412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Суббота навсегда » Текст книги (страница 49)
Суббота навсегда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Суббота навсегда"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 52 страниц)

Взору его открылось невероятное зрелище. Шелка, картины в дорогих рамах, опрокинутые хрустальные бокалы, белая скатерть, залитая вином, ковры толщиной в ладонь, бронзовые и серебряные шандалы в виде черепов, украшенные тайными масонскими знаками; при этом смуглые черноволосые красавицы с грудями, как пушечные ядра, плясали «цыганочку», а негр в лиловом фраке наверчивал Шуберта-голубу – эх, раз, еще раз…

На каминной решетке жарилось мясо. Кто-то, лицом и телом походивший на циклопа, с кроваво-красным лишаем по самые локти, поддевал стальной вилкой шипящие куски, переворачивал и, когда они становились со всех сторон готовы, швырял на поднос или тарелку, смотря по тому, что ему протягивали.

Пир стоял горой. Только председательствующий ни к чему не притрагивался. Он сидел во главе стола, покачиваясь, как на слабом ветру, и задумчиво наверчивая на палец прядь волос у скулы. Это был бесконечной худобы человек – необходимый минимум плоти, без которого душе негде заночевать. Одеждой, словно в насмешку, ему служил просторный балахон, настолько просторный, что внутри тело могло свободно маневрировать, три шага влево, три шага вправо – как в небольшой комнатке. Очень высокий лоб, благодаря глубоко запавшим вискам, имел форму кувшина, опрокинутого над чашей (и многим, очень многим доводилось быть этими чашами). Глаза полуприкрыты, между веками мутный осадок взгляда. В то время, как правая рука накручивала на палец локон, левая катала ладонью по столу маленький стеклянный шарик – «марбл» – с вихрем разноцветных катаклизмов внутри; это напоминало упражнение на координацию движений, выполняемое под гипнозом.

Но никакого гипноза не было. Как не было и нужды приподымать веки – чтобы узнать гостя.

– Заходи, ваша светлость, гостем будешь… А не то так и царем. Ну, говори, зачем Бог принес… Хочешь ослятины жареной отведать? Старый осел издох и братцам тело свое завещал – ешьте, пейте меня, дорогие ослы, будете, как я.

Коррехидор продолжал в безмолвии стоять, только умоляюще протягивал шкатулку.

– Я – Никто, – продолжал тот, – и звать меня Никак. Я есть знание: каждого из вас о самом себе. Совокупность этих знаний.

Я говорил тебе, Ириска,

Не стоит открывать окно:

Влетит чудовище морриском,

Склюет весь урожай оно.


Сказал я тебе, остерегись сына распинать? Вот видишь. Имеется печальный опыт. Сокровища твоей жены отправятся по назначению. Хе-хе… Розка!.. Бланка!.. Дарю… – и шкатулки как не бывало. – Хорошо, что ты меня тогда послушался и не послал сынишку на костер, а вместо него сжег овна. Теперь парню хорошо: крыс, ящериц, змей – всего от пуза. Ме́ста – три шага вправо, три шага влево. Уж мне ли не знать этой камеры. Вслед за кривым Сориа я бежал из Башни святого Иуды. К счастью, графа Монте-Кристо из меня не вышло. Эдмондо третий, кому сужден побег. «Получишь смертельный удар ты от третьего…» Все сбылось.

– Я выписал себе туда пропуск. Я войду, а выйдет другой, – сказал дон Хуан слабым, но твердым голосом. – Нужна собака-поводырь. Другой сам далеко не уйдет. У него отсутствуют желания, его воля сломлена.

– Отсутствуют желания? – Великий шацмейстер Альбы поднял на коррехидора глаза; огромные, в пол-лица, в сетке параллелей и меридианов, они словно вращались вокруг своей оси. Моря, горы, континенты – все отражалось в них. Вот лопнул сосудец: там началась война. Под его взглядом великий толедан чуть не пал бездыханный.

– Опустите мне веки, – поспешил сказать Видриера, и лес угодливых рук потянулся к его лицу. – Слушай, расскажу тебе сказку, которую мне в ребячестве рассказывала старая каталонка. Поспорил однажды слепец с лысым чертом, своим поводырем. Поводырь и говорит: «Раз открыты глаза – живу, лишь кто не в силах открыть глаза – мертвец». Тут прямо с неба на его сверкавшую лысину упала черепаха.[132] Слепой провел ладонью по лицу убитого и догадался о случившемся. «Нет, мертвец это тот, кто не может сам закрыть глаза», – сказал он. А ты, ваша светлость, говоришь, нет желаний. Отсутствующие желания суть желания несбыточные – наисильнейшие. Тому, кто об этом помнил, легко было исцелить расслабленного и образумить смелого. Непознавшие, где ваше незнание? Непознанные, откуда ваша искушенность? Знаешь, как хочется жить тому, кто мертв! Твой Эдмондо снедаем великим желанием, ибо сие для него… – «сие» означало хуаниток – хе-хе… несбыточно. Уж мне ли не знать этой камеры.

Собака-поводырь была обещана, обещание же – выполнено. Дерзко затаилась у самых стен Башни Святого Иуды шестерка молодцов в косынках, завязанных на затылке, как то принято у пиратов, контрабандистов, а с недавних пор и у российских военнослужащих. Одновременно, стуча по деревянному, на подъемный мост въехала мрачного вида карета и остановилась. Она была обтянута черной кожей и запряжена парой вороных – Испания любит черный цвет. То был час, когда начинают расти тени, когда у шпионов начинают расти уши, когда разлившееся по всему морю злато достаточно раскалилось, чтобы в нем зашипело солнце: то, что Англия ест на завтрак, Испания ест на ужин.

Начальник стражи с муаровыми от яичницы губами, которую доедал на ходу, взял у кучера пакет. Цокая языком, разорвал его, прочитал письмо, и потом по его знаку один из стражников занял место на козлах. Карета проехала под низкой неказистой аркою, но не раньше, чем с ужасающим визгом поднялась решетка. Когда лошади стали, из кареты медленно вышел человек. Плащ и шляпа прикрывали ему лицо надежнее всякой чадры. Стражник сказал несколько слов тюремщику – тот, кряжистый, коротко остриженный, в кожаной куртке, какую носят заплечные, быстро, по несоразмерно большой бородке, отыскал на кольце нужный ключ – не бородка, а готтентотский передник. Затем засветил фонарь, и они ушли.

Эдмондо и вправду был счастлив в своем заточении, подтверждая истинность Эпикурова учения. Мы слыхали историю доходяги-зека, на долю которого после всех мытарств выпала «собачья радость»: таскать трупы из зоны и сбрасывать их в лощину, на кучу других оледенелых тел. За это он получал, помимо своей пайки, еще и пайку умершего. И по сей день, по словам этого человека, сумевшего выкарабкаться и даже благоденствующего по советским меркам, счастливейшие минуты в его жизни это те, когда, вернувшись с пустым возком в зону, он забивался под какие-то доски и там, в тепле, беззубыми деснами сосал хлеб – свой и того парня.

Эдмондо блаженствовал: закончились пытки, которым его подвергали псы господни на своей святой псарне. Дня не проходило без того, чтобы не рвали они его тело, чтобы не стоял хруст его костей. Теперь это позади. Пускай он заживо погребен – он счастлив. Когда изнуряющая боль, которой не видно конца-краю, тебя вдруг оставляет – это ли не блаженство! Тут даже как-то неловко спорить.

И такое же наслаждение познал один из братьев Зотто. После двух первых ударов кнутом – а их предстояла сотня, верная смерть в адских мучениях – великий толедан вдруг останавливает экзекуцию и взамен предлагает знаменитому разбойнику публичное аутодафе под чужим именем с предварительным удушением. О, как тот ухватился за эту идею…

Ключ с бородкой в виде готтентотского передника был дважды повернут, но может ли Железная Пята Толедо без грохота переступить порог черной дыры? Узник пуглив – не слишком ли пуглив, чтобы стать третьим? Их было двое, тех, кому посчастливилось бежать отсюда: одноглазый Сориа, пострадавший за свою любимицу, музу поэтического злословия, и капитан Немо – женоненавистник, которого спасла женская благодарность.

Получишь смертельный удар ты

От третьего, кто пылко, страстно любя…

[133]


Дверь за вошедшим немедленно затворилась. Оставшись в кромешной тьме, коррехидор вдыхает смрад и сырость. Его ладонь коснулась стены – осклизлой и царапающей, как поросшая ракушками дамба. Затем слух уловил какое-то движение.

– Эдмондо, – позвал дон Хуан, – это я, твой отец.

Молчание. И вдруг странный звук, совершенно животный, который при других обстоятельствах трудно было бы увязать с человеческой природой. Он повторился несколько раз, прежде чем стало ясно, что он означает: узник в ужасе умолял оставить его здесь, не подвергать дальнейшим пыткам… как хорошо ему здесь… как хорошо…

Дону Хуану стоило немалых трудов вразумить несчастного, твердя лишь одно: «Не бойся, твои муки кончены, ты должен переодеться в мое платье и выйти из камеры».

Наконец пришло просветление. Коррехидор объяснил узнику, что именно от него требуется, ради собственного же спасения: всего лишь, прикрываясь плащом, проследовать за тюремщиком до кареты. C’est tout.

– Дон Эдмондо, и еще одно скажу тебе – на прощание. Иисус просто умер на кресте, просто испустил дух. Он наших грехов не искупил. Бог – это Дьявол. Запомни, Дьявол, убивающий своего сына.

Дверь открылась. Из дальнейшего, заведомо известного нам, следует, что побег удался, подмена осталась незамеченой – что говорит не в пользу тюремщиков, которых на работу в замок Иф точно бы не взяли.

Эдмондо никогда до конца не оправится от пережитого, но физически окрепнет настолько, что поступит на службу к басорскому паше, добровольно перейдет в ислам и под именем Селима выдвинется в число самых отважных и кровавых военачальников своего времени. Следующий поворот винта вознесет его на Басорский трон.

И каким судом вы судить будете…

Демократия не лучшее государственное устройство. Даже без всяких «но». Ибо, говоря, что ничего лучшего покамест человечество не измыслило, подразумеваешь под «человечеством» народы, взысканные особой благодатью. Сии отряды землян вкусили от древа прав человека. В местах компактного проживания людоедов, как в прямом, так и в переносном смысле, демократия предполагает людоедство, узаконенное народным волеизъявлением. А теперь «но». Но даже в людоедской демократии узник – тот, кто преступил закон, пускай и начертанный на скрижалях каннибализма. Тогда как при самодержце узник – собственность его величества.

Как бывают любимые игрушки, так бывают любимые узники – они всегда под рукой у государя. Вспомнил, поиграл, снова спрятал в ящик. Такими ящиками служили подземелья или башни королевских замков. (Для сравнения – странного сравнения: кто-то хоронит своих мертвецов у церкви, а кто-то «брезгует совмещенным санузлом» и роет могилы за городской стеной.)

Преступную ханум, горе-евнуха и остальных заговорщиков заточили в самом дворце – в республике людоедов их, если б даже и сожрали, то это непременно была бы «фидития», общественная трапеза. А так гиляр-ага был вправе воскликнуть, адресуясь к року: «Обнес меня ты сладким в очередь мою». Он – естественный преемник Осмина. Как в вазочку с десертом, воткнул бы он тому в пупок спицу бенгальского огня… Мечты, мечты… Вся ваша сладость достанется арамбаше. Уплывает полусфера Селимова живота, белого, подрагивающего… Ну, бланманже чистой воды.

У кого волосы редкие, а у кого щи жидкие – к сокрушенным вздохам белого евнуха прибавилось сопенье его черного собрата.

Блондхен была само мужество, пока ее заковывали в цепи, но когда увидела в цепях Констанцию, то закрыла глаза и две горькие слезы выкатились из-под опущенных век.

– Я с тобой, Блондиночка, – тихо произнес Педрильо.

Благодарно кивнула.

Казалось, только Бельмонте с Констанцией счастливы. Их глаза сияли, их лица выражали восторг. Они как будто не слышали ударов молота, не чувствовали тяжких уз.

– Бельмонте, моя любовь… – слетело с уст девушки.

Селим же паша смотрел на нее так, словно спрашивал: «Дэвушка, вы адын?»

– Констанция, любимая, ты чувствуешь, больше нет нас – я, единая душа… чудо… чтобы такое совершилось еще на земле…

– Такого не бывает, – сказал паша, по-прежнему не сводивший с них глаз. – Через несколько часов я вам это докажу. Осмин!.. Ты меня понял? Такую пытку, чтоб по ней захотелось кино снимать. Для тебя это последняя возможность пережить грядущий день.

Факельное шествие из Реснички – напуганной, оскверненной присутствием не тех промежностей – направилось в юго-западную башню Алмазного дворца. В душе арамбаша предпочитал юго-запад другим направлениям.

Охранявших было во много раз больше, чем охраняемых. Сам арамбаша с голой саблей на коленях восседал перед надежно запертой дверью. Собрались также и все гайдуцкие офицеры, в каждой руке у них было по заряженному пистолету. Гайдуки же войники прохаживались, кто с ружьем, кто с шашкой, кто с пикой. В случае тревоги этот ночной дозор перебил бы друг друга в два счета.

По ту сторону двери картина висела иная. Констанция своими нежными пальчиками перебирала звено за звеном толстую чугунную цепь. Ее ангельская головка склонилась на плечо Бельмонте, золотистые пряди струились по его груди. Он приложил к сердцу ладонь – звездою Счастья I степени, а другой рукою обвивал стан своей возлюбленной, до того тонкий, что обвить его можно было бессчетное количество раз. Взгляд обоих одинаково воспарял к небесам, как у исполнителей па д’аксьон из «Спящей красавицы» – на фотографии, выставленной в витрине театральных касс на Невском. Боже!.. Боже!.. Что с нами? Подходит к концу наша история? Но, возможно, эти глаза стартовали к звездам с афишной тумбы, что перед ганноверским театром. Все спуталось: оперные театры, города, страны, десятилетия, века. Петр Ильич в Ганновере, совершенно пьяный, начал сочинять «Спящую» (дневниковая запись датирована временем, когда на ганноверских улицах нельзя было встретить велосипедистов – даже одиноких; их отделяет от этой записи столько же лет, сколько последнюю отделяет от автографа, сделанного рукою Моцарта). О чем, писатель, пишешь ты эту книгу и кому адресуешь ее? Я адресую ее в любом случае не тебе. Я окружил себя зеркалами, в которых вижу свои бесчисленные отражения в прежних поколениях. Отовсюду несется: «Знаешь, как хочется жить тому, кто мертв?»

А как хочется, чтоб они жили – тем, кто жив!..

Осмин в панике изобретал все новые и новые пытки для тех, с кем судьба соединила его общей цепью. А так как возбуждение мешало ему делать это про себя, то будущие жертвы могли вполне следить за полетом его садической фантазии.

Блондхен возмутилась:

– Эй, потише, пожалуйста.

Охваченный муками творчества, Осмин дернул головой: мол, не мешай. Видя, что Бельмонте и Констанция уже перенеслись в свое лучезарное послезавтра и на Осмина внимания вовсе не обращают, бравая Блондхен решилась последовать их примеру. Увы, в чувствах своих она была движима лишь привязанностью служанки, преданностью тела душе, а не завороженностью самой души – чем угодно: словом, звуком, другой душою. Впервые, быть может, Блондхен задумалась о себе – она взглянула на Педрильо: а могла бы она испытать к нему такую же небесную любовь? Она помнила, как он ей тогда в Париже сказал: «Блондиночка, воскресение совершится во плоти, ты будешь с нами». Врал? Еще хорошо чертить палкой свою абстракцию на песке. Тогда смерть, облаченная в шлем и панцирь римского легионера, лишь помеха решению задачи. Помеха спасительная: задача неразрешима. Ошибка в условии. У них в школе был учитель математики…

Педрильо, наоборот, поддразнивает Осмина:

– Осминчик, слышал анекдот: «А я подожду…»?

– Не мешай. Значит, взять леску, вдеть ее в иглу…

– Видишь, не слышал.

– Это про садиста и мазохиста, слышал.

– Вот и нет. Это про то, как у Рабиновича спрашивают последнее желание. «Хочу, – говорит, – малины», – а тут зима, гражданская война, вьюга.

– Погоди… Что если в кипящее масло еще насыпать соли?

– …И молотого перцу. По вкусу. Осмин, я знал, что ты симпатяга, но не ожидал, что ты такой болван. Ты уж не обижайся…

– Эврика! Приставить зеркало – чтобы сам все видел, подлец. Крупно. Это же новое слово в пыточном деле. Мансур ахнет.

– Осмин, знаешь, что говорят в Англии, когда кого-то арестовывают: «Сэр, любое ваше высказывание может быть истолковано против вас». Блондиночка, я прав?

Блондхен не отвечала… Тот математик – краснолицый, с маленькими седыми рожками – когда не сходилось с ответом, говорил: «Ошибка в условии – последнее наше упование».

Зато Бельмонте вдруг проявил, что называется, живой интерес к теме.

– Неужто, наш чудесный Осмин, мой чудесный мандарин, ты всерьез думаешь, что есть способ заглушить в человеке чувство ревности – чувство, подобно огню, похищенное у небес? Или что можно утолить жажду мести, если мстишь неверной жене? – Бельмонте выдержал паузу. – Святая наивность! Поистине евнух рогатого не разумеет. Что тебе сказал паша – почти то же, что сказал бы тебе инспектор Скотланд Ярда: вся твоя изобретательность обернется против тебя же, если только ты не сумеешь сделать возможным невозможное. Нет такой пытки, которая в глазах Селима сгодилась бы для нас. Учти, мой хороший, ты в первую очередь выбираешь казнь для себя. Что бы ты там ни надумал, паше все будет мало.

Кажется, Осмин осознал справедливость этих слов. То есть сперва он просто оторопел, потом стал мысленно подыскивать контраргументы и под конец страшно разволновался. Надо сказать, кто-то в моменты сильного душевного волнения играет в «карманный бильярд», кто-то лихорадочно ковыряет в носу. Осмину первого было не дано, оставалось только второе.

– Поковыряй лучше у себя в мозгу, – сказал Педрильо. – На твоем месте, хочешь знать, что бы я сделал?

– Педро, оставь его, ты что, не видишь – он идиот. На конкурсе идиотов он занял бы второе место.

– Почему второе? – не понял Осмин.

– Да потому что идиот.[134] Хозяин, вы правы, у него и в голове не хватает шариков. С ним не о чем толковать.

– Ну, что бы ты сделал на моем месте, скажи… – хныкал Осмин.

Наконец Педрильо смилостивился.

– Ну, так и быть. Ты должен убедить пашу нас всех отпустить. Вот если тебе это удастся, тогда, можешь не сомневаться, паша помилует и тебя.

Последнее было очевидным: если паша помилует их, он помилует и его. Но помиловать их… Даже разделив их участь, не мог Осмин выкорчевать из своего сердца яростного желания эту мерзкую шайку растоптать. И потом это так же невозможно, как… как что? Что Селим вдруг скажет: o ja!.. я другой такой пытки не знаю!.. Если на ладонях Азазила взвешивать то и другое, просьба о прощении в силу полнейшего своего безумия оставляет, пожалуй, какой-то шанс…

А змей, на сей раз охмуряющий вместо Евы евнуха, продолжает:

– И все же Сулейман Мудрый ошибался: есть нечто сильнее ревности. Тщеславие. Поэтому, умело подольстясь, можно погасить саму преисподнюю. Ну, распнет он нас вниз головой на каленых брусьях? И всю жизнь будет терзаться воспоминаниями о своей златозаде. Пламенем сбить пламень все равно не удастся. А вот на весь мир прославиться своим великодушием… Сказать ей в последний момент: смотри, я прощаю тебя. Сказать ему: и тебя прощаю, сына злейшего моего врага, ступай и расскажи об этом отцу. Учитесь, христиане, милосердию у басорского паши, сочиняйте об этом оперы. Осмин отыщет мне новую златозаду, лучшую, выше пробой. Он у меня мастер… Ну, что в сравнении с этим какая-то казнь?

Осмин смотрел на Педрильо и не знал, чем, какими словами выразить ему свой восторг, свою благодарность, готовность признать абсолютное превосходство его ума над своим.

– Педрильо!.. Ну хочешь, я у тебя за это…?

– Ты с ума сошел, тут же дамы.

Осмин искренне не понял: дамы, ну да… Если уж и это не женское дело, то…

Бельмонте предпочел ничего не слышать, он с земною ласкою во взоре оборотился к Констанции, и та небесною голубкой слетела ему на грудь.

– О, Бельмонте, больше нас в жизни уже ничто не разлучит? Правда, милый?

– Правда.

«Но если, мисс, для кого-то ошибка в условии – спасение, то для кого-то это полная катастрофа. Представляете, он целый день сидел над этой задачей в попытке ее решить, в то время как вы беззаботно проводили время. Должен ли он раскаиваться в своем прилежании и сожалеть о том, что не последовал вашему примеру? Я пошутил, в условии ошибки нет. Кто очень хотел и очень старался – у того с ответом сошлось. А вы, мисс Блонд, извольте подтянуться». Блондхен подумала: «Ничего, мистер Драгфут, вот увидите, сэр, последний свой экзамен я сдам на отлично».

Под утро они кое-как брели по мелководью сна, кому-то было совсем по щиколотку, кому-то доходило до середины голени. Сон в камере смертников мучителен: реальность им не поглощена, только изъедена – и от этого становится еще ужасней. Все поминутно вздрагивают, цепь мешает придать телу удобное положение, право на которое (вдруг понимаешь) должно быть декларировано в числе основных прав и свобод.

Совсем иначе спалось со стороны засова – даром, что эта орава, открыв рты, запрокинув головы, кто в какой позе горазд, рокотала своими носоглотками, словно работали все глушилки Советского Союза. Арамбаша уснул, как сидел – с обнаженной саблей на коленях. При внезапном появлении паши сабля с грохотом упала на пол – и спасибо еще, что с визгом не убежала. Остальные, спавшие кто с пикой в объятьях, кто пылко прижав к сердцу заряженный пистолет, также мигом пробудились. «Ура, ура, ура…» И попадали – те, что стояли, а которые лежали, тем было еще проще. Личная охрана паши тут же заслонила его собою, на то они и телохранители, чтобы охранять телом в любой нештатной ситуации.

Милостью Аллаха, вооруженные до зубов гайдуки не начали со сна исступленно колоть, рубить, резать, а главное, стрелять, чем не оправдали наших злорадных ожиданий. Из незримого паша снова сделался доступен взглядам простых смертных, чья смертность, однако, умерялась еще большей смертностью тех, кого они призваны были сторожить. Говоря другими словами, наказывать по мелочам в преддверии Великой Кары, какой предстояло ныне совершиться, значило не уважать свой гнев.

– Встань, – но при этом поставил ногу аккурат между лопаток арамбаши: попробуй-ка встань. – Твоим узникам спалось хуже, чем тебе, или лучше?

Арамбаша призвал на помощь всю свою изворотливость.

– О паша на все времена! – проговорил он, задыхаясь. – Нет ничего, что могло бы укрыться от твоего взгляда, и нет никого, кто посмел бы перечить твоей воле. Ты всегда поступаешь по своему усмотрению и по своему желанию. Да будет так и впредь. Одну короткую историю – дозволь?

– Короткую.

– Некий купец отправлялся по делам, а ночной сторож его отговаривает: «Не езжай, господин. Мне снилось давеча, что мост через реку Квай обвалился». Так и случилось. Купец возблагодарил судьбу, что не поехал. Должно ли наказывать сторожа, который видел сны вместо того, чтобы бодрствовать при хозяйском добре?

– Напоминаешь об оказанной тобою услуге? Моему гневу не до тебя, – паша убрал ногу. – Я весь поглощен мечтою о мести. Отпереть.

Уже появился мансур – маскою красной смерти: в красном берете с пришитой к нему такого же цвета баутой из папье-маше, поверх обтянутой атласной тканью. Мансур был персонажем массы анекдотов – как Чапаев. («Идет мансур, а навстречу ему танк. „Здравствуй, Серый Волк“, – говорит мансур. – „Здравствуй, Красная Шапочка“, – отвечает танк». И т. п., типичные йеменские анекдоты.[135]) Мансур всегда приводил с собой небольшую капеллу – аккомпанировать. Кто исполнял сольную партию – нетрудно догадаться. Эти концерты имели успех. Если случалось выступать известному солисту, то, выражаясь обиняками (зато в терминах самого выступления), лишний билетик готовы были оторвать с руками. Пока мансур, присев на корточки, монтировал эстраду, музыканты грели инструменты своим зловонным дыханием. Уж эти мне лабухи…

Между тем, узникам разбили оковы.

Осмин неоднократно все это видал. С иного места: из-за спинки трона – куда бы ни ступала нога паши, за ним всегда несся трон. Касательно перемены угла зрения: то же можно сказать обо всех, кому Осмин наследовал в своей плачевной роли. И они были всемогущи: визири, евнухи, госминистры, носители опахала (отродясь и в руках-то опахала не державшие). И у них при виде казней и пыток злорадство не перевешивало страх: умри ты сегодня, а я завтра. Нынче выход Осмина. Надежда? Думается, живучесть этой девушки преувеличивают – как и непобедимость другой, состоящей с ней в родстве. Любовь… а ну-ка подвинься, чего ты стоишь?

Глядя на мансура, невозмутимо занимавшегося своими приготовлениями, словно это уже дело решенное, Бельмонте крикнул:

– Паша! Эти колени еще ни перед кем не преклонялись, – он упал на колени. – Но вот я молю: пытай, жги, режь, истолки меня заживо в ступе, как Никокреон Ксенакиса, защекочи меня до смерти языками своих гурий, делай со мной, что хочешь – клянусь, я буду петь тебе хвалебный гимн, если ты позволишь моей голубке, моей святой, отойти без боли. Чтобы душа ее отлетела, как пушинка.

– Паша, всему виной я! – попыталась крикнуть Констанция, но из груди у ней вырвался лишь клекот.

– Благодарственные гимны, Лостадос, ты будешь петь своему богу. Скоро. Но не сразу, придется немного потерпеть. Мне же милее в твоих устах иные звуки. Старик, а что ты мне скажешь?

Осмин дрожит так, что если долго на него смотреть, можно испортить себе зрение. Радужные поганки позади трона уже щурятся.

– Я бы сейчас отдал жизнь за капсулу с ядом, – шепчет Педрильо.

– А я – за пулемет, – шепчет Блондхен.

– Как с твоим выкупом, – продолжал Селим, – дал ли ты волю своей жестокости? Если она не насытит мою ярость, я скормлю ей тебя по твоему же рецепту, ха-ха-ха…. Воды! – распорядился паша, видя, что евнух не в силах произнести ни слова.

Как рыба, выброшенная на сушу и уже едва шевелящая жабрами, встрепенулся Осмин, когда его окатили из ведра.

– Паша, трижды великий и милосердный, зеркало Аллаха. Твой раб хочет поведать тебе сокровенное – что не предназначено для чужих ушей.

Паша словно этого ждал. Придворные, уже приготовившиеся увидеть Осмина со вспоротым брюхом, выпотрошенного, почувствовали: кина может и не быть. Осмин подполз к трону. Вспышкою перстней паша сделал всем знак удалиться.

– Паша моего сердца, мерзкая собака не смыкала глаз, мерзкая собака все думала… и думала, и думала… Скажи, о повелитель, по-прежнему ли царственный урей украшает чресла льва?

Селим спохватился: ах!.. Нет, все на месте.

– Златозаду, которую ты, повелитель, называл Констанцией, умерщвлять нельзя. Есть опасность, что тогда ты снова лишишься животворящего конца.

– А так?

– Она сделала свое великое дело, паша моей души.

– В общем, да, – согласился Селим. – То, что от нее, собственно говоря, и требовалось. Она луна приливов, затмившая собою луну отливов. Все было не напрасно, не скажи.

– Еще бы! Скорей призови хоровод звезд, и ты убедишься в этом. А я позабочусь о новой златозаде, по сравнению с которой эта…

– Так вот куда ты клонишь. Хорошо, я сохраню ей жизнь. А остальные? Какой казни заслуживает сын Лостадоса? Берегись, не продешеви.

– О господин великий Басры, только выслушай собаку свою говорящую. Не за живот свой трясусь – лишь выслушай без гнева. Кто любит хозяина больше собаки? Кто предан хозяину больше собаки? Хозяин бьет ее за провинности, а она только сильней его любит, она пролежала годы у его ног, она все раны его знает, потому что каждую зализывала…

Крупные слезы текли по щекам Осмина, что для отцов-инквизиторов было бы добрым знаком. Однако нам неведомо: верят ли слезам суды шариата – и вообще, считают ли они кастратов за людей?

– Отпусти их всех, дай им корабль, и пусть плывут, каждым инчем своего пути славя милость басорского владыки. Отсылая своему заклятому врагу голову его сына, ты не только этим не отомстишь ему, но и поступишь по их заветам: христианский бог убил своего сына…

– Да, это правда, – задыхаясь, прошептал Селим. – Их бог – это дьявол. Дьявол, убивающий своего сына.

– Твоя месть, – продолжал Осмин, – отплатить добром за зло. Так восторжествуешь ты над злобою врага. И сын его, вернувшись невредимым из твоего плена, возвестит твое торжество.

– Убедил! Убедил! Быть по-твоему. Ты укротил мою ярость. Как хорошо, что я не успел разрубить их на мелкие кусочки.

– И своего верного раба в придачу.

– Тебя? Нет, Осмин, тебя бы я не тронул. Какой расчет убивать тебя? Какой звездочет сравнится с тобою? Достаточно страха, которым я тебя наполнил. Так надул, что ты чуть не лопнул.

Случалось ли вам по ошибке выбросить выигрышный билет? Осмину – да. Знай он об этом!.. Уж он бы им придумал казнь. Особенно Педрильо. И этому красавчику. И англичанке. А уж златозаду… Ай-ай-ай, как досадно.

– О паша сердец! Но если ярость твоя еще велика, если величием она все еще равна тебе, не надо сдерживаться. Смирять свой гнев – удел рабов.

– И мудрецов, Осмин. Ни слова больше. Пусть будет, как ты сказал. Свистать всех!

Помещение наполнилось так же быстро, как несколькими минутами раньше опустело. Словно это было на сцене, где по знаку режиссера толпа рассеивается и вновь возникает в одно мгновенье. Праздничная воздушность убранств, яркие, невероятные костюмы, как бумажные китайские фонарики тюрбаны – золотистые, оранжевые, изумрудные, голубые, не только все цвета, но и все их оттенки – и они заставляли усомниться: да не спектакль ли это, оформленный Головиным? Не девятьсот ли седьмой год за окном? А тут еще заиграла музыка, под которую квартет им. Мансура, приладив к подбородкам бутафорские инструменты, замахал по воздуху смычками.

– Смотри, все подтверждается, – произнес Бельмонте. – Сейчас мансур станет крошечным. Вот-вот появится женщина в черном и унесет его. Мир вовне лишь ничтожное подобие нас. Он уже дал течь.[136]

Селим-паша подождал, когда все облобызают каменные плиты, вобрав губами последнюю пылинку.

– Ты, Гогия, – обратился он к госминистру Мдивани, и тот склонился, не зная, суждено ли ему еще когда-нибудь выпрямиться. – Скажи, что бы ты сделал со своей женой, если б она тебе изменила?

– Я бы ее зарэзал, – отвечал Мдивани голосом, не оставлявшем в этом ни тени сомнения.

– А ты, арамбаша?

– Я бы ее задушил.

– А ты, Амир?

– Я бы ее рассек мечом.

– Вот видишь, – сказал Селим Констанции. – А я тебя отпускаю. Ступай. Выдать ей выездную визу!.. Сколь жалок избранный тобою жребий. Пусть вечное раскаяние будет твоим наказанием.

Шепоток пробежал по залу.

– А теперь, Гогия, скажи, как бы ты поступил с сыном человека, который заставил тебя пройти через все муки ада, – с его единственным сыном?

– Я бы его зарэзал, – лаконично отвечал Мдивани.

– А ты, арамбаша?

– Я бы повесил его на самом высоком дереве, так чтобы отовсюду было видно.

– А ты, Амир?

– Я бы нашел самую высокую гору, развел бы на ней костер до неба и сжег его живьем – чтобы весь мир знал.

– Ты слышишь, Лостадос? Я же тебя отпускаю. (Шум, возгласы изумления.) Иди к своему отцу, скажи, что видел Эдмондо, расскажи, кем он стал и как пощадил тебя. И да будет его позор мне отмщением. Обесчестить отца в глазах сына – это ли не лучшая месть? Выдать ему визу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю