Текст книги "Собрание сочинений в пяти томах"
Автор книги: Михаил Булгаков
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 229 страниц)
Собрание сочинений в пяти томах
Михаил Булгаков
(1891–1940)
Том 1. Записки юного врача. Белая гвардия. Рассказы. Записки на манжетах
(Москва: Художественная литература, 1989)
Лакшин В. Мир Михаила Булгакова
1
Великая, непредсказуемая сила – время.
При жизни Булгакова вряд ли кому в голову пришло бы называть его «классиком». Первое, с чем писатель столкнулся после яркого, но кратковременного успеха в середине 20-х годов, было недоверие, хула, политические наветы, а в последние, наиболее плодотворные, десять лет его жизни – замалчивание и забвение. Автор единственной шедшей на сцене в пору, когда он умирал, пьесы «Дни Турбиных» как бы выпал из современной ему литературы.
В 60-е годы, во времена начальной посмертной славы Булгакова, считаясь с нараставшим его успехом у читателей, критика удостоила его включения в обширный ряд советских писателей 20-х годов, запечатлевших эпоху революции. Причем по выдержанности мировоззрения, а стало быть, и по масштабу творчества он, согласно распространенному мнению, уступал большинству современников[1]1
В 1957 г. А. А. Сурков, руководивший тогда Союзом писателей, предостерегал от увлечения Булгаковым: «…кое-кто стремился зачислить в классики советской драматургии Михаила Булгакова при полном забвении многого чуждого нашему времени, что несло в себе творчество этого литератора» (Правда. 1957. 1 декабря). А еще спустя десять лет, когда читатели познакомились с прозой Булгакова, профессор А. И. Метченко разъяснял, что его произведения «уступают по глубине и верности изображения советской действительности произведениям, написанным с позиций социалистического реализма» (Москва. 1967. № 6. С. 202).
[Закрыть].
Однако прошло еще два десятилетия, и, по воле читательского большинства, Булгаков своенравно вышел из этого ряда и встал в ряд другой – старших богатырей русской литературы: Тургенева, Толстого, Чехова – и, вероятно, навсегда останется в нем. Здесь его законное место.
Одновременно шел и другой процесс – переводы Булгакова на многие языки постепенно завоевывали весь культурный мир. И недаром в «Пантеоне XX века», который задумали создать в память самых выдающихся людей столетия в Америке, одно из двух имен русских писателей, прославивших свое время и свою страну, – имя автора «Мастера и Маргариты».
Обаяние таланта Булгакова оказало влияние на многих художников мира, и значение его художественных открытий благодарно признают крупнейшие писатели – от Чингиза Айтматова до Габриэля Гарсия Маркеса.
За двадцать с небольшим лет, что существует «булгаковедение», об этом писателе написано на разных языках земного шара больше, чем о ком-либо другом из недавних литературных знаменитостей. Когда четверть века назад Булгаков стал возвращаться к нам своими книгами, приходилось расчищать на пути к нему такие завалы, созданные усилиями критиков и литературоведов, перепрыгивать через такие расселины незнания его биографии и наследия в целом, что многое в его судьбе рисовалось смутно, как если бы он жил столетия два назад. Диковинно ли, что многие суждения в первых биографических очерках о нем, в том числе и принадлежащие автору этих строк, грешили неполнотой и приблизительностью.
Последние полтора десятилетия наше знание о Булгакове развивается стремительно, количество его изданий и работ о нем растет по экспоненте, и сейчас трудно уже обозреть и учесть все, что печатается о нем и его творчестве. К концу 80-х годов закончены все основные публикации неизвестных ранее художественных текстов Булгакова, и ждать новых ошеломляющих находок не приходится. Но еще остаются задачи собирания его писем, текстологических уточнений в известных вещах, работа над вариантами. В Советском Союзе вышли книги о Булгакове А. Смелянского, М. Чудаковой, Л. Яновской, значительные исследования Я. Лурье, И. Бэлзы, В. Гудковой, А. Нинова и других. Его судьбе и книгам посвящены работы Лесли Милн, Эндрю Беррата и Джули Куртис – в Англии, Эллендеа Проффер и Эдит Хайбер – в США, Колина А. Райта в Канаде и Питера Дойля в Новой Зеландии, Ральфа Шрёдера в ГДР и Волькера Левина в ФРГ, Э. Баццарелли и Р. Джулиани – в Италии, М. Йовановича в Югославии и Анжея Дравича в Польше, Калпаты Спхни в Индии и Л. Халлера в Венгрии – всех перечислить было бы трудно.
Ныне фигура Михаила Булгакова, первое собрание сочинений которого выходит у нас в свет, рисуется много яснее и объемнее, чем раньше, но от этого она не становится менее привлекательной. Книги его завоевывают внимание новых поколений читателей.
2
В жизни всякого человека, тем более писателя и тем более писателя крупного, бывают такие моменты, когда он ходом внутреннего развития или внешними событиями приведен к необходимости оглянуться на себя и свой труд, подумать, что он значит для людей, ради чего живет и во что ценит свет.
Таким драматическим моментом самосознания был для Булгакова конец марта 1930 года, когда оставшийся безработным литератором, лишенный, по выражению Ахматовой, «огня и воды», уничтоженный критикой и растоптанный цензурой Булгаков держал в ящике стола револьвер, подумывая о самоубийстве. Чувствуя себя на краю, в настроении решительного выбора, он написал и разослал в семь адресов письмо «Правительству СССР». Письмо это не было жалобой, еще менее покаянием или льстивой просьбой. Булгакову надо было решить свою судьбу – твердо и бесповоротно. Он хотел разрубить туго затянувшийся узел и прежде всего понять – сможет ли он работать в своей стране или для него остается один путь – в эмиграцию. Если же обе эти дороги закрыты – а молчание для него равносильно «погребению заживо», – он готов был и к окончательному расчету с жизнью.
В таком письме не могло быть ни слова неточного или фальшивого. Булгаков хотел предстать перед возможными читателями письма без всяких уловок и экивоков, таким, каков есть.
Он понимал и то, что в любом случае его письмо может сохраниться для будущего (а Булгакову было в высшей степени свойственно чувство исторического присутствия) и приобрести вид завещания или исповедания веры. И потому в этом письме, помимо указаний на крайность своего положения и просьб так или иначе определить его судьбу, содержались дорогие писателю мысли, которые вернее было бы назвать убеждениями, поскольку они были оплачены суровым и горьким опытом.
Эти убеждения, высказанные откровенно и жарко, с риском быть вовсе непонятым возможным адресатом и окончательно погубить себя, были таковы. Во-первых, Булгаков резко отметал попытки представить его пасквилянтом Великой Революции, но честно говорил, что предпочитает Великую Эволюцию, мирный и постепенный ход развития, более естественный, на его взгляд, в отсталой стране. Во-вторых, он называл лучшим слоем в отечестве русскую интеллигенцию, с которой чувствовал кровную связь, и, подобно своему «учителю» Салтыкову-Щедрину, считал себя вправе изображать «страшные черты моего народа», глубоко страдая от его темноты и невежества. В-третьих, с прямотой, которая могла почесться вызовом, он называл себя «мистическим писателем», признавал, что язык его пропитан сатирическим «ядом», объявлял свободу слова высшим благом для любого писателя, а цензуру своим злейшим врагом.
И все это – не забудем – как раз в разгар «раскулачивания» в деревне, когда в том же 1930-м высланную семью Твардовского, подобно тысячам других крестьянских семей, выбросили из эшелонов в снег на Северном Урале; когда готовился процесс Промпартии и в каждом спеце-интеллигенте готовы были видеть вредителя; когда лозунг классовой борьбы в литературе трансформировался в практику групповой и классовой ненависти и Маяковский, не признанный РАППом «своим», был на пороге самоубийства.
Похоже, что, изумленный непривычной и отчаянной отвагой письма отверженного писателя, а кроме того, преследуя, несомненно, свои политические расчеты, 18 апреля 1930 года Сталин позвонил на квартиру Булгакову. Он не предлагал ему вернуться к литературе, не обещал возвращения на сцену его пьес. (Булгаков не знал, что в недавнем письме к В. Билль-Белоцерковскому Сталин отозвался о «Беге» как об «антисоветском явлении», а «Багровый остров» назвал «макулатурой»[2]2
Сталин И. В. Сочинения. Т. 11. М., 1949. С. 328–329.
[Закрыть].) В телефонном разговоре Сталин не возразил ни словом на горькое предположение Булгакова, высказанное в письме, что его «обрекут на пожизненное молчание в СССР». Он удовлетворенно отметил вырвавшийся у Булгакова возглас, что русский писатель не может жить вне родины. И одобрил бедственный по существу выход, подсказанный самим писателем: дать ему режиссерскую работу в Художественном театре, дабы несостоявшийся драматург и литератор, утверждавший, что его ждет «нищета, улица и гибель», в самом деле не пропал с голоду.
Таким образом, практический результат булгаковского письма был сомнителен, успех его невелик. Но для самого Булгакова оно было крупнейшей вехой. Самохарактеристики, обдуманные и запечатленные здесь, убеждения, с прямотой почти вызывающей выраженные в письме правительству, были им выстраданы и пронесены через всю оставшуюся жизнь. Среди них главное – верность правде, чувство чести и стоическое выполнение, вопреки немилостям судьбы, своего писательского долга.
3
Впечатлительный и нервный, но порой удивлявший своим упорством, Булгаков имел крепкие жизненные корни. Он родился в Киеве на Воздвиженской улице 3 (15) мая 1891 года. Что сказать о начале его дней? По-видимому, первой важной краской для биографа будут – картины родного города и традиции рода, семьи. Златокупольный, тонущий в садах Киев с Владимирской горкой над Днепром – «мать городов русских», где как бы сошлись юг и север, песенная народность и столичная культура, Украина и Россия, – остался навсегда для Булгакова притягательнейшим местом на земле.
Михаил был первенцем в большой семье преподавателя Духовной академии Афанасия Ивановича Булгакова. Мать Варвара Михайловна, урожденная Покровская, в молодости учительница, потом вспоминала о своей профессии лишь в годы бедствий, служа инспектором на женских курсах. Но при жизни мужа, да и позже, ей с лихвою хватало обязанностей хозяйки дома, на которой еще лежало отрадное бремя – поднять семь человек детей, троих мальчиков и четырех девочек.
К этому стоит прибавить, что бабушка со стороны матери, Анфиса Ивановна, часто гостившая в их доме и на загородной даче под Киевом, в местечке Буча, носила фамилию Турбина – родовое имя, стойко реющее над молодыми замыслами Булгакова. Деды писателя и по матери, и по отцу принадлежали к церковному сословию. В XIX веке из семей священнослужителей выходили молодые люди, тянувшиеся к светской культуре, кончавшие столичные университеты. Они пополняли ряды демократической бессословной интеллигенции, сливавшейся, кстати сказать, и с терявшей свой аристократический блеск интеллигенцией дворянской. В недавнем прошлом из этой среды поднялись драматург Островский, критик Чернышевский, историк Сергей Соловьев. Понятие дворянской чести переходило по наследству к образованным людям, рождая представление о чести русского интеллигента, столь важное впоследствии для Булгакова.
Небезразлично и то, что родовые корни Булгакова уходят в Орловскую землю: здесь плодородный для русского гения пласт национальных традиций, полнозвучия неиспорченного родникового слова, которое сформировало талант Тургенева, Лескова, Бунина, позже Замятина. В лучших, наиболее просвещенных священнических семьях сберегались традиции живой народной речи. Их не гасило, а лишь облагораживало церковное красноречие и высокий слог славянского перевода священных книг, из которых потом так охотно черпал эпиграфы Булгаков.
Отец писателя был человеком ученым, историком церкви, и хотя непосредственное влияние его на старшего сына, судя по всему, не было слишком заметным, Булгаков сохранил о нем благодарную уважительную память как о вечном труженике. Образ отца, склонившегося над книгой в кругу света от настольной лампы, сопровождал его всю жизнь. Коллеги чтили Афанасия Ивановича как человека справедливого, без уклонов в крайность, терпимого, строго объективного. И кто знает, сколько раз вспоминал Булгаков отца, работая над страницами о Христе в своем последнем, «закатном», романе.
В 1907 году Афанасий Иванович умер от склероза почек, той самой наследной болезни, какая тридцать три года спустя настигнет и его сына. В пятнадцать лет лишившись отца, оставшись за старшего помощника матери в большой многодетной семье, Михаил не слишком радовал близких своими гимназическими успехами, да и ярко выраженных способностей до известной поры не проявлял. Он окончил Первую Киевскую гимназию, картинно изображенную в III действии «Дней Турбиных», получив аттестат зрелости лишь с двумя отличными оценками – по закону божьему и географии. Последнее, впрочем, пригодилось мало – далеко ездить ему не пришлось, зато, сочиняя потом свои книги, он много путешествовал по карте – в Париж с Мольером, в Рим с Гоголем, в Испанию с Сервантесом, в Палестину – с Иешуа Га-Ноцри.
Дни отрочества и юности, дом на Андреевском спуске, семья под началом сильной, гордой и деятельной Варвары Михайловны в памяти Булгакова всегда были окружены поэтической дымкой, как оазис мира, семейного тепла, интеллигентного быта – с музыкой, чтением вслух по вечерам, праздником елки и домашними спектаклями. Хлопотливая забота матери, мечтавшей, чтобы сыновья ее стали инженерами путей сообщения, изливалась на всех детей, но, пожалуй, более на младших. Простой и демократический стиль общения царил в не слишком богатом, но уютном доме, который прежде заполнял шум звонких ребяческих голосов, потом – споры, пение, смех веселой, шумной молодежи.
У Михаила рано развилось чувство самостоятельности, взрослости. В младших классах, как рассказывают его однокашники, он был изрядным драчуном, в старших – пуще всего охранял свою независимость и достоинство. Панибратства и фамильярности не терпел с молодых лет. Но примерным домашним юношей не был: однажды дурно отличился, истратив на кинематограф деньги (1 р. 50 коп.), ассигнованные матерью на учебник физики Краевича, тайком бегал в театр, а по весне, прогуливая уроки, бродил по киевским бульварам с барышнями под цветущими каштанами. Слишком рано, по мнению матери, он надумал жениться, увлекшись девушкой из Саратова, и был самостоятелен в выборе своего будущего. По пути отца он не пошел, лишний раз подтвердив, что в проблеме отцов и детей наследование призвания случается не чаще, чем отталкивание от него. По некоторым сведениям, молодой Булгаков даже своих приятелей – братьев Гдешинских – уговаривал уйти из семинарии[3]3
См.: Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. 2-е изд. М., 1988. С. 38.
[Закрыть] и сам выбрал медицинский факультет университета.
Став студентом-медиком, он пропадал в анатомическом театре, увлекался работой с микроскопом, штудировал учебники. Лишь однажды пропустил сессию, отдавшись романтическому «кружению сердца», но вскоре наверстал упущенное – и получил при выпуске специальность детского врача.
С юности Булгакова не влекла к себе политика. Вследствие этого наивны были бы попытки характеризовать его общественные взгляды между 1905 и 1917 годами как нечто сложившееся и определенное. В эти годы в его родном городе, как и повсюду в стране, бушевали политические страсти, волнами проходили забастовки и митинги, рождались социал-демократические и эсеровские кружки и группы, влиятельна была монархическая газета «Киевлянин», выходившая под редакцией Шульгина, большой шум сопровождал убийство Столыпина террористом Богровым в киевском театре и скандальное «дело Бейлиса».
Но нет серьезных данных, которые позволяли бы отнести молодого Булгакова к «левым» или «правым», приписать ему сочувствие к социалистическим кругам или, тем менее, симпатии к квасному патриотизму и монархизму. Не заметно у Булгакова и национальных предубеждений. Он рос в районе киевского Подола, где в тесном соседстве жили русские, украинцы, евреи, поляки. Булгаков чувствовал свою кровную связь с русской культурой, воспринимал родной город как мост в древнейшую Русь, но вовсе не сторонился украинцев и, как всякий русский интеллигент той поры, стыдился бы иметь хоть что-либо общее с черносотенцами.
Впрочем, умной юности свойствен задор самоутверждения, ирония в глазах и легкий скептицизм ко всему на свете. Как вспоминает сестра Булгакова Надежда Афанасьевна, в их доме бурно спорили о Дарвине и Ницше, которыми, будучи студентом, увлекался Михаил[4]4
См. сб.: Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988. С. 68–72.
[Закрыть]. Можно предположить, что он пережил свою эпоху «бури и натиска», ища в строгом материализме одного и резком самоутверждении личности, граничившем с моральным нигилизмом, другого опору независимости своих взглядов. Определялись и литературные пристрастия Булгакова. Быстро отошло полудетское увлечение Виктором Гюго и Вальтером Скоттом. Насмешливость, какую мы легко читаем на молодых фотографиях Булгакова, «вольнодумство», о котором знаем по семейным преданиям и рассказам, питалось, в частности, чтением Гоголя, а позднее и Салтыкова-Щедрина, писателя отнюдь не идиллического, с ядом высмеивавшего и либералов Балалайкиных, и тупых «помпадуров»-консерваторов. Вряд ли можно было склониться к идейному монархизму, оставаясь восхищенным читателем «Истории одного города».
Однако насмешливый юноша с острым складом ума, смущавший своими экспромтами, шутками и розыгрышами соседей и родственников, обладал тайным лиризмом души и острым любопытством к людям. Сочинять он стал, по свидетельству близких, рано и еще без расчета печататься – небольшие рассказы, сатирические стихи, драматические сценки. Уже в молодые годы, помимо иронического наклона ума, в нем можно было отметить пристальность аналитика, имеющего дело с медициной и естествознанием. Другой важной его чертой был художественный артистизм, интерес к перевоплощению, чуткость ко всякой театральности. Он тянулся к сцене, одно время мечтал стать оперным певцом, знал наизусть «Аиду» и «Фауста», реминисценции из которых возникали потом в его творчестве (по воспоминаниям, он слушал «Аиду» в театре более 40 раз). Писал он и пьесы для домашнего театра, играл на подмостках дачного театра в Буче.
Мировая война оборвала казавшийся предугаданным наперед, спокойный и ровный ток дней. Юная Татьяна Николаевна Лаппа, дочь управляющего саратовской казенной палатой, с которой Булгаков обвенчался в 1913 году, сполна разделила с ним первый круг его жизненных мытарств. Ускоренным выпуском закончив университет святого Владимира, Булгаков работает в прифронтовых госпиталях первой мировой войны, набираясь нелегкого врачебного опыта. Освобожденный по болезни от призыва, он в 1916–1917 годах едет по назначению в земскую больницу Смоленской губернии, работает врачом в селе Никольском под Сычевкой, а затем в Вязьме. За первый год самостоятельной врачебной деятельности Булгаков, по некоторым сведениям, принял 15613 больных, то есть едва ли не по 50 больных за день[5]5
Гиреев Девлет. Михаил Булгаков на берегах Терека. Орджоникидзе, 1980. С. 6.
[Закрыть]. Впечатления этих лет отзовутся в окрашенных юмором, печальных и ярких картинах «Записок юного врача». Таково свойство волшебного фонаря искусства: все, пережитое в Никольском, казалось впоследствии и легче, и забавнее. В действительности же это был умопомрачительно тяжелый, изнуряющий труд от рассвета до заката, и с этой усталостью могла сладить только молодость да еще сознание насущной помощи людям. Вот где впервые проявилась у Булгакова эта черта – внутреннего долга, стоического, вопреки всему, выполнения своих обязанностей. Так будет он относиться потом и к своему литературному призванию.
Вернувшись в марте 1918 года из глухой русской провинции в родной Киев, Булгаков попытался заняться частной врачебной практикой. Он прикрепил к дверям табличку о часах приема как вольнопрактикующий врач-венеролог и в спокойные минуты сознательнее и усидчивее стал пробовать свое перо. Известны лишь названия этих уничтоженных впоследствии сочинений: «Первый цвет» и «Недуг». Набрасывал он, по-видимому, и окончательно обработанные десять лет спустя «Записки юного врача». Впрочем, спокойных минут за те полтора года, что он провел в Киеве, продутом вихрями и охваченном пламенем гражданской войны, почитай что не было. Белые, красные, оккупанты-немцы в «рыжих тазах» с шишаками, гетман в черкеске, петлюровцы в синих жупанах, снова красные, снова Петлюра и опять белые… Позднее Булгаков писал, что насчитал в Киеве той поры четырнадцать переворотов, десять из которых он лично пережил.
В анкете для поступления на службу в Большой театр в 1936 году Булгаков откровенно отметил одно обстоятельство, долго смущавшее его биографов: «В 1919 году, проживая в г. Киеве, последовательно призывался на службу в качестве врача всеми властями, занимавшими город»[6]6
См.: Проблемы театрального наследия М. А. Булгакова. Л., 1987. С. 143.
[Закрыть]. Достоверно известно, что его мобилизовывали петлюровцы, от которых ему удалось бежать, призывали его и в Красную Армию, но, по свидетельству Т. Лаппа, «добровольцем он совсем не собирался идти никуда»[7]7
См.: Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 116.
[Закрыть]. Очевидно, не по доброй воле и уж никак не из воинственного энтузиазма Булгаков попал в качестве врача в военные формирования деникинской армии и был отправлен с эшелоном через Ростов на Северный Кавказ. Насколько сильно занимала его уже в то время мысль о литературном призвании и как постыла была военная служба, видно уже по тому, что, едучи осенью 1919 года в «расхлябанном поезде», при свете свечки, вставленной в бутылку, он под дерганье состава, на дрожавшем столике писал рассказ. Рассказ этот, упомянутый в одной из автобиографий, был напечатан, но найти его не удалось. Однако первые обнаруженные булгаковедами публикации в газетах Грозного и Владикавказа относятся как раз к концу 1919 и началу 1920 года. Некоторые из сохранившихся фрагментов, не станем этого таить, носят откровенно «белогвардейский» характер: Булгаков пишет об отречении Николая II как об историческом несчастье. Но в его настроениях той поры громче всего одно – усталость от братоубийственной войны.
Написанные по горячему следу уже в Москве, автобиографические «Записки на манжетах» (1921–1922) начаты в одной из редакций с главы, названной «Кавказ» и заключающей в себе два ряда точек. Такими пунктирами прерывается то и дело и ранняя биография Булгакова – пробелы в ней только начинают заполняться. Можно лишь догадываться, что первые впечатления революции в смоленской деревне, когда горели барские усадьбы, пожаром гулял мужицкий гнев, а ревкомы крутой поры военного коммунизма осуществляли в Вязьме бессудные расправы, произвели сильное впечатление на Булгакова и заметно качнули его в сторону старого режима, с которым связывалось в воспоминании «мирное время», счастливое «до войны»: просторный уютный дом, любящие братья и сестры, ноты «Фауста» на пюпитре рояля, светло, тепло, жена молодая… 1913-й – «блестящий, пышный год». Кровавую черту под прошлым для него, как и для многих людей его круга, подвело известие о расстреле в 1918 году царской семьи. Короче, с белыми его связывало слишком многое. Как же тогда оказался он среди тех, кто стал сотрудничать с советской властью?
Когда после сражений белой армии на Кавказе с горцами, в которых Булгаков принял участие как военный врач, деникинцы стали отступать под ударами Красной Армии, он остался во Владикавказе. То, что его вчерашние товарищи по оружию бросили его больным, в злейшем тифу, заставило Булгакова, по-видимому, пережить личное потрясение, усиленное общим позором поражения. Не случаен отчаянный выкрик в «Записках на манжетах»: «Меня бросят! Бросят!» И когда «бросили», он, заодно с приятелем Юрием Слезкиным, известным петербургским беллетристом, пошел сотрудничать в подотдел искусств, не ощущая это как гибельный компромисс или, еще менее, предательство. Сотрудничество с новой властью он воспринял не только как средство не погибнуть с голоду, но и как неизбежный поворот судьбы. Кстати, просветительство – лекции, доклады о Пушкине и Чехове, а вскоре и писание пьес для местного театра – в чем-то отвечало его склонностям и стало заметно увлекать его.
Но на Кавказе он еще не оставлял мысли об эмиграции. Впрочем, когда оказалось, что путь через Константинополь в Париж для него труден или вовсе неосуществим, Булгаков примирился с этим. Потом он проделает эти дороги в своем воображении – с Голубковым, Корзухиным, Люськой и Чарнотой. «Пусть светит Золотой Рог. Я не доберусь до него. Запас сил имеет предел. Я голоден, я сломлен! <…> Но здесь я больше не останусь. Раз так… значит… значит…»
Многозначительная недоговоренность XIV главки «Записок на манжетах» прояснялась заглавием XV – «Домой». «Домой», как ни странно для киевлянина, значило в Москву – в красную Москву, столицу большевиков.
4
В 1920–1921 годах во Владикавказе Булгаков окончательно понял, что он не актер, не лектор и даже не врач, а прежде всего литератор. Литератор по призванию, по склонностям, так сказать, по «составу крови». В письме к брату он сетовал, что зазря потерял четыре года для писательской работы. А между тем к пьесам, написанным им наспех для провинциальной труппы, сам автор, едва их сочинив и поставив, получал стойкое отвращение. Дольше других нравилась ему смешная комедия «Глиняные женихи» (другое название «Вероломный папаша») – Булгаков считал ее пьесой «подлинного жанра». Но вскоре же, заодно с «Самообороной», «Братьями Турбиными», «Парижскими коммунарами» и, конечно же, с написанными в соавторстве с присяжным поверенным «Сыновьями муллы», он в приступе самобичевания называл «Женихов» «рванью».
И все же в его жизни случился перелом: на владикавказской сцене он впервые узнал авторские волнения и выходил кланяться публике. «Парижских коммунаров» он посылал в Москву, надеясь на успех в конкурсе, а немного спустя замыслил большую пьесу о падении империи, с которой хотел дебютировать в столице. Пьеса о Николае II и Распутине так и не была написана, но, вероятно, именно тогда, знакомясь с историческими материалами, опубликованными документами, дневниками лиц, близких Зимнему дворцу, Булгаков пережил прощанье с последними монархическими иллюзиями.
Оказавшись в конце 1921 года в Москве без службы, жилья и денег, Булгаков пошел по знакомому с Владикавказа следу: он разыскал Лито (Литературный отдел Главполитпросвета при Наркомпросе) и устроился туда секретарем. Однако век этого учреждения, рожденного, как многое другое, сгоряча в пору военного коммунизма, был недолог. С наступлением нэпа Москва перешла «к новой, невиданной в ней давно уже жизни – яростной конкуренции, беготне, проявлению инициативы и т. д.». «Вне такой жизни жить нельзя, – писал Булгаков матери, – иначе погибнешь. В числе погибших быть не желаю». Москва переживала, по выражению Булгакова, «приспособление к новым условиям жизни». И слова о «бешеной борьбе за существование», которые он адресовал городу, можно отчасти отнести и к нему самому.
Бегая в поисках заработка по Москве, перебиваясь чаем с сахарином и картошкой на постном масле, Булгаков твердо знал, чего хочет. Для начала он мечтал начать жить по-людски, «восстановить норму – квартиру, одежду и книги». Но еще более мечтал получить литературное имя и в покое продолжить писание большого романа, начатого им еще во Владикавказе.
В эпоху «уплотнений» и жилищного кризиса укорениться в Москве было нелегко. После скитаний по общежитиям и чужим комнатам ему удалось получить право на жилье в большой коммунальной квартире дома на Садовой, принадлежавшего некогда табачному фабриканту[8]8
В трудную минуту Булгаков написал письмо В. И. Ленину и пошел с ним на прием в Наркомпрос, сотрудником которого недавно числился, к Н. К. Крупской. Крупская помогла ему, о чем Булгаков, уже после смерти Ленина, со свойственной ему благодарной памятью рассказал в очерке «Воспоминание…».
[Закрыть]. Нравы квартиры № 50 и ее обитателей множество раз отзовутся в его рассказах, фельетонах («Трактат о жилище», «Дом Эльпит-Рабкоммуна» и др.), дойдя далеким эхом и до страниц «Мастера и Маргариты» – в описании подъезда дома, где живет Степа Лиходеев и шныряет по лестнице Чума-Аннушка.
Прежде чем стать московским журналистом, Булгакову пришлось поработать конферансье, редактором хроники в частной газете, занимать должность инженера в Научно-техническом комитете, сочинять проект световой рекламы. Однако уже с весны 1922 года Булгаков плотно входит в столичный журнальный мирок – печатается в «Рабочем», «Рупоре», «Железнодорожнике», «Красном журнале для всех», «Красной ниве» и т. п. С помощью знакомого журналиста А. Эрлиха он устраивается в 1923 году литобработчиком в газету «Гудок», а вскоре становится постоянным фельетонистом этой газеты. Годом ранее он начинает печатать в берлинской русской газете «Накануне», литературное приложение к которой редактирует еще не вернувшийся из эмиграции А. Н. Толстой, принесшие ему первое признание московские очерки.
О работе в «Гудке» Булгаков отзовется потом довольно саркастически: «…сочинение фельетона в строк семьдесят пять – сто занимало у меня, включая сюда и курение и посвистывание, от 18 до 22 минут. Переписка его на машинке, включая сюда и хихиканье с машинисткой, – 8 минут. Словом, в полчаса все заканчивалось. Я подписывал фельетон каким-нибудь глупым псевдонимом или иногда зачем-то своей фамилией и нес его…» («Тайному другу»). Сочиняя очерки для «Накануне», молодой автор мог «несколько развернуть свои мысли», и эта работа была во всех отношениях крупнее и серьезнее.
Хотя Булгаков рано осознал, что творчество его «разделяется резко на две части: подлинное и вымученное»[9]9
Письмо Булгакова В. А. Булгаковой от 26 апреля 1921 г. – Известия АН СССР. Серия литературы и языка. Т. 35. 1976. № 5. С. 458.
[Закрыть], в лучшем, что написано им как журналистом в 1922–1924 годах, есть внимательное вглядывание и вслушивание в современность.
В пору нэпа, при полном отсутствии симпатий к нэпманам-буржуа, Булгаков чутко ловил звуки возрождающейся жизни, восстановления хозяйства и быта, различал поступь близкой ему Великой Эволюции и искренне радовался этому. Его картины с натуры, печатавшиеся в «Накануне», лишены слащавости, лести советской власти. Но с ревнивым участием он отмечает всякое движение жизни, возвращение мирного быта, в особенности если это напоминает близкие ему формы.
О Москве: «Строить, строить, строить! С этой мыслью нам нужно ложиться, с нею вставать. В постройке наше спасение…» («Шансон д’Этэ»). «Москва – котел, – в нем варят новую жизнь. Это очень трудно» («Столица в блокноте»). И о Киеве то же: «Но трепет новой жизни я слышу. Его отстроят, опять закипят его улицы, и станет над рекой, которую Гоголь любил, опять царственный город» («Киев-город»).
Булгаков по крохам набирает отрадные впечатления, сулящие надежду на возрождение жизни: вот мальчик с ранцем за спиной бежит в школу, вот в фойе оперного театра появился «фрачник», вот открылись кондитерские, стал гулять по столице Бог Ремонт и воздвигся на пустыре неслыханный «золотистый город» – выставка. Своим скептическим берлинским читателям, эмигрантам с Фридрихштрассе, Булгаков возражает: «Фридрихштрасской уверенности, что Россия прикончилась, я не разделяю, и даже больше того: по мере того, как я наблюдаю московский калейдоскоп, во мне рождается предчувствие, что „все образуется“ и мы еще можем пожить довольно славно» («Столица в блокноте»).
Значит ли это новое настроение Булгакова, что он, оставаясь симпатиями и убеждениями в прошлом, попросту приспособился к обстоятельствам? Нет ничего обиднее для Булгакова и дальше от существа дела, чем думать так. Что такое приспособленчество, писатель показал в самых неприятных ему героях: Тальберге из «Белой гвардии», надевшем после революции красный бант, а при гетмане учившем украинскую грамматику; Аметистове из «Зойкиной квартиры», которого, когда он не при деньгах, «на социализм тянет»; и, может быть, наиболее саркастично в литераторе Пончике-Непобеде из пьесы «Адам и Ева», сочинителе романа «Красные зеленя».








