412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Суббота навсегда » Текст книги (страница 35)
Суббота навсегда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Суббота навсегда"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 52 страниц)

– А я-то надеялся. Шельмец, он же должен был быть настигнут. Не понимаю, он что, осуществил другую возможность? И мы полным ходом углубляемся в сослагательное наклонение? Ведь его должны были схватить.

– Мне все равно. Я англичанка, и по мне испанцы – те же мавры.

– Ну, ты скажешь. В Испании чтут Божью Матерь, там нет гаремов. И потом не забывай, кто мой хозяин – Лостадос де Гарсиа-и-Бадахос, сын Алонсо Лостадоса де Гарсиа-и-Бадахос, коменданта Орана.

– Вот уж действительно нашел, чем хвастаться.

– Знаешь, Беленький, английская спесь прекрасна, как и все английское. За право на нее можно многим пожертвовать, например, собою, мною, но о доне Констанции ты подумала?

Весь остаток пути Блондхен проплакала – это, значит, с четверга по понедельник. Педрильо мерил каюту шагами и рассуждал сам с собой:

– Но ведь их настигают. Я это отлично помню. Как же так? Неужто мы и вправду соскочили на иную лыжню?

Он перепугался. Если так, то впереди была неизвестность. Мама, не бросай меня в колодец… одец… дец…

Тетуан

Души умерших в неволе кружат над Тетуаном. Они то снижаются, то снова взмывают кверху тучами черных крестиков.

И сразу видишь заснятую на «Technicolor» – со следами пятидесятилетнего проката – декорацию портового турецкого города, условно говоря, осьмнадцатого века. Звучит невольничья музыка: мерные удары литавр и т. д. Обнаженные спины, купеческие халаты, чалмы, фески; там что-то грузят; а там мельканье плетки: гонят невольников – мужчин в цепях, женщин с детьми. И большими красными буквами: «Тетуан».

Смена кадра.

– Ты слышал, Абу-Шакран, какого мальчика привез себе алжирский бей из Бухарешти? С золотой ягодицей, сынок.

 сидит, поджав под себя ноги, сосет кальян. Вечный содомит, отбросы, живет с толпы. Завтра невольничий рынок, для него раздолье.

– Неправда твоя, Мансур. Бухарский эмир подарил его своему зятю Аслану, только у него не золотая ягодица, а золотое яичко. Это у алжирского бея есть златозада. Алжирскому бею она обошлась в десять тысяч пиастров и двести верблюдов в придачу.

– А вот и неправда твоя, златозада есть в Пенджабе. За нее пенджабский шах Масуд отдал бутылку с джинном.

– Неправда твоя, бутылка была пустой.

– Тсс! Джинн в бутылке в обмен на золотую ж… – это я называю баш на баш, сынок. Видишь того каплуна из Бакы? Если он посмотрит на меня и закричит: «Мухаммад свидетель! Вот человек – пускай вернет мне то, что отрезал у меня прошлой ночью», – разве я не отвечу: «Во имя Аллаха, подайте мне штопор»?[43]

– Неправда твоя, Абу-Шакран, потому что бакунец этот на тебя даже не посмотрит. А чтоб и ты не очень на него заглядывался, его сопровождают два дюжих ливийца… Вот идет Али, он подтвердит.

– Салям алейкум да ниспошлет всемогущий Аллах.

– И тебе да ниспошлет Он салям, Али. Скажи, сынок, видишь того азербайджанца…

– Твоя неправда, Мансур, какой же он азербайджанец! Только что его охраняет дюжина лезгин, а сам он евнух Селим-паши, правителя Измира.

– Неправда твоя! Селим-паша правит Басрой, у него горы золота. Юсуф, главный страж его гарема…

– Лживые твои уста, в Басре начальника над евнухами зовут Осмин. Этот Осмин встречается здесь с корсаром из корсаров Нэмо́…

– Неправда твоя! Неправда твоя! Пусть милосердный Аллах оторвет мне все, что еще не оторвано (Мансур и Али: «Уши!»), если это никакой не Немо, а Видриера, лиценциат словоблудия и апостол оскопления. Проклятого не забуду вовек. Он выдал меня неверным жучкам, одной белой, другой черной, и те рвали мою теплую плоть.

Собеседники  перемигнулись.

– Почему же он сделал это, противный? Не иначе, как у нашей жучки по-прежнему жучки́…

Хриплый придушенный смех. Кальян опрокинулся и пролился, когда, в шутку борясь, один завалил другого, другой третьего…

– Тю-тю-тю-тю… И по-прежнему ползут они на теплую плоть.

* * *

Это правда, Осмин всякий раз спешил в Тетуан, прознав, что там капитан Немо. Осмин – пухлый, белоглазый, отвратительный, как руки ненужного ему брадобрея. Но, что часто случается, в глубине этого тучного безволосого тела билось честолюбивое сердце. Девятый ребенок драча из албанских Драчей,[44] он был продан мамелюкам, когда его батюшка однажды по пьяному делу применил навыки своего ремесла не по назначению. Размер виры превышал годовой доход семьи, которой пришлось расстаться с самым маленьким ее членом: с еще маленьким – расставаться не так жалко. Того же мнения были в Египте.[45]

Уже с ранних лет у прошедших успешно через это испытание вырабатывалась профессионально-кастовая психология. Смысл жизни состоял в том, чтобы сделаться первоклассным евнухом, сделаться великим евнухом, может быть, величайшим на свете, таким как Шаазгаз. Росшие в своих дортуарах кастрированные дети знали: в будущем их веденью подлежит начало всех начал в государстве. От века они на посту номер один, где хранятся драгоценные сосуды для царского семени – добываемого в обмен на сакральнейшую ласку, наставлениям о которой они не вполне чужды. Жрецы чужого сладострастия! В своей легендарной свирепости они подобны филологам, которые тоже все знают и ничего не могут.

Осмин искал то, чего найти до сих пор никому не удавалось, – златозаду. Сыщи он ее, и гарем Селим-паши превзошел бы гарем самого Сулеймана. О златозаде Осмин слыхал еще в детстве: как купец привел с базара невольницу, ночью входит к ней, а у нее оба полушария из чистого золота. Что такие вещи бывают, слышал он и поздней. Златозадой якобы была Айюна, Седьмая Звезда Чингизхана. Куши (евнух при прежнем паше, свергнутом Селимом) открыл ему перед казнью, что в Нубии, откуда он родом, жила девушка с золотым тазом – черная златозада. Она была дочерью небогатого человека, и, чтобы поправить свои дела, тот продал ее султану. Но вскоре султана убили, а его племянник, возглавивший заговор, любил только голубоглазых – блондинок или рыжих. Имелись и другие свидетельства в пользу существования златозад.

Осмин ждал помощи главным образом от французских корсаров. И вот почему. Французская жизненная мудрость учила: «Cherchez la femme». Напротив, в обычае англичан или испанцев было стяжать себе побольше сокровищ и славы. Осмин встречался с капитэном Нэмо, тот сухо сказал ему: «Не обещаю, но буду иметь в виду», – и предложил удовлетвориться пока другим золотом, до краев наполнив кубок гостя мальвазией.

Осмин служил Аллаху менее усердно, чем Селим-паше. Достаточно того, что последнему он помог воцариться в Басре, тогда как Аллах своим воцарением на небесах если кому-то и был обязан, то никак не Осмину. Иными словами, принимая кубок с мальвазией из рук знаменитого корсара и осушая его, Осмин не испытал ни малейших угрызений совести – лишь легкое жжение в груди, сменившееся легчайшим опьянением. Когда эта прямо-таки воздушность наполнила все его члены и они стали как отростки большого баллона, он – воспарил. Хозяин между тем подливал и подливал…

…Очнулся он под хорошо знакомыми ему атласными небесами, в кипени сбившихся простыней, не помня, как, завернутого в ковер, его несли, и уж подавно не помня, обещал ли ему знаменитый корсар что-либо или как раз наоборот – не обещал. Уточнить это случай так и не представился.

Осмин не был тверд по части предписанного Пророком, потому что ничего при этом не терял: ласками райских гурий только бы тяготился, а профессионального будущего тоже для себя не видел – в раю должности стражей гарема выполняли другие евнухи, пернатые, Осмин не отвечал требованиям.

Чтобы это не звучало так легкомысленно, обращаем внимание читателя на одно обстоятельство. Хотя многоженство освящено Кораном, сам гарем в оппозиции жреческого и царского есть форма самоутверждения последнего. Эта оппозиция (царя небесного – царя земного, духа – тела, и т. д.) неизбежна в силу дуалистического принципа жизни. Двум божествам на одной лавочке тесно. Посему теократия антимонархична и как бы состоит на учете в республиканском лагере. (Попутно заметим, что высокая идейность, вытекающая из потребного некоему идеалу – неважно, социальному или трансцендентному – духовного всеслужения, не оставляет места l’art pour l’art: музам неуютно в любой республике, от римской до исламской.) Помещаясь на колесе Фортуны в противоположных точках, Султан и Аллах берут поочередно верх друг над другом, как по нотам разыгрывая пьесу, не имеющую ни малейших шансов завершиться. Название ее: Побежденные диктуют свои условия победителям (здесь – растлевают своих победителей). О том, как, обессилев в поисках за утраченным раем – если угодно, в попытке обладания собственной тенью, – власть, изнеженная, впавшая в языческий соблазн, оказывается сметена примитивной аскетической силой, которая, однако, в процессе властвования сама неизбежно уподобляется своей предшественнице и в конце концов разделяет ее судьбу. Аббадиды, Альморавиды, Альмохады… Осмин как явление (возвращаемся к нему) возможен только на «языческой» фазе этой бесконечной метаморфозы. Понятно, что жестких схем здесь не бывает, история – дело живое. Так, на роль мусульманского Свана Селим-паша никак не годился. Это был иссеченный шрамами наемник без роду и племени, из христиан, поздней перешедший в благодатное лоно ислама. Ему бы, достигнув высшей власти, быть суровым неофитом, повергающим в прах дворцы разврата, корчующим сады услад, жгущим, вслед за Омаром, драгоценные свитки. Этого не произошло. Очевидно, роль сыграло рабское: «А сейчас я облачусь в царские шелка и лягу в золотую ванну». Либо то был дворцовый переворот, когда «соловьи и розы» не отменяются. Организовал его, правда, какой-то мужлан, не визирь и не дядя царя со стороны матери, но участие в заговоре одного из евнухов предполагало сохранение культурного status quo…

Или скажем так: оставим все эти «по-видимому», «должно быть» и прочие стилистические мушки – то бишь признаки авторского кокетства. Мы прекрасно знаем, что стояло за кровопусканием в Басре, устроенным янычарским полковником и поддержанным евнухом по имени Осмин. Полковник, покрытый если не славою, то ранами, как и всякий ренегат, не знавший пощады к своим – испанцам, венгерцам, полякам, – он более всего на свете страдал от одной раны, которую даже Мерлин исцелить не в силах.[46] В один прекрасный день нашим рубакой овладевает мысль (под влиянием Осмина – эксперта): окружить себя гаремом паши. Без колебаний он подымает своих солдат и с бою берет Алмазный дворец, одним рубит головы, другим обещает чины и награды – и становится пашою сам. Во славу Аллаха всеблагого и милостивого.

Что касается Осмина, то Осмин пошел на смертельный риск, поскольку не мог стерпеть над собою, белым евнухом, евнуха черного. Многие поймут его. Для кого-то ясно как день, что за это стоит умереть. Для кого-то ясно как день, что стоит умереть за противоположное. Ведь каждому что-то ясно – кому что. Нам, например, ясно, что подлинный мир с ирландцами возможен лишь ценой отказа от монархии.

Гарем, вверенный его полновластному надзору, был прозван – и отнюдь не придворными льстецами – Ресничкой Аллаха (в смысле, загадай желание). Вот с какими словами обращается поэт к неприступной красавице:

Ты, которая подобна дворцу,

Что сторожит Осмин

В Басре благоуханной, —


между прочим, Омар Хайям, родинка моей души. Это было ажурнейшее строение из «лунного камня», песчаника редкой породы, известного еще под названием «миззэ яхуд» – и пусть арабы скажут, почему они его так называют. Резчики «лунного камня» встречались, главным образом, среди португальских маранов, тех самых «эль яхуд», что попадали в Басру из Франции, из Русильона. В нашу задачу не входит создавать места принудительного чтения (в тексте). Потому нет смысла описывать затейливый орнамент на стене, которая «вся из лунного серебра» – по выражению какого-то прид… мы хотели сказать, придворного поэта – что, впрочем, является придурочьей должностью.

