю, что это ерунда, но без ответа такое не оставляют! Коза эта драная, Самсыкина… Опять…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю