Текст книги "Прекрасная Габриэль"
Автор книги: Огюст Маке
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 52 страниц)
– Скажите мне просто, ла Раме ли вас зовут?
– Конечно, я это подписал на этой бумаге.
– Скажите мне, тот ли вы человек, который после Омальского сражения убил за изгородью ничего не подозревавшего всадника?
Ла Раме побледнел и отступил от сверкающих глаз старика.
– Отвечайте же! – вскричал тот со страшной запальчивостью.
– Милостивый государь… если я был преступен, – пролепетал ла Раме вне себя, – меня должны упрекать в этом и наказать Бог и король. В последнюю минуту мои враги расставляют мне эту новую засаду. Каким образом мои частные поступки касаются других кроме меня и по какому праву вы допрашиваете меня?
– Потому что меня зовут барон дю Жарден, и вы убили моего сына!
Ла Раме громко вскрикнул и, оледенев от ужаса, упал на кресло и закрыл руками лицо.
– Стало быть, уведомление было справедливо, – прошептал старик, – убийца Урбена находится на том самом месте, где я столько раз обнимал Урбена! Милостивый государь, – продолжал он с мрачным величием, – король вас помиловал, но я вам не прощаю. Вы убили моего сына, вы умрете. Вы слишком еще счастливы, что я позволяю вам кончить жизнь как мятежнику, когда я мог бы заставить вас осудить, как…
Губернатор стукнул кулаком в дверь, и в минуту показалось несколько солдат, занявших комнату.
– Я из сострадания к осужденному, – сказал им старик, – поместил его в лучшую тюрьму, но, видите ли, он подпилил решетку и приготовил веревку, чтобы бежать. Будем караулить его, ребята, будем караулить его до восьми часов, чтобы он не избегнул божеского правосудия!
Солдаты стали между пленником и окном, губернатор сел поперек двери и прибавил:
– Если кто-нибудь позовет меня, ответа не будет. Я не тронусь отсюда до прихода палача!
При этих словах трепет пробежал по жилам преступника. Он приподнял голову, и как будто угроза смерти возобновила его мужество, оживила его гордость и прекратила его страшное беспокойство; он сказал старику, указывая ему на показание, оставшееся на столе возле погасавшей свечи:
– Не намерен ли негодяй, который донес вам на меня, воспользоваться моей кончиной и бесславить меня после моей смерти? Я остаюсь Валуа, потому что умираю, и полагаю, эта бумага становится бесполезна.
Губернатор подал ему бумагу, не отвечая ни слова. Тогда ла Раме сжег то, что написал, и придвинул кресло, чтобы сесть. Но при воспоминании о словах, вырвавшихся у несчастного отца, ла Раме ужаснулся этого места. Он оттолкнул кресло и остался на ногах, наклонив голову, скрестив руки на груди, среди солдат, наблюдавших за всеми его движениями.
Вот какова была мрачная картина, которую осветили первые лучи дня.
Между тем Эсперанс, верный своему обещанию, ждал на назначенном месте. Анриэтта повиновалась. Она ехала в носилках за лошадьми, приготовленными для ла Раме, а носилки, скрытые в соседней улице, караулил Понти верхом.
При условленном сигнале Эсперанс приблизился к Шатле, думая, что пленник спускается; но минуты проходили; известно, почему побег не мог произойти. Эсперанс все ждал. Когда настал рассвет, Анриэтта, на лице которой изображалась адская радость, объявила, что ничто не принудит ее выставить себя напоказ в подобном квартале, что Эсперанс обманул ее, что побег не может совершиться при солнечном свете, и эти причины показались основательными обоим молодым людям. Они должны были позволить вероломной женщине воротиться домой; притом она могла только их стеснять, так как ла Раме не являлся.
Эсперанс десять раз старался войти в Шатле, его не пускали. Он спрашивал себя, не передумал ли король. Он вообразил, что ла Раме не хотел написать довольно подробного показания. Словом – все, что расстроенная голова может придумать, Эсперанс говорил себе во время трех смертельных часов ожидания. Он не мог понять, каким образом ла Раме, по крайней мере, не покажется. Он понимал еще менее, каким образом, если препятствия происходят от короля или Крильона, последний дал ему знать. Понти, отправленный Эсперансом к кавалеру, воротился сказать, что король не переменял ничего. Кавалер вызвался сам приехать в Шатле, чтобы уверить в этом.
Между тем Гревская площадь наполнялась зрителями, виселица возвышалась, требуя своей добычи, и в половине седьмого прибыли в Шатле палач и новый отряд солдат. Именно в это время приехал кавалер и взял с собой в тюрьму Эсперанса и Понти. Осужденный находился уже в нижней зале, окруженный всеми принадлежностями смерти. У дверей этой залы стоял неумолимый старик, решившийся не выпускать из рук своего мщения. Крильон подошел к нему попросить объяснения в этом странном недоразумении, губернатор показал ему письмо странного, неизвестного почерка.
«Барон дю Жарден, пленник, которому мы должны позволить в эту ночь бежать, – убийца вашего сына Урбена».
– Да ведь это правда, – прошептал Крильон, смотря и на губернатора, и на Эсперанса, который читал письмо и бледнел.
– Он признался, – сказал старик.
– О, зачем я вмешивался в дело этого злодея! – вскричал кавалер.
– Никогда нельзя было вообразить подобной гнусности, – пролепетал Эсперанс, который угадал, кто сделал донос.
– Никогда не было более праведного правосудия небесного, – сказал Понти.
– Ради бога, постараемся еще… поедем к королю, – сказал Эсперанс.
– Если король захочет спасти этого злодея, я сам окажу себе правосудие, – перебил губернатор.
– Все кончено, – сказал Крильон. – Поедемте, Эсперанс, нам нечего больше здесь делать.
– Вам, может быть, – отвечал молодой человек, волнение которого обнаруживали влажные глаза, – но я не могу уехать, не высказав этому несчастному, сколько я страдаю.
Крильон пожал плечами и вышел. Уже процессия отправилась в путь. Ла Раме шел, высоко подняв голову, с твердым взором, между двойным рядом солдат.
Когда он поравнялся с губернатором, он закрыл на минуту глаза и прошептал тихо:
– Простите!
– Я прощу через полчаса, – таким же тоном отвечал старик.
Вдруг ла Раме приметил Эсперанса, который расталкивал толпу, чтобы подойти к нему. Вместо того чтобы поблагодарить этого честного защитника, благородные намерения которого выражались в эту минуту в дружелюбном взгляде, ла Раме сказал:
– А, изменник, вот и ты! А, негодный доносчик, ты пришел оскорблять мои предсмертные минуты, а потом, когда ты убедишься, что я умер, ты спокойно украдешь у меня Анриэтту. Я знал, – прибавил он с ужасным гневом, – что ты еще любишь ее и никогда не уступишь ее мне! Я знал, что ты не отпустишь ее со мной!
Эсперанс, вне себя, хотел его прервать.
– Злодей!.. злодей!.. – продолжал ла Раме. – Но я буду отмщен. Она меня любит и будет упрекать тебя в моей смерти.
Он сделал движение, чтобы поднять руку на Эсперанса.
– Как! – закричал Понти, сжимая руки своего друга. – Ты позволяешь оскорблять себя таким образом?.. Ты?.. отвечай же этому злодею, который обвиняет тебя!.. Скажи ему правду об этой женщине.
– Молчи! – сказал Эсперанс с высокой кротостью. – Этому несчастному остается жить только несколько минут. Если я сделаю то, что ты говоришь, он умрет в отчаянии. Молчи! Пусть он сохранит свое доверие, свое последнее счастье, пусть он считает себя любимым, а меня низким изменником… пусть он умрет с миром!
Толпа, не оскорбляя его, следовала за осужденным, который мужественно шел к Гревской площади и искал еще в этой безмолвной толпе или сторонников, присланных его освободить, или последнюю улыбку своей невесты. Ничего! Роковой час пробил, молодой человек вошел на лестницу как триумфатор, предал себя палачу и отдал душу Богу, прошептав имя Анриэтты.
Глава 60
КРОВЬ ЗА КРОВЬ
В самый день смерти несчастного ла Раме, иногда в Лувре еще говорили об этом, и одни радовались, а другие сожалели, потому что для всех было очевидно, что палач наказал только орудие интриг герцогини Монпансье, в этот день, говорим мы, вся знать толпилась во дворце, чтобы поздравить короля и возобновить ему уверение в преданности и уважении.
Два экипажа остановились у дворца. Из одного вышли д’Антраг и граф Овернский под руку с Марией Туше, более величественной, и с Анриэттой, более блистательной, чем когда-нибудь. Последней с восьми часов утра уже нечего было бояться самого опасного своего сообщника, того, который так давно ей угрожал. Из другой кареты с гордостью и с самоуверенностью вышла герцогиня Монпансье, свита которой была многочисленна и великолепна. Герцогиня была менее спокойна. Ла Раме, умирая, обнаружил слишком много тайн. Оба общества сошлись у лестницы. Анриэтта и ее отец остановились, чтобы пропустить страшную лотарингку. Герцогиня устремила проницательный взгляд на молодую девушку, и как бы угадав, что она способна продолжать и докончить ее дело, удостоила ее улыбкой и поклоном.
По волнению, поднявшемуся во дворце, в залах и галерее, по мрачной физиономии Сюлли, по мимолетной бледности, которая покрыла на минуту черты короля, все поняли, что должна произойти интересная сцена. Екатерина Лотарингская одна шла медленно и вырывала поклоны у всех тех, которые имели неблагоразумие смотреть ей в лицо. Она дошла таким образом до галереи и, отыскивая короля, приметила, что он тихо говорил со своим министром и капитаном гвардейцев. Потом Генрих опять начал играть и не выказывал уже волнения.
Герцогиня подошла к карточному столу, и говор, поднявшийся сначала, потом молчание, сменившее его, предупредили короля, что пора повернуть голову; притом герцогиня уже начала один из тех комплиментов, на которые была мастерица.
– Государь, – говорила она, – я приехала, несмотря на мое слабое здоровье, поздравить ваше величество…
Король тотчас ее прервал. У него был холодный и сухой вид, который показывал в нем, так как лицо его было всегда любезно и дружелюбно, сильный гнев, потому что Генрих, когда он был раздражен, умел сдерживать себя настолько, чтобы сохранить все свои преимущества.
– Кузина, – сказал он среди глубокого молчания всего собрания, – уж сегодня я никак не ожидал вашего визита.
Лотарингка изменилась в лице. Она надеялась, что долготерпение Генриха удовольствуется на этот раз наружной вежливостью и что дипломатические сношения могли еще существовать.
– Почему же, – отвечала она с волнением, – ваше величество меня не ожидали?
– Потому что сегодня вечером здесь не место для такой честной принцессы, как вы, когда в Лувре живет король, заставляющий погибать на эшафоте ее родных.
– Государь, что значат слова вашего величества?
– Это собственные ваши слова, кузина, а не мои. Вы всегда считали ла Раме Валуа, вы доставили ему документы, деньги, кредиты; он сам ничего не знал, этот несчастный; вы открыли ему его происхождение.
– Государь, эти обвинения…
– Я должен был бы сделать вам, скажете мне, через моих президентов в Бастилии. Но вы женщина, а я веду войну только с мужчинами. Мало того, я избавляю женщин, когда могу, от всего, что, может быть, им неприятно. Поэтому я избавлю вас от необходимости являться в Лувр. Ваши владения обширны, живите в них, кузина. Вы принадлежите к числу тех опасных соседок, которых любят удалять от своих земель.
Генрих встал, поклонился герцогине, которая была вне себя от бешенства и стыда, показав таким образом, что он высылает ее, сел на свое место и взял карты среди говора шумного одобрения.
Лотарингка зашаталась. Черты ее исказились, желчь бросилась в лицо, и ужасно было видеть этот желтый лоб, под которыми два глаза черно-красного цвета дико сверкали, как дрожащее пламя. Она ушла, задыхаясь, но на первых ступенях силы ей изменили. Ее люди отнесли ее в карету.
Только что она исчезла, как все стали дышать свободнее. Точно будто у короля и у Франции не было больше врагов. Генрих оставил карты и стал обходить группы придворных, среди которых граф д’Антраг, выражая свою радость шумнее двух дюжин обыкновенных энтузиастов, старался привлечь внимание его величества.
Король приметил этого достойного графа и улыбнулся ему. Он увидел также и Анриэтту. Она была так хороша, и, когда она смотрела на короля, грудь ее поднималась с таким волнением, что король нашел только одно средство против волнения, которое чувствовал сам: он наговорил комплиментов чопорной и величественной Марии Туше, погасив холодом этого полустолетия пылкий огонь восемнадцатилетнего возраста, сжигавший его.
Граф Овернский порхал около этой группы, пуская там и сям и всегда кстати вспомогательную стрелу.
Между тем на одном конце залы смеялась и очаровывала Габриэль, взглядов которой добивался многочисленный двор. Маркиза де Монсо не видала и не слыхала ничего, несмотря на кажущуюся свободу своего ума. Она села таким образом, чтобы видеть каждое новое лицо в галерее, но тот, кого она ждала, не приходил. Более совестливый, чем Анриэтта д’Антраг, он нее хотел явиться в Лувр торжествовать смерть врага.
Когда король налюбезничался вдоволь с Антрагами, удостоверившись взором украдкой, что Габриэль за ним не наблюдает, он воротился к ней, восхищаясь, что ему не помешали, а ла Варенн, из угла залы наблюдавший за каждым движением своего повелителя, вывел благоприятное предзнаменование для новой интриги из сдержанности и ловкости короля, потому что Генрих обыкновенно не умел сдерживать себя, когда дело шло об удовлетворенной прихоти.
– Надо посмотреть, – шепнул король Сюлли, – что сделалось с герцогиней, потому что она вышла отсюда, как бешеная львица. Она может укусить…
Через полчаса капитан гвардейцев, посланный разузнать об отъезде лотарингки, воротился сказать королю, что как только она приехала, с ней сделался обморок, и что в ожидании докторов она лежит без чувств.
– Я поступил с нею грубо, – сказал Генрих, – только бы не стали упрекать меня, что я хотел ее убить.
– Чтобы отплатить ей, – возразил Сюлли, – пусть говорят.
– А если герцогиня Монпансье все будет лежать без чувств, – сказал капитан гвардейцев, – должна ли она оставить Париж?
– Пусть она обязуется не шевелиться, не говорить, не думать, я ее принуждать не стану, – отвечал король, смеясь.
– Злая гадина, – пробормотал Сюлли, – еще с ней надо церемониться! Пусть расстанется со своей гадкой душой, и чтобы все это не кончилось.
– Э! э! До конца еще далеко, – сказал Генрих со вздохом, который не укрылся от Габриэль, – после герцогини у нас останется Майенн, и он будет шевелиться, говорить и действовать еще долго. Какая гидра эта лига!.. Чем более срубают ей голов, тем более их является.
Габриэль при имени Майенна коварно улыбнулась и отвечала, положив свою белую руку на руку короля:
– Самая крошечная рука может вырвать большую занозу. Олоферн был побежден Юдифью.
– Что вы хотите сказать этими загадочными словами? – спросил Генрих, очень любопытный по своему характеру.
– Ничего, – отвечала маркиза, – только то, что де Майенн слишком толст, для того чтобы быть злым. Сестра его худощава, государь, вот почему вам трудно с нею сладить.
– Точно будто эта маркиза посадила толстяка Майенна в мешок и сдернула шнурки! Посмотрите, какой у нее торжествующий вид!
Генрих был прерван приходом графа Овернского, который привез известие о герцогине.
– Государь, – сказал он, – доктор объявил, что жизнь герцогини в опасности, что ее никак нельзя перевезти, и хотя, придя в чувство, герцогини приказала, чтобы ее увезли, служители послали узнать приказания вашего величества.
Генрих сделал вид, будто не слышит. Сюлли отвечал:
– Король не доктор, – и повернулся спиной.
Однако было справедливо, что герцогиня была поражена смертельно. Только что оправившись от обморока, она почувствовала паралич тела, энергического и послушного, которое до сих пор подчинялось всем ее приказам и любой ее воле. Осужденная жить только мыслью, она провела несколько часов невыразимой тоски и не придумала ни одного средства избавиться от руки короля, которая первый раз тяготела над нею с намерением ее раздавить.
Средств не оставалось более никаких. Прошедшее представляло ей только поражение, а будущее обещало только смерть. Постепенно исчезли ее орудия, разбитые повелительной судьбой. Шико правду сказал королю. У нее осталось только три средства, из которых последнее погибло на виселице с ла Раме.
Герцогиня еще рассчитывала на брата де Майенна, не для себя, потому что этот брат ее не любил, но против Генриха, которому де Майенн еще угрожал. Она послала к нему гонца насчет заговора ла Раме и предлагала ему соединить войска, которые еще у него оставались, с войсками самозванца. По милости Крильона последние были уничтожены, но герцогиня Монпансье еще надеялась, что де Майенн соберет их остатки и возобновит союз, еще теснее прежнего, с Испанией.
Однако герцог ничего не отвечал сестре, и она не могла понять его молчания. Не был ли захвачен гонец или де Майенн из осторожности пока воздерживался? В нетерпении, со своего болезненного одра, герцогиня отправила к герцогу своего последнего верного агента, с приказанием привезти ответ во что бы то ни стало.
– Спешите, – сказала она, – известить моего брата, что я умираю и не могу терять время.
Гонец торопился, и по возвращении нашел госпожу свою еще более страдающую душевно, чем телесно. Она все лежала в темноте и безмолвии, точно старалась заставить о себе забыть, как раненая пантера, которая зарывается под листья в свое логовище и остается там много ночей, не имеет ничего в себе живого, кроме глаз.
При дворе о герцогине говорили только, для того чтобы спросить, умерла ли она наконец, а она в это время оживлялась мало-помалу и ждала ответа де Майенна, ответа благоприятного, она в этом не сомневалась, чтобы отравиться к нему в лагерь и подстрекать его всем своим бешенством и всем своим отчаянием.
Наконец гонец приехал, он несколько дней употребил на трудный переезд между шпионами и обсервационными постами, которые окружали де Майенна на краю Пикардии.
Герцогиня приподнялась на постели, трепеща от радости, распечатала письмо, привезенное ее, и поцеловала его, потому что почерк де Майенна обещал ей новую возможность начать.
Но вот что писал ей брат:
«Сестра, каждый хлопочет за себя на этом свете. Вы постоянно действовали по этому правилу. Вы ослабеваете, говорите вы, а у меня не осталось больше сил. Вы очень больны, а я считаю себя похороненным.
Во всех этих последних делах вы, без сомнения, думали о ваших интересах, я начинаю думать о моих и приготовляю себе спокойствие в этой жизни в ожидании вечного. Живите в мире, сестра, как я постараюсь сделать это сам».
Герцогиня была поражена в сердце. С ней сделался обморок точно такой, как при выходе из Лувра, и на этот раз ее жизнь находилась в серьезной опасности.
Мало того, повторился странный и ужасный феномен, который тоже в мае 1574 года испугал Венсенский замок, повторился, как будто для тех же преступлении Верховный Судия послал одно наказание.
В ночь, последовавшую за этим кризисом, герцогиня заснула, несмотря на лихорадку; она проснулась, орошенная потом, она позвала, она кричала, чтобы ее горничные вынули ее из жгучей ванны, в которой скользили ее исхудалые члены. Горничные прибежали со свечами и отступили от ужаса, увидев, что на лбу госпожи выступил кровавый пот. Кровь беспрестанно выступала из каждой поры ее тела. Позванные доктора объявили, что герцогиня страдает той таинственной и ужасной болезнью, которая двадцать два года тому назад положила Карла IX в могилу.
С этих пор не было более надежды, не было более средств. Герцогиня хранила угрюмое и свирепое молчание. Она пристально смотрела в зеркало, стоявшее в ногах ее кровати, с зловещим выражением ужаса, на капли крови, которые, всегда вытираемые, появлялись снова на ее щеках, висках и руках.
При каждой вспышке гнева, при каждом сильном волнении пот увеличивался, и красная скатерть разливалась по лицу и по телу преступницы, так жестоко наказанной. Доктора удалились с ужасом, даже слуги боялись прикоснуться к проклятой небом больной. Послали за священниками, которые при виде этого кровавого трупа лишались чувств от испуга или бежали от ужаса.
В ночь, последнюю ночь страдания, герцогиня хрипела на своей облитой кровью постели; она звала на помощь и никто к ней не приближался. Вдруг она приметила монаха высокого роста, который медленно шел в соседней комнате и перед которым низко кланялись слуги, от страха стоявшие в стороне. Этот монах дошел до постели умирающей и молча смотрел на страшное зрелище этой кончины.
Увидев его с опущенным капюшоном, герцогиня поблагодарила его взглядом, потому что она не смела пошевелить руками, боясь почувствовать влажную теплоту крови.
– Я хочу разрешения моих грехов, – сказала она мрачным голосом, еще запечатленным надменной властью, которая управляла каждым движением ее жизни.
– Для того чтобы получить разрешение, – сказал монах, – вам надо исповедаться.
– Я грешна, – сказала герцогиня шепотом, – в скупости, честолюбии, гордости.
– А еще? – сказал монах.
Она с удивлением посмотрела на него.
– Если я могу упрекнуть себя в других грехах, мое тело страдает, моя память слабеет… голос мой замирает, не требуйте слишком многого в подобную минуту. Наказание, кажется, превосходит проступки…
– Вы не говорите о преступлениях? – спросил монах.
– О преступлениях? – прошептала она в остолбенении.
– Да, о преступлениях! – повторил исповедник громким голосом. – У вас недостает сил, я этому верю, но я могу вам помочь. Вы признались в честолюбии и гордости. Но в разврате… этом отвратительном преступлении, которое испортило вашу молодость и даже ваш зрелый возраст, этом смертельном грехе, которым вы пользовались как знаменем, чтобы набирать себе легион убийц!
– Монах! – закричала герцогиня, приподнимаясь одной рукой на постели.
– Сознавайтесь! – торжественно сказал монах. – Если вы желаете отпущения грехов.
Пораженная ужасом, герцогиня вместо ответа старалась рассмотреть под капюшоном черты человека, который осмеливался говорить таким образом.
– Перейдем к убийству, – продолжал неумолимый исповедник. – Сосчитаем: Генрих Третий убитый, Генрих Четвертый – пораженный два раза, Сальсед, колесованный на эшафоте, ла Раме, умерший на виселице, тысячи солдат, павших на поле битвы, а жертвы, испускавшие дух в тюрьме, а дети, скончавшиеся от голода со своими матерями, а целые семьи, которые во время осады Парижа грызли трупы, чтобы поддержать свое жалкое существование, между тем как вы пили в вашем дворце за похищение французского престола! Сознавайтесь, герцогиня, сознавайтесь, если не хотите явиться перед судилищем Господа с этой ужасной свитой жертв, проклинающих вас.
Герцогиня видела, как все присутствовавшие жадно подошли к дверям и поджидали ее ответа на этот страшный допрос.
– Кто вы? – прошептала она.
Монах медленно опустил свой капюшон и умирающая, узнав его, вскрикнула и сложила руки.
– Брат Робер! – сказала она. – О, я понимаю, кем я была побеждена! Сжальтесь!
– Признавайтесь же в ваших преступлениях!
– Сжальтесь!
– Говорите только «да» каждый раз, как я буду обвинять; этого будет достаточно и для людей, и для Бога. Разврат и ваши гнусные расчеты?..
– Да, – отвечала герцогиня задыхающимся голосом.
– Умиравшие с голода парижане, убитые солдаты, задушенные пленные?
– Да.
– Сальсед и ла Раме, взведенные вами на эшафот?
– Да, – прошептала герцогиня после молчания, прерываемого конвульсиями.
– Генрих Четвертый, столько раз поражаемый?.. А!.. вы колеблетесь; берегитесь, единственная ложь помрачит заслугу двадцати признаний. Признавайтесь!
– Да, – прошептала она так тихо, что монах с трудом мог расслышать.
– А Генрих Третий, ваш король, ваш бывший друг, убитый вашим любовником Жаком Клеманом?
– Никогда! Никогда! – закричала она, ломая себе руки, откуда кровь выступала крупными каплями.
– Вы отпираетесь?
– Отпираюсь.
– Осмельтесь же отпереться перед Богом, перед которым вы явитесь через несколько минут и гнев которого вы должны уже слышать!
– Сжальтесь!.. Признаюсь, признаюсь, – сказала герцогиня, спрятавшись, бледная и трепещущая, под изголовье.
– Когда так, – продолжал монах торжественным тоном, – я разрешаю вас именем Бога на этой земле и прошу Его разрешить вас на небе. Умирайте с миром!
Он протянул руки к постели; глаза умирающей бросали еще зловещее пламя, пламя гнева, может быть… А может быть, и вечных мук.
Мало-помалу это пламя погасло, голова наклонилась, руки натянулись как бы для последней угрозы, но дыхание Господа разрушило этот жалкий труп. Герцогиня Монпансье глухо вскрикнула и скончалась.
– Теперь, – прошептал монах, – Генриху Четвертому нечего бояться других врагов, кроме себя самого. Моя обязанность кончена. Теперь моя очередь думать о Боге. – Закрыв себе голову, он немедленно прошел по зале среди присутствующих, стоявших на коленях.