Посетим, точнее, вообразим себе покои гарема, он же Ресничка Аллаха.

«Собрание прекраснейших», парадная зала, где паша восседал на золотом троне в окружении «прекраснейших», всех своих жен (и их служанок), а также танцовщиц и музыкантш – солнцем в хороводе звезд. Только без Луны, ее место пустовало.

Залы вкушения: зала, выходящая в сад, и другая – в нее вел каскад ступеней из лазурита, очень широких и очень пологих, «устланных зеленым сундусом и парчой, как в Джанне праведных» – чтобы не поскользнуться. Первая зала предназначалась для блюд, приготовленных из мяса, вторая – для блюд, приготовленных из молока.

Кухня именовалась «Чревом ифрита». Попасть туда можно было только через Врата Чрева – подземный коридор, начинавшийся за пределами сераля. Пиршественные залы соединялись с «Чревом ифрита» шахтами, по которым, как ангелы на небо, поднимались подносы. Искусство приготовления пищи недоступно скопцам, а женолюбящих поваров держали от трапезовавших красавиц на расстоянии пушечного выстрела (что, впрочем, трудно считать расстоянием безопасным).

Поскорей вознесемся! Из преисподней, где приготовляются все эти «хаши», «наши», «ваши» – назад к райским гуриям! Завалив лаву пилава ледником шербета и поверх опрокинув воз хворосту, обсыпанного сахарной пудрой, девы красоты удалялись под сень струй. Там от розового мрамора на их лилейных телах в любое время дня лежал свет предвечерний, каким последние лучи озаряют заснеженные вершины. А подводные зеркала[47] наделяли купальщиц формами, для сластолюбцев ошеломительными, тогда как сновавших между ними вуалехвосток-превращали в каких-то чудовищ. Бани эти назывались «Купаньем необъезженных кобылиц». Не в бровь, а в глаз. Увы…

Ресничка Аллаха и с виду была как ресничка. Выгнутой стороною примыкала к Алмазному дворцу – «терлась спинкой», по выражению сладкоречивых придворных; о галерее, соединявшей оба дворца по типу той, что переброшена через Зимнюю канавку, ими говорилось: «Мостик томных вздохов». С вогнутой стороны чудо-реснички были чудо-сады, множество садов: в таком-то, в таком-то, в таком-то стиле. Их разделяли водоемы, из которых причудливо рос живой хрусталь.

Об этих фонтанах Осмину напоминал шумевший за окном старец-прибой. Казалось, то рычал пес: ровно, высоковольтно. И псом был не кто иной, как спавший Осмин. В канун невольничьей ярмарки в Тетуане, крупнейшей на побережье, ему снилось: он – кизляр-ага Великого моря. В беспробудном мраке на многовековой глубине залегло чудище, не ведающее своих границ за отсутствием глаз. Но они прорежутся в сиянии рыбки-золотоперки – так обещал Осминог, он же Осмин. Только учти, Осмин: есть золотые рыбки, которые носят, как цепи, ожерелья храмовых танцовщиц, и наложницей из них ни одна не станет.

Он этого не учитывал.

Утром его носилки, сопровождаемые ливийскими гориллами, плыли по зловонным, кривобоким, горбатеньким улочкам Тетуана, словно город самим своим видом олицетворял неотъемлемую деталь магрибского рынка – фигуру рыночного нищего.

Международная невольничья ярмарка в Тетуане привлекала пиратов со всех широт и разбойников со всех дорог, а с ними и сонмы невольников, невольниц и маленьких невольняшек, представлявших все этническое богатство нашей планеты. Широчайший выбор разреза глаз, формы носа, оттенков кожи. А языков – Бог ты мой! Ну, может, мы немножко преувеличиваем.

Подгоняемый нетерпением, Осмин на своих двоих двигался бы и скорее – про носилки известно, что они тем неповоротливей, чем больше поворотов встречают на своем пути. Но Восток медлителен и умеет ждать, извлекая из этого сладость, о которой Запад ничего не знает и, к счастью, ничего не хочет знать. Нетерпение Осмина проявилось лишь в том, что он выглянул из-за занавески – и как раз в этот момент был замечен , которого другие  звали Абу-Шакраном, он же их – Мансуром и Али.

Мансур, Али и Шакран проводили глазами носилки: так же, помнилось им, маячил и Ковчег Завета над чешуей голов. С приближением к гавани, где ежегодная тетуанская ярмарка имела место, плотность толпы достигала отметки «давка». Для -ов это был верх блаженства.

– О как ты прекрасна, ярмарка, утром, палатки твои шатровые!

– Правда твоя, Шакран-ата. И шатров этих, как сосцов у сучки, – такое множество.

– О как прав ты, Мансур, как прав ты! Набухшие, изобильные стоят они рядами, и ни одного среди них нет, уступавшего бы остальным.

– Правду говоришь, Али, так и есть. Нелегко будет выбирать Осмину, белокожему кизляр-агаси.

– Агаси ты моя бамбаси, до чего же это правильно, гагуси. Только знает свирепый Осмин, чего он хочет, как сырыми мозгами, раскормил знанием свою свирепость.

– Правда твоя, мой прибамбасик, мой залумпасик, мой некошерный колбасик, мой колокольчик, мой пумпусик, двойник мой, мой советник, мой оракул, пророк! Кузен мой добрый, как дитя…[48] Семь звезд горит в небесах, где на вопрос о солнце Селим-паша отвечает: «Я за него». Что с вами, что вы смотрите на своего Али, как на хоровод манихейский?

– Ой как прав он, наш гагуси – то и смотрю. Солнце светит, но не греет, и на небесех тех печать. Поэт погиб в тебе, Алик-баба. Слушайте же, дети, что вам расскажет безносый Мансур.

– Нет – Алик-акбар…

– Нет – правдивейший Шукран-абу…

И далее звучит хор в составе этих Киршну, Вишну, Черешну – потому что страсть как любят они кучу малу:

– Осмин, белый кизляр-агаси, обязался восстановить могущественному правителю Басры его сломанный рог. Да-да, нечем бодаться Селим-паше. А то, глядишь, обратит Селим свои взоры на черных евнухов, по примеру султана, а ему, Осмину, обрубит вершок, как мамелюки обрубили корешок. О Восмин свирепый, страшись, не возвращайся без луны, вызывающей приливы! Ты, сызмальства наслышанный о чудотворных златозадах, – блажен, кто отыскал разрыв-траву! Ищи. Когда наши войска вышли на подступы к Вене и чуть не водрузили зеленое знамя пророка над цитаделью экспрессионизма, то от тамошнего огородника, потом сбежавшего под защиту чуждых крыл, стало известно, что якобы есть другая разрыв-трава. На невыразимые желания. Хоть ты сам султан, неким желанием тебе приходится тайно поступаться… Да мало ли, о чем, в отличие от нас, знает Осмин, удесятеряя этим свою свирепость, ибо кто приумножает знания, тот приумножает свою свирепость, – и -ы стали смеяться не столько шутке, сколько от удовольствия, которое доставляло им сознание своего превосходства над Осмином: они-то полагали себя тайновидцами плоти, теплой жучкиной плоти, кишащей жучками, при том что действительна только плоть и ничего, кроме плоти.

– Смотри, Али, за углом играют в «тетуанского пленника». Свернем?

– Неправда твоя, Мансур. В «тетуанского пленника» играют испанцы, а мы играем в «испанского пленника». Свернем.

– Твоя неправда, Али, потому что, если мы свернем, то не увидим «лезгинки».

– Неправда твоя, Абу-Шакран, потому что это не лезгины, а все же ливийцы…

Ну их…

Ряды торговых точек, поэтически уподобленных содомитом сучьему вымени, были забиты, как сопливейший из носов. Большинство – праздношатающиеся, но кое-кто хоть и шатался, да дело разумел. Мало того, что эти разумники помнили списки кораблей, доставивших в Тетуан свой улов (в конце концов, на стендах имелись вывески), но они отлично знали, где велся промысел и как. Вспомним рыбный рынок в Див-сюр-Мер. На лотках затейливо выведены названия баркасов. Длиннее всего очередь к «Марии-Антуанетте», но кто-то чает «Звезды морей», а кому-то любезней «Альбатрос». Так же и в Тетуане. Каждая ячея имеет свою клиентуру. Существует такое высокое умение, как создавать иллюзию низких цен. Когда за девочек (которыми, заметим в скобках, кормят рыб в Хуанхе) здесь хотят пол-юаня, то покупатель начинает «мести с прилавка». И тогда уже не замечает, что женщины-фалаша́ идут по цене рабынь из Месопотамии, а постные суданцы стоят столько же, сколько с румяной корочкой суздальцы. Последние – специальность алчного и желчного рахдонита:[49] вот, покачиваясь, движется он на верблюде по пустыне, и ежели смотреть против солнца, то вереница рабов с пропущенной через ошейник цепью являет собою отрадную картину с точки зрения прогресса: кажется, что это тянутся телеграфные столбы.

– Дадите на пробу? – спрашивает покупатель продавца и либо слышит в ответ «пробуем глазками», либо отправляется за ширмы – обыкновенно это бывает, когда «фрукт» не больно-то казист, но хозяин божится, что «сладкий как мед».

Еще устраивается «показ» по типу демонстрации мод. Однако стройному юнцу в вашем пузатом присутствии не полагается разрешать доминантсептаккорд в тонику, это прерогатива покупателя.

Были шатры, источавшие такие гастрономические ароматы, от которых слюнки текли, как слезы. Это торговали кулинаров. Здесь уже вы сами оказывались в роли модельного юноши: от кулинарных шедевров вам уделялись сущие крохи (но какая посуда, какое обслуживание!). Вот купишь повара, тогда и обжирайся. И что вы думаете, покупали.

В других местах торговали виртуозными партнерами в нарды, слепыми лирниками, применявшимися в гаремах («Глаза б мои не глядели…»), дорогостоящими европейцами, впрочем, дорого стоили они лишь в мирное время, в разгар же военных действий не стоили ничего. И т. п. и т. п.

То там, то сям встречался наглухо запаянный ларец с надписью «Сырец», внутри которого стояло жужжанье; то жужжанье у нас песней зовется. Говорят, этих рабочих пчёловек тайком скупали каннибалы, но это слухи, а вообще-то «рядовым необученным», им давалось кайло, тачка – и с места в карьер.

Носилки с Осмином опустились у неприметного ларька, по виду, если и торговавшего чем, так только газировкой с лимонным сиропом. Ни раба, ни рабыни, ни рабенка («рабенок» – так о своем подопечном выражались крестьянки, бывшие в услужении у нонешних городских) – ничего такого не стояло перед палаткой с неброским названием «Промысловая артель „Девятый вал“». «Вали отсюда, паня́л?» – как бы говорила палатка каждому, кто проходил мимо. Перед кизляр-агою из Басры, однако, полог ее гостеприимно откинулся, словно только его и ожидали.

– О любимец ветров, осыпаемый лепестками морских роз, на которого Басра дворцов и садов взирает с надеждой! Привез ли ты на сей раз златозаду с звездным взглядом, с коленками, круглыми, как грудь, и с грудью, что тверже белых коленок – благосклонную луну, вызывающую приливы? – Это было сказано голосом юного пионера.

На том, к кому Осмин обратился, был просторный балахон, какой носят братья-катары. Хозяин жестом пригласил гостя садиться, шесть узорчатых подушек приняли седьмую.

– О кизляр любви, кизляр своей печали, я отвечу тебе, но сперва пригуби из этого кубка. Этот газированный лимонный напиток приготовлен тою, что собственноручно делает его для своей души, для своей повелительницы, для луны средь звезд…

Прохладительный напиток зашипел в кубке и пошел пеною.

– Она здесь, корсар? – вскричал Осмин. – Златозада? Луна приливов? О корсар нашего времени! Да ниспошлет тебе Аллах счастливого разбоя, горы трупов и моря крови, а остальное добавлю я.

– По вкусу ли тебе этот лимонад, премудрый Змей Гаремов?

– Несколько бьет в нос, – отвечал тонкий голос Змей Гаремыча. – Но мой нос перебьется, – двусмысленный жест, – важно, чтоб это шло на пользу их златожопию. Яви уже мне, наконец, ее скорее, корсар!

– Она уснула. Усыплена, чтобы пламя стыда не опалило ей ланиты. А спящие сраму не имут. Не забудь, что она европейского происхождения, там кротость – добродетель мужчины, женщину же украшает гордость.

Капитан Немо уже хотел было хлопнуть в ладоши, но, как если б вспомнил, что они стеклянные, вдруг застыл в нерешительности.

– Тсс… мы рискуем ее разбудить. Тебе, гаремов страж, как я понимаю, главное увидеть из чего у Анны гузик? Сейчас мы это сделаем пианиссимо, – и он почти благоговейно отвел влево занавесь, за которой находился живой прообраз «Спящей Венеры» (кисти того венецианца, что испил дыханье, полное чумы. А вот красть картины нехорошо, разве что только из немецких музеев – говоря: «А у вас негров линчуют»).

Затем ложе бесшумно повернулось вокруг своей оси. Алчному взору Осмина открылась обратная сторона Луны. Вах! Омега наших устремлений… Последняя буква греческого алфавита сверкала как солнце. Осмин ощутил себя легендарным евнухом Царя Небесного, но свой триумф отпраздновал шепотом:

– Не будите возлюбленную, доколе сама не встанет – это говорил еще сам женолюбивый царь, – и он поднес палец к губам, словно задувал свечу.

Когда спящая красавица вновь обратилась из «Венеры» Веласкеса в «Венеру» Джорджоне, Осмин, по правилам восточного бизнеса, повел разговор о том, о сем, о своей работе, о гаремах вообще. Другой теоретик вожделения умело поддерживал беседу. Наконец Осмин заметил, что дескать «и у бесценного есть своя цена».

– Да, – согласился капитан Немо. – Бесценное в данном случае означает «не имеющее твердой цены». Говорят, о страж Реснички, что алжирский бей за свою златозаду заплатил десять тысяч пиастров и двести верблюдов.

– Я дам тебе десять тысяч раз по тысяче пиастров и в двадцать раз больше верблюдов! – воскликнул Осмин.

– Но сам посуди, на фига козе баян?[50]

– Действительно, – согласился Осмин. – Зачем любимцу ветров, осыпаемому хлопьями морских коз, верблюды? Ему подавай…

– Ну-с?

– Ну, тогда… пасущему стада морских барашков нужна хорошая овчарка? Быстроходная, сильная.

– Mein Schiff ist fest, es leidet keinen Schaden.

– Аллах, Аллах, все пред тобой трепещет, скажи, чего же ты хочешь?

– Я хочу иметь – чего нет ни у кого на земле.

Осмин сделал глоток лимонаду.

– Ох, тяжело… – он перевел дух. – В сокровищницах Басры есть брильянт, которому впору моя чалма. Такого нет ни у кого на земле.

– Мне не нужны брильянты ни в чалмах, ни без чалмов.[51] Мне не нужны ни армады морских овчарок, ни драгоценные камни величиной с твою глупую башку.

– Может быть, голову Иоанна? – вкрадчиво спросил Осмин. – Знаешь, этот горький вкус губ и все такое прочее… Лишь скажи только слово мне. Она хранится в сейфе в Кремле, заспиртованная.

– Я хочу за златозаду…

Осмин, вопреки земному притяжению, вопросительно приподнялся и повис над шестью узорчатыми подушками.

– Ну…

– …план сераля в Басре.

– Нет…

– Со всеми потайными ходами, через которые можно проникнуть из «Чрева ифрита» прямо в покои «Смелого наездника»…

– Ни за что!

– И в опочивальню «Веселого крестьянина». Я хочу за златозадую вот эту карту, которая у тебя всегда здесь! – И пальцем, длинным и заостренным, как сосулька, говорящий коснулся груди евнуха – невесомый, от одного прикосновения тот плавно переместился в воздухе.

– Я не пойду на это за все золото тигров!.. – голоском юного барабанщика, который обрел вдруг, аналогом утраченного смысла жизни, центр тяжести и сразу как-то плюхнулся на него. – Этого, корсар, не проси.

– Я думаю, за упрямство ты поплатишься головой, Осмин. Безмозглой своей головою, в которой не укладывается та очевидная истина, что без луны, способной вызывать приливы, Селиму твоему гарем нужен, как мне верблюд. Как меняют лекарей в поисках искуснейшего, так он свяжет свои надежды с черным кизляр-агаси. А ты, Осмин, прежде чем голова твоя продемонстрирует первейшее свойство шара – катиться, ты откроешь своему преемнику великую тайну: «Однажды я, Осмин – безголовый уже без пяти минут – видел этими самыми зенками златую заду. В Тетуане. И не пожалей я, болван, чертежик, который нынче тебе торжественно вручаю, голова эта и завтра, и через месяц, и, может, через десять лет держалась бы на этих плечах, вместо того чтобы валяться там, где ей предстоит валяться пять минут спустя». И вспомнил он близких и родину и произнес такие стихи:

    ПЛАЧ О МОЕЙ ГОЛОВЕ

(

Под стол закатилась она.

Плачь! Плачь о моей голове…

)


Было больно. Голова болела,

Покидая праведное тело;

А душа – и голову, и тело

Покидая – только горевала.


Поднялись в заоблачные сферы.

Дух сказал душе: «Пора прощаться,

Ты теперь иди в аду казниться,

Я поеду к Богу в рай – общаться…»


Гордый дух – едва горе́ вознесся,

Долу был отправлен с новой силой:

Бог Меня призвал к себе, а дух Мой

Приковал Он к огненному кругу.


Так теперь и будем: я – молиться,

Дух – вращаться, а душа – казниться,

Голова моя в пыли валяться,

Тело – умирать и разлагаться.

[52]


Осмин знал: Видриера прав – в придачу пашу все время настраивают против белого евнуха – рано или поздно этим кончится. Кредит доверия исчерпан. Его козырной картой была златозада, о них, о златозадах, он писал еще свою дипломную работу. Когда Селим присвоил себе титул паши, поверив, что благоуханный вертоград предшественника избавит его от заклятья злых сил – чего, как известно, не произошло – Осмину, между тем ставшему старшим садовником, удалось объяснить неудачу отсутствием златозады. Паша доверился ему снова. Так Осмин стал отвратительным временщиком, перед которым заискивали тем сильнее, чем охотней желали ему погибели. Дважды он уже был на волосок от катастрофы. В первый раз – когда Станислаза, польская дива с ногами, стройными, как стебли лилий, и с затуманенным взором, понесла от шайтана. Осмин велел ее задушить, но евнух, которому это было поручено, донес обо всем Селим-паше. Кизляр-ага еле отбрехался, благо беременность оказалась дутой. Станислаза, евнух и еще две служанки «в пучину вод опущены́». В другой раз, когда в диване светлейших Хашим-оглы (Первое Опахало) пожаловался, что Осмин прельщает его речью бесовскою: у Аллаха-де скоро выпадет ресничка. Пашу обуял великий гнев. Он узнавал эти речи. Не Осмин ли когда-то убеждал его самого «вырвать ресничку у Аллаха»? Причина же была оскорбительно ясна…

– Он лжет, о счастливый царь, – взмолился евнух. – Он мечтает об этом, собака, но твой раб препятствует этим гнусным мечтам сбыться. Тогда он возомнил, собака, что тот, кто угоден Аллаху, сам поможет ему устранить эту преграду на пути злых, эту скалу верности по имени Осмин. О счастливый царь, вырви лжецу язык, сдери кожу с собаки, пусть жребий его будет достоин его низости. Ты убедишься, что поступил правильно, когда узришь златозаду, ибо раб твой уже близок к тому, чтобы ее отыскать и тем завершить дело своей жизни. – Этими словами кизляр-ага спас свою жизнь – когда Селим приказал его привести, уже в кольце стражников. А жребий Хашима действительно опустился низко: Селим-паша выполнил все рекомендации, данные ему на этот счет Осмином. Вместе с Хашим-оглы расстались с жизнью еще шестьдесят человек из его окружения.

И что же теперь получается? Теперь, когда златозада, в чары которой он верил, как верит муджахед (стоя на остановке восемнадцатого), что уже через минуту его половой член будет сжимать нежная ладошка райской гурии – взамен его собственной, заскорузлой, постылой; теперь, когда златозада явилась пред ним – эта Луна, меняющая линию берегов, эта дева райской красоты – теперь отказаться от нее?! Похерить мечту, а с нею, возможно, и жизнь?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю