355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лотар-Гюнтер Буххайм » Крепость (ЛП) » Текст книги (страница 15)
Крепость (ЛП)
  • Текст добавлен: 6 июня 2017, 15:30

Текст книги "Крепость (ЛП)"


Автор книги: Лотар-Гюнтер Буххайм



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 111 страниц)

МЮНХЕН – ФЕЛЬДАФИНГ

Уже полдень, когда поезд въезжает в Мюнхенский Центральный вокзал – точнее сказать: тащится вползая в его нутро, а затем с резким стуком, толчком, останавливается. Пытаюсь выяснить, почему мы двигаемся с черепашьей скоростью, и вижу через окно свежие отметины бомбовых разрывов. У вокзала начисто снесена крыша.

Вид многочисленных разрушений, очевидно, готовит меня к чему-то более ужасному. К счастью, мне, без особых уговоров, помогаю двое солдат. Каждый из них тоже тащит достаточно своего имущества, но у каждого свободна одна рука.

– Куда, господин лейтенант?

– К начальнику вокзала.

Помещение, где разместился начальник вокзала, выглядит как хибара бродяги. Встреченный мною капитан производит приятное впечатление. Объясняю ему, что мне надо ехать дальше, но прежде крайне необходимо заскочить в Академию искусств. Капитан с готовностью предлагает поместить мой багаж под его охрану, но тут же интересуется, а что это за рулоны я везу?

– Картины!

– Картины?

Опасаясь того, что он может мне отказать, быстро объясняю, что в рулоны свернуты спасенные из Берлина картины одного известного художника.

Узнаю, что прошлой ночью был страшный авианалет, и трамваи почти везде не ходят.

– Центр города выглядит, словно пустыня – и такое же творится в Швабинге…

– В Берлине я тоже повидал подобное, – отвечаю в унисон.

– Мне трудно судить о Берлине! – резко бросает капитан. – У нас в этот раз очень много погибших.

Уже собираюсь, откозыряв выйти из кабинета, как капитан добавляет:

– Полагаю, вы знаете дорогу? По пути вы будете очень удивлены.

Странно, но когда я пробираюсь через развалины, меня охватывает страх, что от Академии вполне могла остаться только пыль. Механически переставляю ноги, гоня от себя мрачные мысли. На какой-то миг меня охватывает такое чувство, словно я опять в Берлине: развалины одинаковы – только теперь я не на Потсдамской площади, а на площади Ленбахплац. Внезапно замечаю, что словно окоченел: я сломлен увиденным и удручен. Неужели вся Германия должна утонуть в грудах щебня и пепла?

На одной из таких гор люди растаскивают в стороны куски развалин. Имеющимися у них жалкими инструментами они будут копаться до глубокой ночи.

С трудом огибаю воронку, разбившую середину улицы: судя по ее размерам, бомба была неимоверного калибра! Во многих местах видны дымки от чадящих огней, но больших пожаров не видно, только везде торчат обгоревшие балки. Там, где возгорания все-таки тушили, грязь так перемешалась с водой, что образовала очень скользкие, будто жирные места, точь-в-точь такие же, как и в Берлине. Это чувство схожести, как и запахи, пронизывает меня насквозь, и мне кажется, что я выгляжу и пахну как немытая свинья.

Идущие навстречу люди напоминаю мне лемуров: большинство лиц пустые, свинцово-серые, отдельные полны смятения, другие дико озлобленны. У многих на лицах платки, закрывающие рот и нос: из-за запаха. Внезапный кашель накатывает на меня: на всем участке дороги, вдоль фасадов, за которыми догорают черные балки перекрытий, стоит ужасная вонь. Догорающие балки, выглядывающие из гор щебня частоколом стволов, производят впечатление растопыренных иголок гигантского ежа.

Вдруг за спиной поднимается такой треск и грохот, что невольно вздрагиваю – это «паровик» о котором я уже слышал: поезд узкоколейки с настоящим паровозом и десятком платформ, до отвала груженных кирпичным щебнем. Он приближается грохоча. Озадаченно останавливаюсь. Чувство такое, словно стою в гигантском котловане бункера для подлодок в Сен-Назере: такой же паровозик, такие же платформы, такие же простые рельсы и даже такой же шум. Кажется и машинист тот же самый. Машинист приветствует меня, и я козыряю в ответ.

Рельсы проложены прямо посреди Людвигштрассе. Тут и там в мостовой видны пустоты и провалы: мостовая разбита.

Внезапно завывают сирены: воздушная тревога!

Проклятье! Но ничего другого и не следовало ждать.

Какой-то санитар службы ПВО хочет загнать меня в бункер. Нет уж, спасибо! Сыт по горло этими прятками. Мне уже давно все по фигу.

Делаю знаки этому человеку: мол, отбуксируй себя скоренько и заляг на дно. Мой знак трехступенчатый: сначала руку вверх, указательный палец в небо, затем указательный палец на него и наконец руку с силой бросаю вниз: смывайся, черт тебя дери! Они уже прямо над нами! Самолеты летят клином, как дикие гуси. Можно подумать, что так они укрываются от грохочущих ударов зениток. Облачка разрывов, не нанося никакого ущерба самолетам, окутывают небо, словно ватные клубочки на елке. Наших истребителей снова не видать. Значит, воздушного боя не будет, предстоит лишь бомбардировка – и только?

Поскольку самолеты так, как сейчас, плотным строем тянутся по небу, их огневая мощь будет довольно ощутима. Все еще не могу понять, как такая армада может лететь так медленно. Так же непонятно и то, что гигантский груз из бомб и топлива может таким же медленным темпом держаться в воздухе.

На улице никого. Вокруг никого: Мюнхен – город мертвых.

Только вот это гудение буквально со всех сторон. Воздух вибрирует от него. Эта вибрация уже сама по себе нечто властное и подавляющее волю: тело мое вибрирует в унисон. Ничего не могу с этим поделать.

Если союзники – будь то Томми или янки, кто его знает, кто в этих самолетах? – затеют свое коварное свинство, и будут бросать зажигательные бомбы вместе с фугасными, тогда тут будут не только пожары, а весь Мюнхен скоро будет выглядеть как Берлин.

И вдруг вижу «виноградные кисти»: каждая «ягодка» – это бомба. Пора делать ноги!

На бегу слышу приближающийся визг бомб. Когда уже скрываюсь в обрушенном портале университета, раздается грохот разрывов. Словно невидимый кулак бьет меня в спину и бросает на пол воздушная волна. Но осколки мне не грозят: я укрываюсь под остатками крыши, и толстая колонна укрывает меня от них.

На востоке и севере города поднимаются вверх гигантские столбы дыма и языки пламени.

Кучи камней лежат по всей улице, будто мячи, ожидающие решительного гола. Попали ли они в Академию? Не из ее ли крыши и выбивается этот столб дыма и огня? А может этот дым вздымается из здания, расположенного за Академией? Вижу торчащие в небо черные стропила – должно быть от прежних пожаров.

Фронтон Академии еще цел. Но бронзовые амазонки у парадного крыльца как решето усеяны пробоинами. Если бы они состояли из плоти и крови, то после таких ранений уже не выжили бы. Коридоры Академии черны от дыма и копоти, и сердце сжимается от плохого предчувствия. Едва отдышавшись, понимаю: моя мастерская на третьем этаже не избежала горькой участи. Стою в ней и могу лишь реветь в голос, но вместо этого только тупо смотрю на опустошение. Мои холсты сплошь размытая мазня, а рисунки – не более чем скомканные куски бумаги, напоминающие клецки в этом супе из грязи и пепла. Мой шезлонг, полуобгоревший, плавает, словно плот в черном рассоле.

Не осталось ничего, что можно было бы спасти. Все сожжено и обуглено, стены черны от копоти, лишь кое-где на них видны серые полосы от воды, которой тушили пожар. Все рисунки и наброски, которые я делал по Деницу, утрачены. Если бы я догадался в свое время переправить их в Фельдафинг! Если бы они все не были такими большими!

Все произошло как нарочно: я вновь осматриваюсь. Не нахожу ничего, что могло бы меня утешить. Чувствую себя совершенно беспомощным – словно кто-то ударил меня по голове: что же теперь? Работать с фотографиями? Но с фотографиями, на которых запечатлен Дениц едва ли можно что-то сделать. Командировка закончилась? Что же делать?

Хорошо еще, что я не все хранил в мастерской…. Зажигательная бомба. Эксперимент в кошмарном сне: как красив горящий в воде фосфор.

Не могу не испытывать удивления от того, что вода, которой гасили пожар, стоит в помещении как в бассейне. Никогда не замечал, что пол мастерской образует своеобразную ванну. Лишь в начале, когда я получил эту мастерскую, мне приходилось мелком отметить своеобразие этого помещения.

Как говорится: снимаю шляпу, перед талантом строивших мастерскую специалистов. Убрать грязь и хлам, и в этом бассейне можно разводить золотых рыбок.

Теперь остается одно: закрыть двери мастерской, вернуться обратно и прочь из этого города! В Тутцинг! И, наконец, избавиться от этих рулонов картин и круга скульптора. Итак, прежде всего надо добраться до ближайшей к Фельдафингу станции, а там посмотрим, каким образом смогу дотащить свою поклажу от вокзала в Туцинге до моего домишка. То, что картины свернуты в рулон совсем неплохо: хоть и тяжело, но удобно нести в руках. Чего не скажешь о круге Руты, который словно любимый мозоль: не столь тяжело, сколь неловко. А может обвязать его ремнем, да и перекинуть за спину, как рюкзак? То, что у человека всего две руки – это прямая вина Создателя!

К счастью мне вновь удается найти несколько солдат, которые помогают донести вещи от главного вокзала до вокзала Штарнбергер. Мне повезло, говорит начальник вокзала, поезд уже стоит под парами. Хоть эта отрада в кромешной тьме невзгод. От этих гримас судьбы меня итак и подмывает расхохотаться: когда-то у меня была мастерская, а в ней мои картины и рисунки. Все превратилось в прах.

Если так и дальше пойдет, у меня останется лишь сданное на хранение пианино в Дрездене. А самое смешное: я совершенно не умею на нем играть.

Очень жалко рисунков из Бретани: по крайней мере, 50 листов с видами побережья, рисунки тушью и акварелью – многие точно передают погоду взморья и картины войны. МОИ картины войны! Вот черт! Как не повезло!

В поезде встречаю Ганса Альберса. Он стоит, небрежно облокотившись на перила над буфером, прямо напротив меня. На нем шинель и такая же мягкая шляпа, как и у Доктора Геббельса. Он поблескивает глазками из-под полей шляпы и сардоническая улыбка сопровождает каждого проходящего мимо. Словно позируя невидимому фотографу, он мотает головой туда-сюда, будто и в самом деле позируя то в фас, то в профиль.

Заметив меня, он замирает от удивления: морской офицер с неуклюжим грузом и свернутым в рулон ковром. Что в рулоне, Альберс, конечно же, не знает.

Ну, прямо кинозвезда! Во мне, где-то глубоко, возникает желание цинично рассмеяться ему в лицо. Еще одной причиной кипящего во мне смеха служит и то, что случилось: Ганс Альберс смотрит на меня, а я не могу прийти в себя оттого, что в мастерской Академии сгорела добрая половина моих работ – превратилась в пепел и грязь.

Я не стал предаваться горю в Академии. Но теперь меня буквально разрывает пережитое. А этот, на перроне, ведет себя как дурачок. Да, точно! Мне же доподлинно известно, что Ганс Альберс, величайший немецкий киноартист, живет как раз там, куда я еду: в Тутцинге. Мысли скачут, как необъезженные скакуны. Да, Тутцинг.

Ранее я слышал от бабушки, что адвокаты ободрали нашу семью как липку. Эта банда пустила нашу семью во все тяжкие и почти уничтожила ее: все вместе преступники. Теперь стало проще: бомбы и огонь заменили собой подобных адвокатов и все, что у мня было уничтожили с таким же преступным рвением….

Только не болтай в Туцинге! – даю себе наказ, хотя эти мысли вызвали вихрь воспоминаний, вместо угасающего во мне смеха о том, что акция по спасению мастерской Лео почти выполнена, а мои собственные картины полностью уничтожены.

В Туцинге прошу начальника вокзала разрешить позвонить в Брамхауз. Несколько гудков и Рут сняла трубку.

– Я выполнил в Берлине то, что ты просила, – произношу громко. – Приказ выполнил!

– А где ты сейчас?

– В Туцинге, на вокзале. Да, твой круг довольно тяжел, так что тебе придется помочь мне….

– Но Марии все еще нет! – звенит голосок в трубке. – Что, черт возьми, мне делать?

– Возьми из сарая садовую тележку и приди на вокзал. У меня с собой много картин – все в рулонах.

– Но я сейчас никак не могу придти на вокзал с тележкой! – слышу тот же ровный голос.

Вероятно, госпожа баронесса столь ранима, что не может позволить себе двигаться среди белого дня с садовой тележкой к вокзалу. Ее прислуга Мария могла бы придти на вокзал. Но ее нет – а может она сидит себе в туалете и справляет нужду. И при этом, знаю по опыту своего последнего визита к ним, ей не позволяется не во что вмешиваться, т. к. она днями напролет более всего занята своим расстроенным пищеварением.

Меня охватывает такой силы внезапный гнев, что без стеснения грубо бросаю в трубку:

– Если ты сейчас же не придешь…, – в этот миг вижу, как начальник вокзала делает мне рукой успокаивающие знаки – возможно, он увидел мой багаж и хочет помочь мне. Теряя чувство такта, продолжаю орать в трубку:

– Если ты сейчас же не явишься сюда с тележкой, я разобью твой проклятый круг, а осколки заброшу куда-нибудь!

В ответ полное молчание. А затем резкий крик:

– Мой круг? Шалун, ты сказал – мой круг?

Перевожу дыхание. И делаю отрицательные знаки начальнику вокзала:

– Да. И этот трижды проклятый круг ты можешь здесь забрать. Я выброшу его перед вокзалом, а сам поеду в Фельдафинг с картинами. Миссия выполнена. Хорошо, что ты ничего более не придумала, как этот круг!

Бросаю трубку на рычаги аппарата. Посмотрим, что будет дальше. Что ж. кажется я в конце моего путешествия. Мастерская сожжена. Я повержен и мне приходится еще выслушивать эти гадкие вопли!

– Следующий поезд будет через час. – Говорит начальник вокзала и при этих словах делает озабоченное лицо.

Я вне себя. Нежная Рут и ее зашоренные мысли. Для практической жизни совсем не подходит.

– Могу одолжить вам машину, господин лейтенант! – добавляет начальник вокзала.

Я всячески благодарю его и говорю: «Моя дама скоро явится». А затем тяжело топчусь, готовый взорваться от гнева, перед вокзалом.

Эти дурацкие заботы и эти дурацкие вещи. О картинах Рут вообще меня не спросила. И я, словно тигр в клетке, мечусь на крыльце вокзала. Все неправильно! Мне следовало умолять баронессу по телефону. Интересно, сколько нужно времени Рут добраться сюда?

Начальник вокзала стоит между двух колонн и что-то говорит мне. Подхожу ближе и слышу, что кроме большой грузовой тележки для срочных грузов, у него еще есть и маленькая – так сказать, в его личном пользовании. Он уже подготовил ее и помогает мне погрузить мой багаж.

Пройдя полпути, вижу идущую навстречу Рут. Хотя не очень холодно, на ней надета шуба. Встретившись посреди улицы, холодно обнимаемся. Каждый со свое тележкой за спиной. Та еще картина! Рут смотрит мимо меня: она узнала свой круг, несмотря на небрежную упаковку и вся прямо сияет:

– Ох, Шалун, ты сделал это!

Ее совершенно не интересует, КАК я это сделал. Когда мы друг за дружкой двигаемся со своими тележками по слегка пологой улице, у нас, наверное, вид идиотов: морской офицер в окружении садовых тележек!

У входа в дом, настоящий комитет по встрече: баронесса, еще ставшая меньше ростом и более удрученная, чем в прошлый раз, младшая сестра Рут – Корнелия со своим тоненьким голоском и, конечно же, прислуга, вылезшая ради такого момента из туалета. Тонкая ручка изящной баронессы тверда и согнута от постоянного мытья полов в доме. Эта тяжелая работа для нее как покаяние, и никто не может отвлечь ее от этого.

В большой передней приходится составить стулья в угол, а тяжелый стол отодвинуть к стене, с тем, чтобы я смог на отдраенном до блеска полу освободить от шнуровки мои рулоны и медленно, одну за другой, раскатать картины. Глаза баронессы при виде картин буквально вылезают из орбит, и она тяжело усаживается на один из стульев у стены. Раскладываю картины одну за другой, словно гигантский ковер.

Выставка искусств под контролем: большое пространство выглядит, словно выложенный мозаикой пол, таинственно поблескивающий в полутьме.

Рут интересуется, как поживает Симона.

Остается только удивиться тому, что Рут, которая только и мечтала о своем круге, обратила мысли еще к чему-то.

– Наверное, хорошо, – отвечаю кратко.

– Что так неопределенно? Ты что, не знаешь наверняка? – искренне удивляется она. Что мне нужно ответить? Рут восхищалась Симоной, но что она знает о причудах и капризах Симоны?

– Наверняка все хорошо, пытаюсь улучшить свой ответ.

– А почему она не с тобой?

– Не каждому удалось бы это.

– Симона обещала мне велосипед, – говорит Рут.

– Да ты что?

Что за дурацкий разговор! Думаю устало. К счастью, в наш разговор вмешивается баронесса, до этого момента безмолвно восторгавшаяся лежащими на полу картинами:

– Совершенно не представляю, как мне вас благодарить! Хотя я уже придумала: ты можешь сохранить свою самую большую картину у нас здесь, у Лео и меня. Мы всегда будем рады помочь.

Когда, наконец, соображаю, что самая большая картина должна принадлежать мне, вне себя от радости и смущения, в каком-то порыве, целую обе руки баронессы. Затем устало опускаюсь на стул, и думаю: «Сейчас бы контрастный душ!». То горячий, то холодный, то снова горячий….

– Ты не останешься у нас? – доносится голос баронессы.

– Останься, Шалун! – эхом вторит Рут.

Я совершенно выбился из сил и более всего мечтаю очутиться сейчас в лесу. Только ничего не говорить сейчас о моей сгоревшей мастерской, иначе театр ВЕЛИКОЙ ЗАБОТЫ никогда не окончит свою пьесу….

– Большое спасибо, но мне необходимо выехать в Фельдафинг. У вас есть расписание?

Баронесса приносит отпечатанный на машинке листок: через полчаса мой поезд.

– Может быть, хотя бы перекусишь? – наступает баронесса.

– Спасибо. Разве что-нибудь выпить! И если возможно пару бутербродов с собой.

Баронесса кажется довольной, что может хоть что-то сделать для меня. Слишком много тишины ей тоже не по нутру.

– Картину я лучше оставлю здесь. Чувствую себя просто качком каким-то! – произношу, обращаясь к Рут.

Не хочу возиться с одной картиной из всех холстов, упакованных мною в мастерской Лео. В Фельдафинге у меня рулоны всех размеров.

Внезапно, будто очнувшись от транса, Рут начинает хлопотать вокруг меня. Из картона она сворачивает бобышку для намотки и помогает уложить самую большую картину «на лицо». А затем, мы медленно и плотно наворачиваем ее на «стержень». К счастью эта картина написана не очень жирно и вряд ли пострадает от этой процедуры.

Рут даже хочет пойти со мной на вокзал, хотя кроме облегченного рулона, более нечего везти на тележке предоставленной начальником вокзала. Она интересуется, где же я оставил свой собственный багаж.

– У начальника вокзала! Ему же принадлежит и эта тележка.

Поезд приходит вовремя. С перрона, когда поезд уже пыхтит, готовясь отойти, я кричу Рут: «Я свяжусь с тобой, если понадобится!»

В Фельдафинге мне нужно подняться на Гансберг. А затем вдоль огромной, красиво обрезанной живой изгороди из туи в Вилинг. И взгляду открывается простор – хорошо знакомая болотистая местность. Тут же буквально немею от испуга: по ту сторону улицы ведущей в Вилинг, вблизи нее, воздвигнут прожекторный стенд, громадный, словно какой-то германский замок лежащий ниже уровня окружающего его земляного вала, над которым возвышаются окрашенные в серое приборы. Перед земляным валом двигаются несколько человек в униформе. Когда останавливаюсь и более внимательно всматриваюсь, то среди них замечаю девушку в форме люфтваффе.

Луг принадлежит землевладельцу Хайнцельмайеру. У него, наверное, сердце разорвется от такого кощунства. Кстати, если эти летающие собаки начнут интенсивные поиски для уничтожения прожекторного стенда, то моя избушка на курьих ножках окажется в большой опасности. От этого сооружения до не всего несколько шагов.

Домик, в котором я снимаю свою каморку под крышей, стоит прямо между Фельдафингом и Олимпусштрассе – т. е. почти на открытой местности. С одной стороны к дому, почти вплотную со стороны долины примыкает болото с кривыми, чахлыми березками, торфяными разработками и разбросанными тут и там деревянными навесами для просушки торфа. За Вилингом вся местность – это почти плоская равнина: русло древней реки со сглаженными по сторонам холмами, т. н. боковая морена.

Стоя здесь, в этом мху, представляю себе русскую тундру. Художники мюнхенской школы, должно быть, не сумели разглядеть эту предальпийскую страну. В осеннем тумане и зимой я запросто могу почувствовать себя как в Сибири. И вся картина высвечивается передо мной словно картинки в позолоченных рекламных туристических буклетах. Да вот теперь этот торчащий как заноза стенд с прожекторами вызывает мою растущую озабоченность. Прямо на краю МОЕЙ болотистой местности! Я тогда уже чувствовал, что эта банда воздвигнет здесь нечто подобное.

Дом был прозван жителями Фельдафинга «ведьмин дом», не столько из-за его ветхости, сколько из-за старухи, которой он принадлежит, выглядящей точь-в-точь как ведьма со старинной немецкой гравюры, и проживающей в нем со своим, уже пожилым, сыном. Старуха боится всех, кому доводилось забрести в эту глушь. Ее скрученные руки и ноги производят отталкивающее впечатление. Словно животное она мочится под себя, и когда погода резко меняется, она воняет просто адски, и так, что эта вонь долетала и до меня, на мой чердак. Никто не заботится о ней и ее переростке сыне. Дом, в конце концов, находится так далеко от ближайшего населенного пункта, что его с трудом можно отнести к одному их них.

Ее горбатого сына зовут Зиммерль. Он не только выглядит как шимпанзе, но и ведет себя так же: лениво и медленно слоняется вокруг дома, но может с быстротой молнии схватить что-нибудь, особенно, если найдет что ценное на его взгляд. Когда я ремонтировал свой велосипед, он довел меня буквально до белого каления, т. к. то и дело хватал и уносил какой-нибудь инструмент, что я так любовно разместил рядом с велосипедом на куске фанеры. Стоило только отвести взгляд, как этот паршивец, словно черт из табакерки, выскакивал то из окна подвала, то из хилых кустиков растущих возле домика.

К обоим уродцам надо добавить и принадлежащего им худющего кобеля овчарки, которого старая карга замыкала на замок. Едва ли кто знает, что эту смышленую, забитую, изможденную собаку зовут Цезарем, а кормят ее вареным картофелем, как поросенка.

Втроем они образовали некую ужасную группу, охраняющую эту милую их сердцу хибару. Собака целый день лает, уставившись в просторы луга, при этом передние лапы она ставила на перила балкона прямо под моим окном, лает и лает и впадает в абсолютный раж, когда в сотне метров от домика на дороге в Вилинг замаячит чья-то фигура. Уж тогда лай длится, не смолкая по четверти часа.

На своем деревянном балконе снова устанавливаю подобие помывочной палатки. Она состоит из двух плоских холстин, которые я наискось прикрепляю к косому выступу фронтона крыши. Воду мне приходится поднимать ведром, поднимая ее на веревке из цистерны. Иногда летом очень не хватает воды, т. к. цистерна не успевает наполняться.

В узком коридорчике рядом с моей комнатой находится люк, ведущий на чердак. Поднимаюсь наверх. Уже первый взгляд успокаивает меня: все в порядке. Чемоданы с моими трофеями стоят нетронутыми. Осторожно открываю один из них. Там еще достаточно места для новых фотографий и пленок.

На огороженном забором лугу перед домом, в течение небольшого промежутка времени установлена разборная жилая времянка. За закрытыми ставнями окнами должно быть складированы тысячи ламп накаливания. Сегодня такие лампы в большом дефиците и их нельзя получить ни за красивые глаза, ни за деньги. Основательный торговец из Мюнхена сказал бы: лисы желают себе спокойной ночи, и ни один петух не прокукарекает, что за товар здесь хранится.

А может, прожекторный стенд уже обнаружен противником?

Ночью страшно холодно. Это вызвано, очевидно, тем, что большую часть дня дом находится в тени леса. Лишь утром он купается в солнце. А это значит, что мне надо топить печь; печные трубы, подходящие к печи выходят из подвала и плотно вмазаны в нее. прежде всего надо тщательно очистить их от остатков сажи. Грязная работа!

С кругами пятен сажи на потолке, над керосиновой лампой – другое дело. Их надо сохранить, чтобы правильно ставить лампу.

Мой сосед, проживающий на северной стороне луга, за ручьем, в большом коттедже, уже знает о моем приезде. Он немного глуховат. Однажды, помню, хотел даже нарисовать его как глухого, с наклоненной на бок головой. Я прозвал его «Колючий Раймерз», потому как его зовут Раймерз, а живет он в окружении аккуратно подстриженных огромных зарослей туи. Раньше я с нетерпением ждал сообщения о его успехах, когда он «теоретически», как говорил, через точные подсчеты числа ступеней садовой лестницы и последующие перемножении их на ее длину и число подъемов по ней, достиг вначале высоты поставленного «теоретически» на «попа» пассажирского поезда, а вскоре покорил и сам Монблан. Свои сообщения он тщательно фиксировал в голубой тетради по окончании трудового дня. Теперь сосед зашел в своих тяжелых сапогах, скрипя на ступенях моей лестнице, нанес целую кучу грязи в комнату и все для того, чтобы показать мне свои новые достижения за то время что меня не было. Невероятно, с каким упорством он стремится к достижению нового рекорда!

В этот раз мне очень скучно. Со мной нет моей Симоны. Ноя, будто наяву повсюду вижу ее призрачный облик: вот здесь, на низком бретонском стульчике, она когда-то сидела и лущила горох, напевая при этом песенку Шарля Трене «La mer».

Словно издеваясь над собой, кладу пластинку с песней «Je suis seul ce soir» на диск черного, чуть поврежденного патефона, завожу пружину и запускаю пластинку.

Я буквально задыхаюсь в воспоминаниях о Симоне. Трясу головой – ну, почему нет мне отбоя от этих нахлынувших картин воспоминаний?

Симона в дверях, на фоне рассвета, в прозрачном пеньюаре и с распущенными волосами…. А вот Симона, совершенно обнаженная, выходит после душа и ВСЕ ее волосы, не успев просохнуть, блестят как вороново крыло от мягкой влажности… Симона на лугу – деревянные сабо на ногах. Симона наклонившись, моет полы – руки с тряпкой на полу, зад приподнят и скользит в мою сторону…

Надо было ввезти Симону сюда как уборщицу – ах, что за подлая мысль! Да я бы сам ни за что не допустил бы такого в ее отношении. И потом: жить в страхе перед каким-то доносчиком, в страхе, что какая-нибудь нацистская свинья может мне позавидовать… Да и Симона не могла бы удержаться, чтобы не поиграть с огнем.

Попытаться вызвать ее официально мне не позволяет моя гордость. На такое надо решиться.

Вечером, когда лежу на своем набитом бретонской шерстью матраце, со мной происходит что-то непонятное, словно я, лежа вот так, уставивши глаза в потолок, только что поссорился с Симоной – с Симоной и со всем своим существом: Господи, да что со мной происходит? Нет никакого настроения что-либо делать. И это все из-за Симоны! Нужно хоть чем-то заняться, но у меня полная апатия. Словно бы осталась лишь половина меня.

Даже когда смотрю на болотистый ландшафт, свежую зелень берез и высокой травы, вижу перед глазами НАШ берег в Ла Крузике.

Чтобы ослабить эти видения наяву, стараюсь думать о Симоне только плохо: слишком поздно я раскрыл ее уловки и стал относиться к ней скептически. Хорошо еще, что у меня хватило ума не вслушиваться и запоминать ее слова, а затем сравнивать с теми последними известиями, что получал официальным путем. А она, очевидно, чувствовала прикрытие ее с моей стороны. Это вытекало уже из разговоров о происхождении ее семьи, описании ее школьных лет. Семья Симоны происходила корнями из старого испанского рода, а затем Саготы получили бретонское гражданское состояние. Однажды Симона училась на курсах на учительницу лицея, а затем и на медсестру. Отец ее, Рене, стал сначала бесшабашным летчиком – один раз он даже построил свой собственный самолет – а затем моряком. В конце концов, перепробовав все, он не утвердился ни в одной профессии, да и, кроме того, знания его во всех сферах были крайне поверхностны. Единственное где он оказался докой – это в брачных аферах.

Но когда я как-то застиг Симону в подобных аферах, и она это тоже заметила, мне не было стыдно: «Voyons! Qu’est-ce que ca vent dire?» – как наяву слышу щебечущий голосок Симоны в ответ на мои возражения. В следующий миг меня настигает буквально сценический образ: Симона играет роль плутовки. Каждому, кто не так сведущ в Симоне, как я, она казалась бы просто очаровашкой.

В любом случае, с Симоной было весело. Ее образ неотвязно преследует меня. Рисовать Симону здесь, в каморке, и рисовать не переставая, доставляло мне несравненно большее удовольствие, нежели командующего на мостике с биноклем на груди. Симона пьет чай; Симона расчесывает волосы; Симона прихорашивается перед зеркалом. В основном это были узкие, вертикальные форматы.

У меня нет радиоприемника, и потому я жадно поглощаю подряд все, что попало, на страницах подобранной на вокзале газеты. И каждый раз, когда я зачерпываю ложкой какое-то варево в своей тарелке, появляются двое очень молоденьких французских военнопленных и звонкими голосами, громко и отчетливо произносят: «Добрый день, дамы и господа!».

Вторжение сквозит в каждой прочитанной мною строке. А в голове звучат слова из последнего приказа Гитлера на Новый год:

«Вероятно, плутократический мир на Западе хочет установить опыт своей государственности везде, где можно: но все его планы потерпят фиаско!»

А когда, интересно, высадится плутократический мир в Ла Боле? Почему же в районе Ла Боле построены тяжелые артиллерийские бункера, если не в преддверии высадки союзников?

Здесь нет никого, с кем можно было бы поговорить по душам. Дружище Пенцольд лежит в больнице в Штарнберге с желудочным кровотечением. По крайней мере, там-то он лежит без своей формы фельдфебеля. Почему он все время ходит в униформе? Фалькенберг, интендант, погиб. Лео тоже мертв.

То, что парни из Берлина заказали мне в этот раз – полное свинство. Мои рисунки кораблей – заградители, танкеры в доках и подлодки в бункере – они хотят также получить для стен Дома Германского Искусства, но, прежде всего, конечно большого формата для огромных помещений выставки: особенно Деница с его лучшими командирами, ассами подводного боя, скульптурно прямыми – все сообщество героев на ОДНОЙ картине.

Мне мысленно видится эта картина: осевое расположение фигур. Соразмерно подчеркнуты вертикали и горизонтали. Средняя ось проходит прямо через переносицу Деница, который смотрит строго перед собой. Правая рука со сжатыми в его манере пальцами, в левой же лист бумаги – лента телетайпа, приказ на день грядущий… На столе перед Деницем – горизонтально! – морские карты. Края карт загнуты, а прямо перед ним разбитая на квадраты штабная карта средней части Атлантического океана. Командиры в двух группах, по трое, справа и слева от своего главкома, смотрятся также как и Дениц, но из-за пространственной перспективы, немного меньше, однако также подтянуты и бодры – нет, лучше: выражения тел между «вольно» и «смирно», расслабленны и подтянуты одновременно. Шепке, Кретчмер, Томп, Эндрас, Приен … Нужен еще один! Возьмем-ка папашу Шульца. Он также должен быть в этих рядах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю