Текст книги "Прекрасная Габриэль"
Автор книги: Огюст Маке
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 52 страниц)
Глава 66
УДОВЛЕТВОРЕНИЕ
Де Майенн провел ночь не совсем спокойную в Монсо. Он должен бы, однако, спать крепко в доме такой благородной хозяйки, как Габриэль. Но лотарингец знал историю и припоминал множество победителей, которые заплатили тюрьмой за безрассудное предприятие побежденного. Он с нетерпением ждал дня, чтобы новые уверения Генриха Четвертого подтвердили вчерашнее великодушие. Утро вечера мудренее.
Он нашел короля таким же спокойным и любезным, как после сцены в гроте. Многочисленная толпа придворных присутствовала при свидании новых друзей. Генрих взял за руку лотарингского принца и поспешно увел его в парк.
– Поговорим о делах, как мы условились, кузен, – сказал король.
– Ваше величество мне сказали, что разговор будет непродолжителен, – отвечал Майенн.
– Он продолжится сколько вы хотите, кузен. Он будет короток, если вы потребуете малого, и продолжителен, если вы потребуете многого; это зависит от вас.
Герцог удостоверился проницательным взглядом в искренности короля и высказал свои условия так вежливо и твердо, как только мог. Он потребовал, по обычаю, обеспеченных городов, не для себя, говорил он, а для своих сторонников на шесть лет.
– Сколько вам нужно? – спросил король.
– Три. Это слишком много, государь?
– Пусть будет три; какие вы предпочитаете?
– Мне хотелось бы Шалон, если ваше величество не против этого, потом город Серр в Бургундии и, наконец, Соассон.
– У вас прекрасный вкус, кузен; возьмите это все.
– Государь, в этой несчастной войне принимали участие многие мои друзья.
– Вы хотите, чтобы они были избавлены от всяких обвинений и упреков за прошлое?
– Точно так, государь. Мне казалось бы жестоко оставить этих добрых друзей в затруднениях, от которых ваша доброта освободила меня.
– Согласен, кузен; все ли это?
– Мне стыдно просить так много, но эта война была предпринята для пользы католической религии и мне не хотелось бы, ради моей чести, чтобы сказали, что в мирном договоре, заключенном с вашим величеством, бывший начальник лиги ничего не выговорил для…
– Для лигеров, это справедливо. Посмотрим, что могло бы сделать вас приятным для этих господ, вас, слышите ли, кузен? Потому что я совсем не желаю сделать им удовольствия.
– О государь! Одна небольшая статья, один крошечный пункт против гугенотов.
– Я не принадлежу уже к реформатской религии, кузен, и следовательно, имею право согласиться на ваше желание, с условием, однако, чтобы вы не потребовали новой Варфоломеевской ночи.
Оба засмеялись.
– Послушайте, – прибавил король, – у вас есть три города, делайте с ними, что хотите.
– Я прошу, – сказал Майенн, – чтобы все офицеры и чиновники в этих трех городах были католики.
– В продолжение шести лет, кузен?
– Да, государь.
– Ну, если только в этом состоит весь вред, который вы делаете кальвинистам, я согласен.
– Злые языки не скажут, – прибавил Майенн, обмахиваясь платком, потому что король водил его большими шагами по солнцу, и с него струился пот, – что я поступил как эгоист.
– Нет, кузен, – сказал Генрих, лукаво смотря на запыхавшегося толстяка, но ускоряя шаги, – римско-католическая религия будет довольна вами. Это все ваши условия?
– Позволите ли вы, – сказал Майенн, – поговорить немного и обо мне теперь, когда я обеспечил спокойствие других.
– Говорите, герцог, говорите о себе.
– Государь, вот щекотливый пункт. Я очень компрометировал свое состояние в этой войне.
– Я думаю, – сказал Генрих. – Но ведь города, которые вы занимали, платили вам контрибуцию… мои города.
– О государь! Самую безделицу, между тем как я и мои приверженцы разорялись.
– Бедный кузен!
– Ваше величество дорого мне стоили, – прибавил лотарингец со вздохом уныния и утомления.
Король все ускорял шаги, поднимаясь на пригорки и шагая по долинам, как настоящий беарнский охотник.
– Сколько могли вы истратить таким образом? – спросил Генрих, который чуял итог, соразмерный со вздохами де Майенна, и остановился на минуту, чтобы послушать этот итог.
Герцог вместо ответа громко сказал:
– Уф!
«Если я дам ему обдумать, – подумал Генрих, – он удвоит сумму».
И он пошел вперед, прежде чем герцог успел перевести дух.
– Государь, ваше величество испугаетесь, если я вам скажу настоящую цифру, и я сам никогда не осмелюсь просить короля войти в мои сумасбродства. Только считая оружие, боевые припасы и жалованье войск, больше миллиона.
– О! о! – сказал король, нахмурив брови.
– А на договоры и разные потери еще миллион.
– Кузен…
– На суммы, отнятые вашими победоносными войсками, на контрибуции, собранные с моих владений, на конфискации еще миллион, по крайней мере.
– Вы были богаче меня, кузен, если потеряли все это, – сказал король несколько сухо, – потому что если бы мне пришлось выплатить подобную сумму, я сделался бы банкротом.
Лотарингец увидал, что он зашел слишком далеко.
– Государь, – сказал он, – сохрани Бог, чтобы я заставил ваше величество поплатиться за ошибки, сделанные мной! Платит побежденный, а не победитель.
– Здесь нет ни того, ни другого, – отвечал Генрих с кротостью, – мы друзья.
И он опять быстро зашагал.
– Ну, если мы друзья, – сказал герцог, покраснев как мак и с трудом ворочая своим пересохшим языком, – сделайте мне одолжение, остановитесь на минуту, потому что я задохнусь, если вы не сжалитесь надо мной.
– Бедный кузен! – сказал Генрих, смеясь. – Вот мое единственное мщение вам. Остановим наши ноги и наши счеты. Вот прекрасная дерновая скамья; заметьте, что я увел вас на сто шагов от замка, где в погребах герцогини находится в избили это арбоасское вино, которое вы так любите. Чтобы нам кончить, скажите, какая сумма вам нужна?
– Тремястами тысячами экю, государь, я заплачу самое главное; но если бы было триста пятьдесят…
– Мы прибавим пятьдесят тысяч, кузен.
– Ну, это все, государь, – сказал герцог с радостью.
– Дайте мне руку, Майенн, кончено.
Герцог отер себе лицо, как человек, спасенный от смерти. Генрих послал за дворецким, чтобы герцог освежился. В это время подошли придворные и вместе с ними герцогиня де Бофор. Майенн встал, чтобы приветствовать прекрасную хозяйку. Габриэль была ослепительна счастьем и красотой.
– Вы видите, герцогиня, – сказал король, – что если бы мои ссоры с де Майенном могли решаться бегом, как на олимпийских играх, я побеждал бы его каждый раз…
– И положили бы в могилу, – прибавил герцог, – если бы король не сжалился надо мной, я умер бы сейчас.
– Но уж и вы также не приготовляетесь ли на бег, герцогиня? – продолжал король. – На вас амазонка.
– Государь, я дала обещание быть у обедни, если Господь позволит вам примириться с герцогом, и приготовляюсь исполнить обещание.
– Уж не собираетесь ли вы в церковь Святого Иакова Компостельского? – спросил король.
– Я собираюсь в Безон, государь, и воспользуюсь соседством, чтобы съездить в буживальский дом моего отца.
– В Безон? Это правда, я забыл, – прошептал король, задумавшись.
– В Безон! Это, кажется, знаменитый монастырь? – спросил герцог.
– Женевьевцев, да, кузен, – отвечал Генрих выразительно. – В этом монастыре живет тот монах, которого герцогиня назвала вам вчера.
– Мой советник, герцог, первый виновник нашего настоящего спокойствия.
– Кажется, брат Робер?
– Да, герцог.
– Ну, продолжайте ваши приготовления, герцогиня. Может быть, мы поедем вместе в ту сторону.
Удивленная Габриэль хотела расспросить. Король сделал ей знак, который она поняла и прошла дальше, чтобы оставить Генриха с Майенном.
– Кузен, – начал король после краткого молчания, – мы думали сейчас, что кончены наши дела. Ну, нет, они еще не кончены, потому что мне остается, если не предложить вам условие, то, по крайней мере, просьбу… Успокойтесь, это деликатность, которая, я надеюсь, не будет значить ничего для такого благородного человека, как вы.
– Я слушаю вас с величайшим вниманием, государь. Это насчет чего?
– Насчет брата Робера.
– Я его не знаю, государь.
– Это правда; но он, кажется, вас знает. Я должен начать несколько выше. Вы меня слушаете, не правда ли, любезный кузен?
«Что он хочет мне сказать?» – подумал Майенн, удивленный серьезным видом короля после такой дружеской фамильярности.
Генрих, потирая лоб рукой, казался погружен в озабоченность, как приличнее приступить к делу. Де Майенн ждал первых слов, не без некоторого беспокойства.
– Вы мне обещаете исполнить все, о чем я вас попрошу, кузен? – сказал король.
– Если это зависит от меня, государь, обещаю.
– Это так же легко, как вырвать эту сорную траву, герцог. Да, вы вырвите это дурное воспоминание из сердца одного человека… Но я начинаю.
Майенн был как на иголках.
– Кузен, у меня был когда-то добрый друг, храбрый дворянин, служивший также моему брату, покойному королю Генриху Третьему. Добрый друг, достойный и превосходный гасконский дворянин…
– Как его звали? – спросил герцог.
– Я не совсем припоминаю в эту минуту его имя, – сказал король с легким замешательством, – я его вспомню после и вы так же, может быть. Этот гасконец не был счастлив; вначале его карьеры с ним случилось ужасное несчастье.
– А!
– Судите сами, кузен. У бедного дворянина была где-то в Париже, на углу улицы Нойе, кажется, молодая и очаровательная любовница. В одну ночь, когда он отправился к ней, один принц, ревновавший к нему, велел окружить дом, схватить любовника и так сильно отколотить его палками, что несчастный выскочил в окно и спрыгнул с балкона на улицу, рискуя убиться. Оскорбление было из таких, которые благородный человек не забывает, и принц, сделавший это…
– Государь, – перебил де Майенн, на лице которого яркий румянец сменился чрезвычайной бледностью, – поступок этого принца был низок, и он не раз просил прощения у Бога тем смиреннее, что бедный и оскорблявший его простил и, говорят, умер самым жалким образом.
– Вы знаете, о ком я говорю, кузен, я это вижу по вашему волнению.
– Да, государь, я знаю гасконца и знаю принца. Бедный Шико, зачем ты не можешь теперь простить Майенну!
– Его звали Шико, вы правы. Отойдемте в сторону, кузен; я боюсь, что нас услышат; пойдемте, я докончу мой рассказ; в вашей горести, по вашему раскаянию, я предчувствую, что мы легко согласимся с вами.
– Собеседники исчезли в четверть часа под деревьями, а когда они воротились, в лице де Майенна виднелись следы глубокого расстройства, Лицо короля сияло радостью, и придворные, всегда внимательные, могли только уловить эти слова де Майенна:
– Ваше величество останетесь довольны.
Генрих дружески пожал ему руку.
– Ну, господа, – сказал он громко, – мы поедем в Безон, чтобы повиноваться герцогине. Она дала обет, мы поможем ей исполнить его; а так как мой кузен де Майенн поедет с нами, мы сделаем очаровательную поездку в эту прекрасную погоду в любезном обществе герцогини.
Весь двор уехал из Монсо и ночевал в Сен-Дени, куда приехали поздно. На другой день после завтрака эта блестящая труппа отправилась опять в путь, увеличившись еще приглашенными дворянами и дамами.
Король запретил Габриэль предупреждать женевьевцев. Двор остановился перед монастырем в ту минуту, когда колокол звал монахов к вечерне. Удивление общины было велико. Уже король и придворные вошли в капеллу, и Габриэль искала глазами брата Робера, которого один из слуг пошел звать в сад, двое других слуг прикатили кресло дом Модеста к первому месту на клиросе.
Брат Робер пришел, не зная ничего, кроме того, что король приехал в монастырь, и уже направлялся к Габриэль, которую можно было узнать скорее всех по шелковому зеленому платью и богатым кружевам у корсажа, когда вдруг он остановился, как будто его ноги прилипли к плитам.
Его проницательные глаза, должно быть, встретили какое-нибудь странное препятствие, потому что страшная бледность мало-помалу разлилась по его лицу. Из его расширенных ноздрей точно испарялся горячий пар, а капюшон, откинутый назад этим непредвиденным потрясением, обнаруживал лицо, оживленное грозным выражением. Все это пламя прилило из его сердца к голове и брызнуло из зрачков. Брат Робер смотрел таким образом на Майенна и как будто хотел уничтожить его этой вспышкой одной секунды.
Герцог, сам удивленный, тщетно старался выдержать этот взгляд. Может быть, он узнал бы, если б король не сделал ему таинственные знаки. Майенн отвернулся и как будто с любопытством смотрел на архитектуру капеллы. Капюшон женевьевца упал на глаза и закрыл все, гнев и пламя.
Между тем Габриэль, стоя на коленах, набожно молилась; король молился также, склонив голову. Около них двор подражал этой набожности, и слышался только голос двух монахов, которые попеременно пели псалмы. Служба скоро кончилась и монахи приготовлялись выйти из капеллы.
Но король стал у двери; герцог поместился возле него и задумчиво и робко искал украдкой неуловимый взгляд брата Робера, все стоящего на коленях возле столба, хотя все уже встали в конце службы. Присутствующие смутно слышали приближение какой-то торжественной сцены.
– Я горячо молился, – сказал король громким голосом, – чтобы поблагодарить Бога за милость, которую он излил на это королевство. Я молился за моих подданных, за моих друзей; а вы, герцог?
– Я, государь, – отвечал де Майенн, – я молился за моих врагов, которые многочисленны и неприязнь которых мне хотелось бы уничтожить. Да, господа, – прибавил он, – в ту минуту, когда покровительство величайшего короля на свете делает меня непобедимым, в тот день, когда я был прощен, хотелось бы мне, чтобы совесть моя очистилась прощением тех, кого я оскорбил в моей продолжительной жизни, исполненной гордости и насилия.
Придворные переглянулись с удивлением. Король молчал и опустил глаза, чтобы избегнуть удивленного взгляда Габриэль. Дом Модест вытаращил глаза по направлению того угла, где стоял на коленях брат Робер.
Женевьевец, стоявший на коленях, без сомнения, не слыхал этих слов, потому что после машинального движения продолжал свою безмолвную молитву, склонившись до земли.
– Господа! – продолжал Майенн, делая шаг в ту сторону. – Многие из вас понимают, что я делаю намек на злые поступки моей жизни. Возмущение против государя принадлежит к их числу, но пусть он позволит мне сказать, что как ни велик этот проступок, не за него я упрекаю себя больше всего. Король был силен и защищался до того, что стал победителем, тогда я был мятежный, но не низкий человек. Но не раз я был сильнее врагов менее знаменитых, которых уничтожал моим могуществом. У них-то я хочу просить прощения.
Глубокая тишина сдерживала даже дыхание всех присутствующих. Женевьевец медленно приподнял свое закрытое лицо, касавшееся земли. Глаза толстого приора сверкнули проблеском ума.
– Между этими несчастными, которых я притеснял, – продолжал Майенн, – есть один, которого я хотел был найти здесь, у подножия алтаря, перед лицом Господа, в присутствии короля. Это был честный и храбрый дворянин, который заслуживал все мое уважение. Я низко оскорбил его. Однако он был лучше меня. Он умер, говорят, проклиная меня.
Женевьевец, выпрямив высокий стан, вдруг приподнялся и прислонился к столбу; капюшон все закрывал ему голову.
– Да, он умер, – продолжал герцог, мало-помалу приближаясь к женевьевцу. – И если бы Богу было угодно воскресить его, потому что для Бога нет ничего невозможного, я смиренно преклонился бы перед этим дворянином, как преклоняюсь перед этим монахом. Я просил бы у него прощения в оскорблении, столько же несправедливом, сколько жестоком, и подал бы ему, как подаю этому брату, трость, которую я держу в руке, и сказал бы ему: «Я оскорбил вас, Шико, отмстите мне и возвратите вашу честь. Я удовлетворяю вас».
Сказав эти слова, Майенн протянул трепещущую руку и подал свою трость брату Роберу. Тот, когда имя Шико поразило его слуг, вдруг открыл свое лицо; его жадные, блестящие глаза смотрели с радостью, походившую на восторг, и на герцога, и на собрание, и на короля, и на Габриэль, которые все были глубоко взволнованы этими словами, которым звание того, кто произносил их, придавало столько торжественности.
Майенн потупил голову. Голова брата Робера возвышалась над ним несколько времени с невыразимой гордостью. Потом женевьевец, трепеща, прислонился к столбу, закрыв руками глаза, из которых брызнули крупные слезы на его исхудалые пальцы. Дом Модест поднял руки к небу и впал в свое оцепенение.
Майенн медленно удалился; двор ждал короля, чтобы удалиться в свою очередь, но король сделал знак, что он не хочет, чтобы его ждали, и остался в капелле, откуда ушли все мало-помалу за Габриэль и герцогом.
Оставшись один с братом Робером, который казался статуей на каменной колонне, король взял его за руку и сказал растроганным голосом:
– Ну, нашел ли я друга? Все ли будешь ты называться для меня братом Робером?
Женевьевец зарыдал и упал к ногам короля, прошептав с усилием:
– Меня зовут Шико и я благодарю моего короля: он заплатил мне все свои долги.
Генрих поднял его, обнял и поспешно вышел из капеллы, чтобы не возбудить любопытства. Тогда Шико побежал к дом Модесту и вскричал, в порыве безумной радости:
– Теперь будь счастлив и ты, будь свободен!.. Говори!..
– О, спасибо! – отвечал приор, отдуваясь как тюлень.
Глава 67
ОПАСНОСТИ РЕВНОСТИ
Между тем среди всеобщей радости, когда все французские сердца вкушали в первый раз после стольких лет сладость мира и согласия и когда воины посылали последние выстрелы в испанскую партию, погибавшую во Франции, а Сюлли в главе организаторов открывал все источники кредита и богатства, один человек в этой счастливой стране остался несчастным.
Это был Эсперанс, которому новое счастье принесло только горести и опасения. Возвышение Габриэль как будто сделало между ними еще больше расстояния; опасности увеличивались; около фаворитки ожесточалась ненависть, смертельная зависть. Притом не было ли уже довольно трудно приблизиться к Габриэль без унижения почестей, которые делали ее дом еще менее доступным, чем прежде?
Притом, размышляя – а бедный Эсперанс размышлял – он спрашивал себя: какую пользу он извлек из своей деликатной любви? Мужчина отдает свое сердце, всю свою жизнь, уничтожает себя для единственной мысли, оставляет все – веселых друзей, сумасбродную любовь, теряет все спокойствие, славу и богатство, чтобы всегда быть готовы повиноваться неприметному знаку, невидимой прихоти любимой женщины, и что же выходит из этого? Мирные радости совести наконец истощаются. Молодость заговорит, она красноречиво переводит пылкие вдохновения, пожирающую потребность.
Таково было часто отчаяние Эсперанса, когда он слышал около себя шум молодости и жизни. Со своим великодушным умом, со своей нежной душой, он не обвинял своей кроткой любовницы, но обвинял судьбу, которая не допускает никогда, чтобы человек был совершенно счастлив.
Особенно во время продолжительных прогулок в полях и лесах, когда настает вечер, когда цветы смешиваются с листьями в обширном пространстве перспектив, когда все дышит благоуханием, тишиной и таинственностью, когда во всей природе поднимается гармоническое дыхание, которое говорит всем существам: отдыхайте и любите, тогда-то Эсперанс возвращался унылый, усталый от обманов и одиночества своей жизни. Что значит великолепный пир, где человек пьет один? Что значит лошадь, на которой он ездит всегда один, когда было бы так приятно скакать вдвоем в аллеях, устланных травой и мхом, пить золотистое вино из одного бокала и слышать на мягком ковре шелест легких шагов любимой женщины?
Эсперанс не был счастлив; он не имел даже этого пошлого утешения – жаловаться поверенному. Слишком много опасностей угрожало Габриэль, для того чтобы любовник мог вверить кому-нибудь тайну, от которой зависели честь и жизнь его любовницы. Поэтому он проводил жалкие часы, говоря ложь даже Понти, которого беспечный эгоизм увлекал в другие места, даже Крильону, более проницательному может быть, но также и строгому. Эсперанс, живший по соседству с Заметом, под надзором Элеоноры, соединившейся с Антрагами, не имел ни одного свободного движения и чувствовал приближение минуты, когда его враги, вместе с врагами Габриэль, приготовив во мраке оружие, которое им было нужно, перейдут из выжидательного к наступательному положению, так что ему невозможно будет избегнуть ни одного из их ударов.
Это было жестоким испытанием для этого характера, смелого в своем спокойствии, для этой прямой и непреклонной натуры, которую Господь создал, для того чтобы идти беззаботно к цели, благодаря всемогущей силе ее мускулов и твердости души. Но что делать? Один Эсперанс все разбил бы вокруг себя; интриги и заговоры Анриэтты были бы для руки его смешной сетью паутины, но Эсперанса держали посредством Габриэль; он это чувствовал и приходил в отчаяние.
«В целой Франции есть только одна женщина, – часто думал он, – любовь которой могла бы меня парализовать до такой степени, и именно эту женщину выбрал я. Но, слава богу, я люблю с мужеством и буду охранять ее, сколько могу. Что я говорю о моем мужестве? Если б я имел его, я уехал бы уже, не говоря ничего Габриэль, и она освободилась бы от всех опасностей и горестей, какие навлекает на нее моя любовь».
Потом он размышлял, что без него Габриэль, может быть, уже погибла бы, что Анриэтта д’Антраг, поддерживаемая завистниками, успела бы свергнуть фаворитку. Он любил повторять себе, что его присутствие возле Габриэль необходимо, что если бы не страх, который он внушал Анриэтте, если бы не беспрерывные угрозы запиской, это чудовище, эта убийца Урбена и ла Раме уже укусила бы в сердце кроткую Габриэль.
– Да, – говорил он с энергией, – я буду сражаться с тобой до самой смерти, ядовитая сирена; да, я защищу от тебя лучшую из женщин. Горе тебе, если ты поднимешь голову! Горе тебе, если я услышу свист твоего ядовитого языка! потому что мало-помалу сострадание угасло в моей душе, и я раздавлю тебя ногой.
Мы сказали, что Эсперанс был создан добрым, доверчивым и твердым. Эти три добродетели не оставляют в сердце места для продолжительной печали. Сила не допускает опасения, доброта не допускает ненависти, доверчивость не допускает подозрений. Эсперанс каждый раз, как печалился таким образом, развеселялся при одном имени Габриэль, при воспоминании о ее улыбке, и опять делался счастлив при мысли, что он был полезен и, без сомнения, любим.
Король, после поездки в Безон, воротился в Париж писать мирный договор с Майенном, а также и, для того чтобы оставить Габриэль несколько времени на свободе и одну в отцовском доме в Буживале. Герцогиня назначила Эсперансу свидание в субботу вечером.
Суббота наступила наконец. Молодой человек, приготовляясь от отъезду, рассчитывал от этого свидания получить гораздо более, чем от других. Он был расположен и к большему честолюбию. Его права увеличились после услуги, оказанной в Монсо, и Габриэль пожалела о нем. Стало быть, она считала его обиженным. Это преимущество, которым воспользуется всякий любовник.
До отъезда в Буживаль, куда он хотел ехать без всякой таинственности, потому что человек, за которым следят, подвергается этому столько же скрываясь, сколько и показываясь, Эсперанс велел позвать Понти, чтобы узнать несколько положение своих дел. Понти, после выходки в трактире, держал себя поодаль, боясь, что его будут бранить. Он не был тогда совершенно пьян и не был вполне нескромен, но, конечно, мог бы совсем молчать насчет Анриэтты и совсем не пить, как он обещал. Это двойное нарушение было ли настолько важно, чтобы набросить холодность между друзьями? Эсперанс этого не думал, и притом Крильон рассказал ему все дело, не слишком обвиняя Понти – до того он ненавидел Антрагов. Добрый кавалер даже прибавил тихо на ухо Эсперансу:
– У негодяя язык слишком короток, а я в его лета и на его месте болтал бы целые три дня о таком богатом предмете. Черт побери! Я не знаю такой острой шпаги, которая могла бы отрезать язык дворянину, который хочет говорить. Но вы теперь жалкие люди. Является старик и приказывает вам молчать – и вы молчите. Вам велят вложить шпаги в ножны – и вы вкладываете. Жалкие люди!
Эта странная выходка против слишком скромной и слишком дисциплинированной молодежи очень рассмешила Эсперанса и расположила его гораздо лучше к Понти, который явился в улицу Серизе с фанфаронским видом, с робостью в сердце, ожидая выговора от своего друга.
– Ну, – вскричал Эсперанс, – как ты разрядился!
В самом деле Понти цвел, как лавка на ярмарке. Он навешал на себя лент, надушился помадой, как щеголь, получающий сто тысяч годового дохода. Понти бросил на свой наряд небрежный и довольный взгляд.
– Ты даешь мне деньги, я их трачу, – отвечал он.
– Трать, Понти, трать; будь скуп только на две вещи.
– А! знаю, знаю, – заворчал гвардеец, – скуп на вино и слова, вот что хочешь ты сказать.
– Как ты легко угадываешь!
– Я неделикатный человек, то есть не дурак.
– Черт побери! Откуда вы набрались таких теорий о деликатности, мэтр Понти?
– Синьор Эсперанс, люди, которые встречают бешеного волка и из деликатности дают ему укусить свою руку, дураки. Я предпочитаю укусить, чем быть укушенным. И несмотря на упрек, который я вижу на ваших губах за мою вспышку в кабаке, а вам скажу, что каждый раз, когда зайдет дело об этой волчице, об этом шакале, об этой ядовитой крысе, которую зовут Ан…
– Сделайте одолжение, замолчите, – сказал Эсперанс, подходя к Понти со взглядом укротителя. – Я не говорю вам об этих людях. Какая муха укусила вас?
– Вот я еще забыл назвать ее мухой, – проворчал Понти.
– Скажи мне лучше, как идет твоя любовь?
– Чудесно! Как может быть иначе?
– Какой же ты нахал!
– Это не нахальство, а умение себя вести. Женщины сейчас захватят вас в руки, если вы не станете остерегаться.
– Итак, твоя индианка тебя не захватила?
– Нет.
– Однако индианка, должно быть, дикарка. Может быть, впрочем, твоя ручная.
– Не следует полагаться на это, – сказал Понти.
– Однако ты ее укротил и счастлив?
– Я еще только укротил характер.
– Она тебе сопротивляется?
– Это олицетворенная добродетель.
– Но, мой милый, если женщина не говорит, не понимает, не бела лицом да еще добродетельна в придачу, какое же удовольствие остается тебе?
– О! Очень много. Женщина, с которой ссоришься, никогда не наскучит.
– Вы ссоритесь?
– Мы деремся.
Эсперанс расхохотался.
– Ты, мой друг, – сказал он, – расскажи мне это.
– Она ревнива.
– Все желтые женщины ревнивы. Но, стало быть, ты подаешь повод к ревности, ветреник?
– Она сама сочиняет.
– Как она ревнует, по-индийски или по-французски?
– Ты смеешься; она ревнует, как самые бешеные парижанки. Хочешь, я расскажу тебе один пример?
– Расскажи, друг мой, расскажи.
– Сегодня, час тому назад… Но прежде взгляни на мой полукафтан.
– Этот зеленый атлас по восьми франков за аршин.
– По десяти. Посмотри, каков.
– В самом деле.
– А царапины ногтями сосчитай.
– Я нахожу, что их много.
– Это мои раны.
– Как! Индианка защищается таким образом?
– Это я защищаюсь.
– Ах, Понти! Я не понимаю, объяснись.
– Я хотел ее поцеловать, она сопротивлялась. Вдруг она остановилась и спросила знаком: «Что это у вас под вашим полукафтаном?» Ты знаешь, Эсперанс, что я там скрываю. Она открыла мою грудь и приметила золотой медальон.
Эсперанс сделался серьезен.
– Что это такое? – спрашивали жадные глаза Айюбани, пока я, смеясь, закрывал мой полукафтан.
– А ты смеялся? – холодно сказал Эсперанс.
– Если бы ты видел ее гнев! Она мне сделала знак, что это портрет любовницы. Я смеялся; что это сувенир любви, я расхохотался еще громче. Наконец, она бросилась на меня, как тигрица, чтобы вырвать у меня медальон. Произошла баталия, перемешанная с переговорами.
– За кем осталась победа? – спросил Эсперанс, нахмурив брови.
– Ты серьезно задаешь мне этот вопрос?
– Да.
– Я серьезно буду тебе отвечать. Моя милая Айюбани, – сказал ей, – если вы дотронетесь до этого, я ударю вас по пальчикам, а если вы будете настаивать, то я с вами поссорюсь.
– Она поняла?
– Как нельзя лучше. Она надулась и сделала вид, будто хочет уйти. Но тут-то я хочу тебе доказать преимущество твердости в любви. Айюбани почувствовала, что мое решение неизменно, и не настаивала. Мы расстались лучшими друзьями на свете. Я поклялся ей только, что это ладанка с мощами.
– Понти, – сказал Эсперанс, которого этот смешной рассказ не заставил улыбнуться ни разу. – Возврати мне медальон.
– Что такое?
– Возврати мне, говорю тебе, эту записку. Я нахожу, что она не в безопасности в твоих руках.
– Ты с ума сошел?
– Я в здравом уме; возврати ее мне.
– Точно, Эсперанс, ты мне не доверяешь.
– Это совершенная правда. Мужчина, принадлежащий женщине, не принадлежит себе. Сегодня ты устоял от любопытства Айюбани, завтра ты не устоишь.
– Ты оскорбляешь меня.
– Вовсе нет.
– Эсперанс, это нерассудительно. Как ты хочешь, чтобы эта индианка подозревала записку и ее важность? Она, может быть, не умеет читать и по-индийски.
– Я не верю твоей индианке, я не верю Айюбани, я не верю ничему. Дай мне медальон.
Он произнес эти слова решительным тоном, который оледенил кровь в жилах Понти.
– Притом, – прибавил Эсперанс, – следует бояться не одной твоей любовницы. Ты любишь ужины и пирушки по ночам.
– И вино, не так ли?
– Да, вино.
– Ты меня оскорбляешь! – вскричал Понти со сверкающими глазами. – Разве я пьян в эту минуту? Нет, не правда ли?
– От гнева может быть.
– Непременно от гнева, потому что ваша несправедливость возмущает меня. Ну! если вы желаете отнять ваше доверие от того, кто ему никогда не изменял, от того, кто отдал бы за вас жизнь, будьте довольны.
Он чуть не разорвал свой полукафтан и дрожащею рукой стал искать золотой медальон, спрятанный под его рубашкой. В своих раздраженных усилиях он терзал свою грудь так, что кровь выступила на белом и тонком полотне.
– Только, – прошептал он, стараясь разорвать шелковый шнурок, сдерживавший медальон, – расстанемся!.. Я вам отдам ключ от вашего домика.
Эсперанс был тронут, он видел, как из сердца выступила кровь и из глаз брызнули слезы его друга.
«Я не могу ему объяснить, – думал он, – что эта записка обеспечивает Габриэль еще более меня. Он примет меня за труса, за эгоиста и не поймет. Неужели я должен разойтись со старым другом для опасности, может быть, химерической?»
– Довольно, – сказал он Понти, – довольно, не будем больше говорить об этом; я был не прав, ты добрый и хороший товарищ; застегни твой полукафтан, успокой твои нервы, не раздражайся больше против меня.
Понти оставался в нерешимости и еще дулся, может быть, потому, что он был разбит от волнения. Эсперанс спокойно застегнул полукафтан Понти, пожал ему руки и, дружески улыбнувшись ему, посмотрел на стенные часы, которые уже пробили час отъезда.