412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Суббота навсегда » Текст книги (страница 12)
Суббота навсегда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Суббота навсегда"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 52 страниц)

– Которую? Как его травили пастилой, отчего он сделался прозрачным? Ха-ха-ха! По-моему, он каким-то боком был связан с прованской ересью, а поскольку альбигойцы в Испании – вопрос деликатный… Оле!

И, как заправский тамбур-мажор, хустисия подбросил и поймал свой жезл – вместо того, чтоб закончить мысль.

Между тем, проследив глазами полет и благополучное возвращение сей эмблемы правопорядка в надежные руки его блюстителя, коррехидор сказал:

– Видриера был главной достопримечательностью Сокодовера, успешно соперничая с большим рыночным фонтаном. Это общеизвестно. Мало кто знает другое: он – второй человек, кому удалось бежать из Башни святого Иуды. Всего их трое. Первым был Алонсо Кривой, поздней повешенный графом Пуньонростро. Затем этот побег смог повторить Видриера.

– А кто же третий?

– «Получишь смертельный удар ты от третьего…» Бог ведает, кто им окажется. Это старинная баллада, где поется, что лишь троим суждено бежать из Башни святого Иуды. Но третий еще в нее не заточен, и поэтому, если тебя туда заточат, не теряй надежды… Да-с. Из всех искусств любимейшим у нас является острожная лирика. Это так же верно, как и то, что мы с вами, дорогой мой, по праву можем считаться ее музами. А Видриеру жаль. Располагайтесь поудобней, – альгуасил растерянно заерзал на своем ажурном табурете, – я сейчас расскажу вам его историю.

ДЕЙСТВИТЕЛЬНАЯ ИСТОРИЯ ЛИЦЕНЦИАТА ВИДРИЕРЫ, КАК ПОВЕДАЛ ЕЕ КОРРЕХИДОР ГОРОДА ТОЛЕДО, ВЕЛИКИЙ ТОЛЕДАН ХУАН ОТТАВИО ДЕ КЕВЕДО-И-ВИЛЬЕГАС

Видриера родился в местечке Мохадос, в трех днях ходьбы от Мадрида, в семье перчаточника. Невзирая на последнее обстоятельство, равно как и страсть к фиглярству, звезда его не закатилась в один год с солнцем нашей поэзии. Отданный в ученье к лиценциату Вадре, Видриера уже на второй день сыграл с ним отменную шутку. Этот Вадра был знаменит своей скупостью. Он, например, варил похлебку из сала, которое, будучи помещено в железную солонку, подвешивалось на веревочке, а потом извлекалось и пряталось до следующего раза. Бедным пансионерам ничего не оставалось, как повторять по этому поводу старую остроту о супе, что, кажется, уже один раз был съеден…

И вот наш Видриера исхитрился, когда этого никто не видел, проникнуть в кладовку и подменить сало в солонке дохлым мышонком. Проделка удалась на славу. Семидесятилетняя карга, тетка Вадры, служившая ему и сиделкой, и стряпухой, и экономкой, ни о чем не подозревая, опустила новоизобретенную мышеловку в котел и, когда, по ее мнению, суп стал достаточно наварист, подала его к столу. Видриера, сославшись на нездоровье, есть отказался, остальные же, во главе с достопочтенным лиценциатом, уписывали бульон за милую душу, находя, что на сей раз он получился вкусней обычного. Тут Видриера как бы невзначай развернул тряпицу. Взорам присутствующих открылось нечто неопределенное. И только наставник юношества, он же командор ордена Бережливцев, с первого взгляда определил, что́ это: то был заветный обварок, обреченный несчетное число раз кипеть в котле, будто грешник в аду. Видриера ничтоже сумняся признался в краже, сказав, что поначалу хотел это съесть сам, но отвращение к греху превозмогло любовь к салу, и потому он возвращает законному владельцу его достояние в надежде быть прощенным, ибо, как говорится, повинную голову и меч не сечет.

«Но что мы в таком случае едим?» – изумился Вадра. Остальные, почуяв подвох, дали волю своей фантазии. «Что до меня, я ем шпигованную телятину с мозгами и артишоками», – сказал один, терпеливо глядя, как капля за каплей стекают в ложку лакомые последки из накрененной тарелки. «А я – баранье филе», – возразил другой, скребя корочкой дно, словно оно – палуба, корочка – зубная щетка, а сам он – моряк-с-печки-бряк, недаром же мы великая морская держава. «А я – куриную грудку», – заявил третий, с элегическим видом посматривая в тарелку, поскольку оставил уже всякие попытки высечь из этой скалы воду. В это время престарелая тетка Вадры принесла по его требованию железную перечницу, то бишь солонку. Содержимое ее безотлагательно было подвергнуто осмотру, результатов которого Видриера благоразумно не стал дожидаться, а пустился наутек, так что только его и видели.

Он открыл новую страницу своей жизни, присоединившись к труппе странствующих актеров. Если в отечестве всесветно прославленного сына перчаточника женские роли, равно как и мужские, представляются на языческий манер – мужчинами, внося разлад в души зрителей, то у нас – благодарение Приснодеве и Святой Инквизиции – на театральных подмостках все происходит в соответствии с природой. Своими великими реалистическими традициями испанский театр как никому обязан Торквемаде. Хотел бы я взглянуть на наших славных мушкетеров, когда бы прелестная Галатея скрывала под одеждой мужскую стать. В репертуаре труппы, к которой Видриера пристал, было и «Бессмертье сна» де ла Барка, и итальянские «Pagliacci» Сонзоньо, переведенные на русский самим Сервантесом, словом, было и что посмотреть зрителям, и что поиграть актерам.

Поначалу Видриера задавал мулам корм и помогал разбирать и собирать декорации. Это была его работа, за которую и сам он получал охапку душистого сена – на ночь под голову, да еще корку хлеба на завтрак и вдобавок сколько хочешь пенделей в продолжение всего дня. Но однажды он заменил актера, пропоровшего себе гвоздем пятку, и – так начинаются многие замечательные карьеры – участь его была решена. За два года Видриера сыграл такое количество ролей, что простое их перечисление заняло бы больше времени, чем просмотр целой пьесы со всеми интермедиями, постлюдиями и комедиями. Хозяин не мог нарадоваться на нового актера и лишь одного трепетал: как бы этому брильянту чистой воды по подсказке каких-нибудь доброхотов не взбрело в голову искать себе более подходящей оправы. Не долго думая, он решил пустить в ход чары своей дочери, нимфовидной девицы пятнадцати лет. Однако Видриере удалось подвести под эту мину контрмину. Когда мнимая ослушница отцовской воли и псевдобеглянка в Вест-Индию передала своему столь же притворному воздыхателю ключ от сундучка, где хранилось пятьсот реалов, дабы, схваченный с поличным, тот, под угрозой совсем иного плавания, попал в кабалу почище турецкой – ибо из нее уж не выкупят никакие тринитарии – Видриера оказался проворней. Не простившись с возлюбленной, он отбыл в заморские владения Его Святого Императорского Католического Величества Филиппа III – хоть и в одиночестве, зато с кругленькой суммой в кушаке.

Плавание было не из удачных. После трех изнурительнейших недель корабли разметало бурей, и корабль Видриеры затонул. Это случилось во время стоянки у берегов Новой Испании. На свое счастье, Видриера оказался среди тех, кто отправился за водою и продовольствием. Судно исчезло в бурных волнах у них на глазах, из всего экипажа лишь они и остались в живых. Всю ночь «счастливчики» проходили, крепко сцепившись, чтобы противостоять ветру, который бы их поодиночке унес. В лохмотьях, каковыми очень скоро сделалась его одежда, лишившийся в мгновение ока своих пятисот реалов, Видриера стал заложником сначала стихии, затем суеверий местного населения. Чтобы выжить, ему пришлось выставлять себя колдуном и знахарем. Индейцы приносили ему своих больных. С помощью крестного знаменья, а также надрезов и отсасываний он лечил их – наверное, ничуть не хуже Кабесы де Ваки. Таланты лицедея, во всяком случае, здесь были нужнее познаний в медицине. Индейцы, по своему обыкновению, хотели отблагодарить искусного целителя «гаремом в четыре света», однако Видриера, до того игравший любые роли, отказался наотрез выступать в амплуа многоженца и спасся от сего греха бегством. Более года скитался он в джунглях Новой Испании, тщетно пытаясь встретить хоть одного испанца. И повсюду его подстерегала смерть – от рук ли индейцев, от укуса ли змей, от другой ли какой напасти. Да только Богу, видно, угодно было сберечь жизнь этому плуту. Экспедиция Гусмана принесла Видриере избавление, он решает вернуться в Испанию.

На обратном пути его ожидали новые беды и новые приключения. Неподалеку от Азор их судно подверглось нападению французского корсара. В отличие от других пассажиров, Видриера не имел за душою ни бланки. Не обладал он и тем благословенным сокровищем, в обмен на которое женщины, попав в руки пиратов, сохраняют себе жизнь. Но когда некий циклоп с выкрашенными в голубой цвет волосами занес над головою его тщедушное тело, чтобы с размаху бросить за борт (ибо не желал кровянить об него свой палаш), Видриера нашелся:

– Живым я ему не дамся! Мосье, прошу вас, обагрите свой меч моею кровью – лучше всего отсечь мне голову. И уж мертвым кидайте меня ему. Я заплачу вам… щедрей всех. Не удивляйтесь, мне есть чем платить – тем, что буду молить за вас на Страшном суде. Клянусь спасением души!.

Заморгав своим единственным глазом, пират изумился столь странному желанию (хотя руки у него были по локоть в крови, он еще не утратил способности изумляться).

– Ну как же, – сказал Видриера, – этот мерзкий Левиафан, который уже тут как тут, чтобы проглотить меня живьем, до того зловонен внутри, что лучше смерть, чем снова провести у него в брюхе три дня и три ночи. К тому же у меня клаустрофобия.

– Чего это ты врешь, у какого Левиафана ты сидел в брюхе три дня?

– Это долгая история, мосье. А вы, как я вижу, спешите, мосье.

– Рассказывай свою историю.

Вокруг них уже стали собираться другие пираты.

– Хорошо, мосье, но поклянитесь, что после этого вы отсечете мне голову или, по крайней мере, поразите меня в сердце своим палашом.

– Ха-ха-ха, – загоготали все, словно гуси, а одноглазый пират с голубыми волосами сказал: – Клянусь святой Сельмой, если ваша история, мальчик, меня позабавит, я вообще не брошу вас за борт.

– В таком случае я прежде вознесу молитву Момусу, великому забавнику, чтоб он не оставил меня в мой смертный час, ибо смерть – это умора, помирать же, если не с хохоту, так с хохотом. А не дрожа да по-бабьи лепеча.

– Эт-то-очна-а, – подхватили пираты.

ИСТОРИЯ, КОТОРУЮ ПИРАТЫ УСЛЫХАЛИ ОТ ВИДРИЕРЫ

Надо сказать, я не любил себя и всегда искал смерти. Верный способ обрести искомое в этом случае – начать богохульствовать там, где правитель возомнил себя богом. Помолился я Момусу, как и нынче: мол, взамен языка дай жало, да не осиное, не пчелиное, а змеиное – и отправился в Ниневию, благо было до нее три дня ходу. В Ниневии жило больше ста двадцати тысяч идиотов, не умевших отличить правую руку от левой и воздававших своему государю божественные почести. Пришед в сей богоспасаемый город ввечеру, я определил по сиянию, где царский чертог, сел на его ступеньках и стал травить анекдоты. Чудовищно, по-азиатски зловонные нищие, подхватив свои протезы, грыжи, костыли, попрыгали в разные стороны, а стража с трепетом схватила меня: ее начальник ломал себе голову над тем, как доложить о моем богохульстве, не соучаствуя в нем. Ему это не удалось, голову он-таки себе сломал, но зато я предстал перед царем. «Начинай, насмеши и меня, как народ ты смешил», – царь в Ниневии говорил только стихами, остальным это строжайше запрещалось. Поэты были изгнаны по совету придворного звездочета, так что, кроме царя, все изъяснялись низкой прозой, отчего выходили как бы в контражуре. «Иль страшишься пятнать богохульством уста свои? Свет чернить, коль светит светило само? Родос здесь, прыгнуть дерзнешь ли?» – «Ну, какое вы светило? Вы… больше чем источник света. „С добром утречком, солнышко“, – говорите вы солнышку утром, а оно, низко кланяясь: „Здравствуйте, Царь Восточный. Хорошо ли почивал Владыка зорь?“ В полдень вы кивнете солнышку, которое, стоя навытяжку, отдает вам честь своими лучами. А когда на закате в неизреченной милости своей вы пожелаете солнышку покойной ноченьки, оно как врежет:

Ты Барбоса тлетворней в сто раз.

С Вельзевулом живя по соседству,

В самых мерзких грехах ты погряз.

Нечистотами вскормленный с детства,

Знай: свой шабаш ты справишь без нас.


У вас, папаня, аж челюсть отвалится: а-о-у-э… И с отваленной челюстью – понимай, с брежневской артикуляцией (подражая последнему): „Да ты… Да я тебя…“ А солнышко: „Я уже на западе, мудило!“» Побагровел ниневийский царь от гнева, побелел от ярости, позеленел от злости, посинел еще от чего-то – в общем, почернел, пожелтел… Забыл, что говорит стихами. «Выбирай сам, какой смертью хочешь помереть?» – «Да чего там, Ваше Святое Императорское Католическое Величество, – говорю, – киньте в море, рыбкам на прокорм. Это святое». – «В море его!» – зло так, и отвернулся. А в Ниневии царские распоряжения выполняются не иначе как с честью. Поэтому снарядили самый лучший корабль, поплыли со мною за горизонт, где море глубже – чтоб верняк был. Команда состояла из одних капитанов, а предводительствовал ею адмирал. То́ еще было плаванье, а тут на беду разыгралась сильная буря. Среди экипажа согласья нет, каждый сам себе отдает приказы, а адмирал вааще – забыл где правая, где левая сторона. А может, и не знал никогда – ниневиец же. Подступили они все ко мне и кричат, стараясь перекричать ветер, друг друга и шум воды: «Это за тебя нам такая буря? Уйми, слышишь!» – «Киньте меня в море, и уймется». – «Не-е, тогда точно вслед за тобой отправимся». Стали грести к берегу, но не могли, потому что море все продолжало бушевать против них. К тому же капитаны, сами понимаете, сто лет на веслах не сидели. Я им снова: «Возьмите и бросьте меня в море, и море утихнет для вас». Делать нечего, сделали они то, что я им велел – и что царь им их приказал. Буря сразу утихла, корабль смог пристать к берегу. Ну, экипаж его рапортует, что так, мол, и так, задание выполнено с честью – а у самих коленки тряслись, пока по сходням спускались. Что до меня, то я прямехонько угодил в пасть какому-то левиафану – киту, кашалоту – словом, черт знает, кому, и трое суток промучился в этой подводной лодке. Уж и натерпелся я вони. К счастью, будущие апостолы выудили рыбину. Сколь ни была она огромна, еще большим было изумление поваров, когда, вспоров ей брюхо, они нашли там меня, живого и невредимого. О чуде доложили царю, который, склонясь пред судом Всевышнего, облекся в траурные одежды. А остальные жители не просто последовали его примеру, но и превзошли царя в своем покаянном порыве, ибо, по справедливому утверждению Ходжи Насреддина, когда раввин бзд… вся синагога ср…. Сорок дней, тянувшихся как сорок лет, народ постился, царапал себе грудь, посыпал голову пеплом и этим заслужил прощение в глазах Господа. А меня такое зло взяло, что вечно им все с рук сходит, ну, прямо до смерти, мосье.

Тут Видриера принялся так уморительно тереть кулаком глаза, что пираты, и без того смеявшиеся над его рассказом, вовсе стали кататься от хохота.

– Вы порадовали нас, мальчик, своим рассказом, для дебютанта он совсем неплох. А ведь если рассудить, и сам никто, и звать никак, – и с этими словами Поликарп, так звали одноглазого гиганта, пожал Видриере руку. А следом за ним и остальные – в знак того, что Видриера отныне зачислен в братство Веселого Роджера.

Болгарин Поликарп был единственным иностранцем на корабле, остальные – чистокровные провансцы. Но домушник с мазуриком всегда договорятся. Так и богомил с альбигойцем: они честно грабили испанские каравеллы, топили португальцев, набивали себе карманы золотом ацтеков в полной уверенности, что делают богоугодное дело, и предавались на суше тем большему бесстыдству, чем суровей был их судовой устав. Убежденные манихейцы, они твердо верили, что Предвечный, отделив твердь от воды, так же поступил с добром и злом. Причем грех, ясное дело, сухопутен. Там свист ветра в парусах, небо и море – сколько хватает глаз, готовность пасть в любой момент, очищение боем; здесь – подмена морской соли женским потом, свободы духа – духотой лупанария, морских валов – грудями, даже ветры – вонючие. Поэтому свой промысел пираты превозносили до небес, и с каким чувством прелат служит мессу, с таким они учиняли морской разбой. Недаром целомудрию пленниц ничто не угрожало, покуда прелестная ножка не касалась берега. А уж на берегу и ты не ты, и грех не в грех – раз Богу угодно было сотворить острова и материки наряду с мировой купелью. Но только наполнялся парус ветром, как снова якобинский террор начинал крушить гидру плоти. И главным Робеспьером был при этом Видриера. Не пригодный к воинскому искусству, он зато выслеживал грешивших против естества, и тогда их немилосердно гнали по доске.

Однажды среди пассажиров захваченной бригантины «Эспаньола» оказалась совсем молодая девица – дочь графа Лемоса, председателя Совета по делам Индий, плывшая в Испанию, чтобы быть представленной ко двору. Это был поистине лакомый кусочек, и на сей раз капитан не смог себя превозмочь. Ночью Видриере, несшему вахту на корме, послышался какой-то шорох, на мгновение мелькнул свет, и как будто дверь капитанской каюты захлопнулась порывом ветра – хотя стояло безветрие. Кто другой, быть может, и не обратил бы на это внимание, но у Видриеры на нечестие был нюх. Он подкрался к оконцу, и через неплотно опущенный ставень ему открылось следующее: капитан – воплощение пиратского кодекса, сама непримиримость в том, что касалось блуда на корабле, когда-то обваривший руки юнге, застигнутому им за непотребством – капитан покрывал горячими поцелуями грудь и плечи юной пленницы; та держала налитый ей стакан рома, все не решаясь его выпить. С криком «измена! ко мне!» Видриера дернул за веревку колокола. Вмиг палуба наполнилась пиратами – полуодетыми, с всклокоченными волосами, размахивавшими кто палашом, кто широким янычарским ятаганом, кто дамасским клинком, хладно мерцавшим в ночи. Капитан выбежал тоже, хоть и последним – вооруженный аркебузом с «циркулем» на затворе и парою пистолетов, заткнутых за пояс. Взгляды всех были устремлены на Видриеру. Направив на него аркебуз, капитан проговорил:

– В чем дело?

По тому, как исказились черты его лица, Видриера понял, что выстрел опередит его ответ. Он отскочил на два шага в сторону – почти что одновременно с выстрелом, за которым раздался чей-то стон.

– Предатель! Нас много, всех не переаркебузируешь! – И Видриера удачно затерся в гущу пиратов, которых обескуражил и насторожил панический выстрел их предводителя. К тому же, возможно, он стоил жизни одному из их товарищей. А Видриера продолжал свое:

– Предатель пытается заткнуть мне рот пулей… – как иголка с нитью оплетал он одного, другого, его голос звучал и там, и сям. Вдруг он вынырнул из-за спины самого капитана, влача за собою юную испанку в расшнурованном до половины корсаже. Невыпитый стакан чаю на столике в купе так не дрожит, как в ее руке дрожал стакан рому. – Что, красный штык, слюбилось на волнах-то?

Продлить себе жизнь на то короткое время, что заняло бы судилище, да еще ценою позора – это было бы не по-капитански. Умереть неотмщенным – еще менее. Притворно покоряясь неизбежному, он бросил аркебуз – но лишь затем, чтобы, выхватив пару пистолетов, одновременно уложить испанку и испанца, первую в отместку команде («так мертвую ж имайте!»), второго – в утешение себе. И тут небеса впрямь сжалились над Видриерой: оба ствола дали осечку.

Что тут поднялось! Капитана связали. Видриера дуплетом пальнул в воздух – заметьте, из тех же пистолетов, услужливо протянутых ему кем-то. Затем разразился пламенной речью во славу своих слушателей, де свято чтущих пиратский кодекс. Послышались возгласы: «Видриеру в капитаны!» Помощник капитана угрюмо, но благоразумно молчал. Совершенно неожиданно попытался возмутиться одноглазый великан Поликарп:

– Тихо! Вы, мальчик – и капитан надо мной?! Я же вас, мальчика, двумя пальчиками, как крысу, над водой держал – а теперь буду говорить: уи, мон капитэн? Да кто это такой, послушайте! Актеришка. Сам никто и звать никак.

В глубоком молчании стояли пираты. Лишь порой в тишине позвякивали серьги, ударяясь одна о другую – такой плотной стеною, щека к щеке, был обнесен Видриера – а с ним поверженный к его ногам капитан, циклоп Поликарп и юная графиня Лемос.

– Никто – это ты правильно сказал. Актеришка, наловчившийся представлять из себя кого-то, дабы не выдать, что он – никто. Стрелять умеешь? Аркебуз подбери.

Сбитый с толку, Поликарп сделал то, что ему говорилось. Но едва его могучие руки в привычной ярости сжали оружие, как Видриера с силою ткнул дулом пистолета своему недавнему дружку прямо в единственный глаз. Поликарп взревел, роняя аркебуз и прижимая ладони к окровавленному лицу.

– Мальчики-и-и…

– Эту девочку с голубыми волосами туда же, потрафим нашему любителю девочек, – и новоиспеченный капитан Никто, как пожелал он зваться – Видриера взошел на капитанский мостик, не дожидаясь исполнения своего приказа. – Второй останется вторым, – бросил он на ходу помощнику капитана, так и не проронившему ни слова.

– Уи, мон капитэн, – был ответ.

Видриера к этому времени уже вполне владел мореходным искусством: безошибочно «определял волну», в «бейдевинд» плыл с той же скоростью, что при попутном ветре, на траверс противника выходил точно по бушприту, вдобавок оказался недурным навигатором. Насчет же высокородной девицы он сделал строжайшие распоряжения, поручив самому неусыпному надзору ее безопасность, а лучше сказать, сохранность – как товара, наиболее подверженного порче, но весьма дорогостоящего при этом. Вскоре нашли способ успокоить графа Лемоса известием, что дитятю его, сей букет добродетелей и образчик целомудрия, содержат сообразно вышеназванным достоинствам, а посему, да не возропщет граф, расходы на содержание составляют – и далее шло такое количество нулей, что, право, уже неважно, какой циферкою открывается все число. Граф был несметно богат и своим богатством поделился с пиратами. Авторитет Видриеры укрепился окончательно.

Конец его подвигам – продолжавшимся более двух лет – положил следующий случай. Им удалось отбить у португальцев каравеллу, груженную неграми, и они возили ее, привязанную, за собой, как наживку на крючке – чтобы самим быть принятыми за португальцев. Прошло недели две. Как-то раз они наткнулись на одинокого испанца, который поддался обману. Оплошность же свою он понял слишком поздно, когда Видриера стал его преследовать. То был дрянной корабль с никуда не годной артиллерией, но с грузом золота и серебра на триста тысяч кастельянос. В общем, жирный кусок. В ходе охоты пираты заметили на горизонте девять других парусов, чему не придали значения: далеко. Между тем злополучный испанец к вечеру был от Видриеры уже на расстоянии выстрела из ломбарды. Он неоднократно менял курс в надежде ускользнуть, и всякий раз пираты перерезали ему путь. Видриере при желании ничего не стоило его взять, но он предпочел дождаться утра. Это была роковая ошибка. Когда с рассветом преследователь и преследуемый оказались почти что борт о борт друг с другом, к ним уже спешили корабли, в которых Видриера узнал португальскую армаду. Он не нашел ничего лучше, как отвязать плененную каравеллу, сказав ее шкиперу, что и второй корабль – французский, а сам поставил шестьдесят весел и на парусе стал быстро уходить – так что только весла сверкали. Когда отвязанная каравелла подошла к португальскому галеону, шкипер повторил сказанное ему Видриерой. А поскольку дурак-испанец неуклонно приближался, то на галеоне начали готовиться к бою. Разъяснилось все довольно скоро – едва только испанцы им салютовали. Хитрость Видриеры позволила ему выиграть время, но теперь четыре каравеллы немедля пустились за ним. Скорей всего, им так бы и не удалось его настигнуть, если б не два испанских корабля, державших курс на Терсейру. Завидя Видриеру, можно сказать, с высунутым языком улепетывающего, а вдали паруса четырех каравелл, испанцы двинулись наперехват. Напрасно Видриера несколько раз менял направление, к полудню он был окружен шестью кораблями.

– Открыть кингстоны? – спросил помощник капитана. – Спастись шансов нет.

– Шансов спастись нет лишь у того, кто умер. Спустить флаг, – и Видриера протянул своему помощнику великолепный сапфир, стоимостью в пять тысяч ливров, не меньше. Тот положил его на язык, затем осушил стакан рому.

– А что же вы, капитан?

– Не могу заставить себя ковыряться в дерьме.

Захваченные в «испанских водах»,[5] пираты подлежали экстрадиции в Испанию. Им же и лучше, коль согласиться с парадоксальной для христианина мыслью, что шансов спастись нет только у мертвых. Португальцы пиратов вешали на месте, испанцы же только после семи лет неустанной гребли, а это уж точно оставляло надежду кончить свои дни не в петле, а, к примеру, в парусиновом мешке, в которых покойников бросали в море. Видриера, однако, не попал в число «мешочников», как их называли, и по прошествии семи лет, проведенных «на водах», был препровожден в Вальядолид. Там, в обществе других разбойников, как морских, так и сухопутных, ему предстояло быть торжественно повешенным – зрелище, коему оказывал честь своим присутствием обычно сам наместник. В Вальядолиде это был двадцатисемилетний дон Писарро де Баррамеда, обязанный своей головокружительной карьерой, как рассказывают, графу Лемосу, королевскому любимцу, на дочери которого он женился. Урожденная графиня Лемос наблюдала за казнью с подеста для дам – нимало не думая о том, что присутствует при попрании шестой заповеди.

– Под третьей виселицей, если считать от нашего дома, вы видите человека, которому каждый в нашей семье чем-то обязан: отец – потерей южноморских рудников, я – сохранением, нет, не жизни, бесконечно важнее: своей чести. Смею надеяться, по той же причине и вы в долгу у человека, имя которого капитан Немо. Я не говорю уж о жителях Вальядолида: добрые люди даже не подозревают, кому обязаны они счастьем пребывать под вашим управлением, – этим дочь графа Лемоса недвусмысленно напоминала мужу об обстоятельствах его возвышения.

Вальядолид – не Иерусалим: «счастье», о котором говорила (устами посланного слуги) сеньора наместница, обыкновенно делает народ покладистей. Что не удалось Понтию Пилату, считавшемуся, надо думать, со своей супругой не менее дона Писарро, последнему не стоило никакого труда. После «Kyrie», когда певцы и музыканты ушли, а их место заняли заплечные, Видриера, он же капитан Никто, отправился доживать свой век в Башню святого Иуды.

Выстроенная в двенадцатом веке тосканцем Ванино Ванини, она служила маяком еще Синдбаду. Но после землетрясения 1242 года бухта Ванино, названная так в честь несравненного зодчего, обмелела, и одинокая башня, стоявшая посреди мелководья, была превращена в темницу. Случилось это при калифе Мохаммаде Али, неверной собаке. С той поры, помимо летучих мышей, крыс, ящериц, другой гадости, там по целым десятилетиям обретались человеческие существа в полуистлевших лохмотьях; их стоны, их крики – чайкам, и все их упования – на скорую смерть.

– Живым из Башни святого Иуды не выходил никто, – зловеще похвалился стражник.

– Никто? – переспросил новенький. – В таком случае мне повезло. Но, боюсь, ты солгал. О том, как бежал отсюда Алонсо Кривой, знает вся Испания. Да что Испания… Мне рассказывал об этом старый индеец с Акутагавко.

– Хорошо, будь по-твоему. Но одна ласточка еще не делает весны. Также и Сориа. Ты унаследуешь его камеру, но не его судьбу, это я тебе говорю.

– Конечно, у меня же нет братьев.[6]

На этот раз стражник не солгал. Видриеру и впрямь поместили в ту самую камеру, откуда Алонсо де Сориа, по прозвищу «Кривой», совершил свой дерзкий побег. Кривой был человек слабого сложения, но скор в движениях, ловок – подобно Видриере, хотя Видриера и не писал стихов, а порывистость и верткость, как известно, отличие стихотворцев. Прикинувшись бездыханным, Кривой, едва тюремный страж склонился над ним, воткнул ему в горло самодельный напильник – плод тайных и неустанных трудов, возможных лишь в условиях подневольного досуга. Затем Кривой облачился в одежду тюремщика, а тюремщик – в невольничьем рубище – был выброшен из окна (подпилить чугунные прутья узник позаботился заблаговременно). Упав с высоты в сто локтей, тело расплющилось о морские скалы и вскоре стало добычею чаек.

Другого охранника, обнаружившего камеру пустой, а решетку распиленной, ввело в заблуждение зрелище человеческих останков у подножия башни, жадно пожираемых птицами: беглец далеко не ушел.

А тем временем Сориа, дождавшись сумерек, беспрепятственно покинул Башню святого Иуды. Его вид в тусклом свете факелов не вызвал ничьих подозрений, а кираса и шлем явились наилучшим пропуском. Нескоро хватились исчезнувшего стражника, да и то заподозрив поначалу «в дезертирстве с оружием в руках».

Так бежал Алонсо Кривой. Урок, извлеченный из этого побега, свелся к тому, что окна в дополнение чугунным решеткам взяли в «намордники» – забрали толстыми чугунными плитами, оставив лишь узкую щель вверху – «для доступа ящериц», свет в камеру даже самым погожим деньком едва-едва проникал.

Но, как известно, чем хуже, тем лучше, всякая палка – о двух концах. Так, в темноте мысль становится острее, и Видриера, утверждавший, что «невозможно только, когда человек умер», уж оттачивал и оттачивал ее – взамен напильника. Вот если б так же в вину пороку всегда возможно было вменить добродетель и, наоборот, добродетель опорочить благими делами – о! тогда и философский камень ни к чему. Сколько раз вместо хлеба Видриера получал даже не камень, а ведро морской воды и в нем живую рыбину – изволь, ешь, пей. А гады, ползавшие по его лицу, с которыми в кромешной тьме никак было не разделаться? Казалось бы… Но если взглянуть с другой стороны…

Потребовались сотни тысяч лет, чтобы лапа зверя, катая камень ради забавы, сбила им с дерева плод, превратясь тем самым из лапы в руку. Потребовались годы, чтобы Видриера понял: соленая вода, сырая рыба, гадины, наполняющие собою его камеру – и в придачу ко всему темнота – это как раз то, что ему необходимо для побега. Он заметил, что если гнилостную слизь с дохлой рыбы, смешанную с соленой водой, процедить через тряпицу, то тряпица будет ярко светиться. С учетом этого явления одной ящерице, весьма крупной, он сделал крылья из кожи, содранной им с других ящериц, а еще приладил ей бороду, глаза, рога, облачил в светящуюся кисею и пустил прямо на тюремщика, когда тот открыл дверь камеры, чтобы швырнуть несчастному немного пищи. При виде живой саламандры, объятой пламенем, страж лишился сознания – и более никогда в него не приходил, закончив свои дни в богоугодном заведении святых сестер Лавинии и Клариссы совершенным идиотиком. Эпитафия на его могиле, выбитая на двух языках, по-испански и по-русски, гласила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю