Текст книги "Суббота навсегда"
Автор книги: Леонид Гиршович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 52 страниц)
Алонсо уронил его. Прочь, куда угодно, но немедленно! В Мадрид, в Толедо, во Фландрию, в Оран! У, marranos!..
Искусство ближнего боя
…А пока что Эдмондо поднимался на второй этаж по ступеням, скрипевшим с каждым его шагом все тоньше и жалобней (в смысле, пока Алонсо уписывал принесенный ему обед). Этот печальный звукоряд под его ногами кому угодно привел бы на память историю Пана и Сиринги, только не самому Эдмондо, который книг не читал. Близилось время сиесты, и прелестная Констансика наверное уже распустила корсаж, прочитав двадцать пятую по счету Ave Maria, дабы оградить от фавнов свой послеполуденный отдых. Но одному все же удалось прокрасться. А ну-ка, чья молитва будет посильней, Эдмондо в Часовне Богоматери – чтоб помогла ему Матерь Божия овладеть красавицею без оркестра, или «Аве Мария», возносимая девической стыдливостью в укромной келье? Не ошибиться бы кельей («на момент» это было главным для Эдмондо).
Он припал воспламененным глазом к прохладе замочной скважины в двери, за которою, по его расчетам, отходила к сиесте Гуля Красные Башмачки. Но тут отворилась дверь справа, и Эдмондо узнал чертовку Аргуэльо. Скорей всего, косая, она б его в темноте и не заметила, но, заметив паче чаяния, завизжала бы. Последнее и предупредил Эдмондо, зажав ей ладонью рот, в то время как другая рука выхватила шпагу из ножен. Видя, что ее хотят убить, астурийка выпучила глаза, да как! Можно было подумать, пять поколений ее предков ходили в чалмах и рачьи глаза у нее в крови. Повернув только кисть, как если б в ней был кинжал, Эдмондо занес над Аргуэльо рукоять, украшенную солнцем в волнистых лучиках… для нее – солнышком смерти…
– Припечатаю до мозгов, – дворянин, он не мог поразить ее шпагой, не запятнав свою честь. – Попробуй пикнуть!
А если она уже… Смекнув, что смерть не неизбежна (это было так же ясно, как и то, что Испания – родина), да еще догадавшись по голосу, кого она приняла за грабителя, Аргуэльо придала своей физиономии непроницаемый вид. – Ступай к себе и постарайся оглохнуть, чтоб ничего не слышать… Стой, к ней сюда?
Аргуэльо кивнула, так кивают, воды в рот набравшие.
Эдмондо вошел в комнату и запер за собою дверь. Боявшаяся греха хозяйская дочь сидела на постели, она сняла верхнюю юбку и разулась.
– Так-так, Гуля Красные Башмачки сделалась уже Гулей Красные Лапки. Так-так, скоро будут и белые ноженьки здесь гули-гули-гули, вот только красные чулочки снимем.
Констанция смотрела и не понимала – «еще не понимала». Но эта-то невозмутимость и привела Эдмондо в неистовство. Если б она задрожала, если б затрепетала – голубка при виде орла черноокого. Но она не шелохнулась.
Эдмондо запустил в стенку шляпой, склонившись в глубоком – но и глубоко-насмешливом – поклоне. Затем отстегнул золотую пряжку, и роскошный темно-вишневый плащ сам соскользнул к его ногам. После этого, не сводя глаз с Констанции, аккуратно снял шпагу, бережно поднес ее к губам и повесил за кожаную перевязь на спинку стула.
– Что молчишь, рыбонька? Гангстер ближнего боя пришел, и не страшно? А знаешь ли, что я сейчас тебя проколю?
Всего лишь мгновение видел он Констанцию прежде, явившуюся ему среди шумного зала. Теперь он алчно ее разглядывал. Лицо Психеи, трепещущие крылышки носа – тонкого, с благородной горбинкой. Алые, чуть приоткрывшиеся губки, с которых, казалось, вот-вот слетит недоуменное pourquoi? Шейка без преувеличения белее воротника, теперь небось украшавшего немытую выю антрепренера Бараббаса. Ясный лоб, за которым не гнездилось ни одной грязной мысли, обрамляли локоны, широкою волной в этот час ниспадавшие на плечи и грудь. И огромные глаза… под удивленно вскинутыми бровями. Они выражали готовность простить ошибившегося дверью, они просто не допускали иного.
Их взоры скрестились без всякого звона. Был бы Эдмондо просто давно не до́енным солдатом, нравственный мир Констанции не имел бы никакого значения: кто-то там ахнуть не успел, как на него медведь насел (и медведю решительно не важно, кто). Но Эдмондо шел к не́й – ее́ бесчестить. На ее лице непонимание? Он грубо попрал приличие, чтоб «поняла». Теперь долго строить дурочку уже не удастся.
– А завизжишь… – и он подумал, чего ему бояться, коррехидорскому сынку – трактирных слуг?! – Визжи, только опозоришь себя. Я не вижу, думаешь: благородного сеньора повстречала, так и цену себе набиваешь? Сама всем водовозам давала на себе воду возить и всем погонщикам мулов давала себя погонять. Знаю таких святош – у меня для них специальная молитва припасена. Теперь тебе все понятно, Гуля Красные Башмачки да Синие Фонарики? – Он угрожающе потряс кулаком – сунут тебе такой под нос, мол, понюхай, чем пахнет. – Давай, что ж ты, труби в трубу, зови на помощь.
Собственно этого требовал от нее как Хаммураппьев кодекс, так и Моисеево законодательство: ежели не кричала, значит полюбовно отдалась и тут совсем иной разговор. А воинский устав Петра I руководствовался что ли не той же логикой? Жертва должна кричать и криком звать на помощь, дабы «скверные женщины не обвиняли честных людей в том, что насильствованы».
Почему же тогда не кричит испанка? Что́ есть изнасилование в Испании? Про Испанию известно, что это небо без единой птицы, вино без единой капли влаги, тевтонский Нотунг в мавританской шкуре и черный бархат советской ночи. Испанское правосознание архаично – это следует помнить всегда. Признавая, что изнасилование обозначает совокупление мужчины с женщиной без согласия последней, испанские альгуасилы, а до них мусульманские кади, отвергали возможность такового на практике: «Вопрос о том, может ли взрослая, находящаяся в полной памяти и способная к сопротивлению женщина быть изнасилована одним мужчиной, более или менее решительно отрицался старыми судебными медиками. Причем, по их мнению, если женщина даже осилена, то и тогда малейшим движением тела, особенно таза, она может воспрепятствовать акту совокупления. В общем такому взгляду нельзя отказать в справедливости…» Таково заключение авторитетной комиссии, созванной кортесами, уже когда от Сокодовера к Наваррским воротам тащилась конка – уныло, под дождиком.
Для испанских судов – где, вероятно, заседают раскаявшиеся дон-жуаны – момент насилия над личностью играет второстепенную роль и на первый план выдвигается момент посягательства на честь и целомудрие. Это толкает жертву на тактический союз с преступником, поскольку в противном случае и в глазах общества, и с точки зрения права она является обесчещенной. Абсурд. Недаром же римское право подводило изнасилование под понятие vis (насилие) и не предусматривало его в известном Lex Iulia de adulteriis, посвященном половым преступлениям. Смешно сказать, а ведь и поныне – когда уже ходит конка от Сокодовера к Нарвским воротам – изнасилование женщины, состоящей в замужестве, считается преступлением более тяжким, нежели то же самое, но совершенное «противу безмужней жены». Ну прямо как если б за воровство присуждали в зависимости от того: потерпевший – богач или бедняк.
Эдмондо сделал шаг вперед. Не шелохнувшись, как человек приготовившийся к обороне, но не выдающий своих планов, Констанция внимательно смотрела на него – вовсе не как кролик на удава. Однако при следующем его движении, в коем проявилась уже некая непосредственная опасность, дева, прекрасная, как Англия, вдруг сорвала со стены крест. Держа его перед собою в вытянутой руке, она, очевидно, полагала себя под надежнейшей защитой, если только судить по дивному спокойствию, сохранявшемуся на ее лице. Надо признать, зрелище было глубоко впечатляющим и могло вызвать лишь одно желание: чтобы столь безграничная вера в спасительную силу креста была вознаграждена. Эдмондо с ужасом чувствовал, как это желание крепнет в нем, а то, другое, ради которого – и, главное, с которым – он явился, наоборот, слабеет… можно даже сказать, совсем пропало.
Не собираясь сдаваться, Эдмондо схватил со стула свою шпагу и воздел ее рукоятью вверх: тоже крест. Левая рука потянулась к гульфику. При долгом противостоянии преимущество было на его стороне: как если б к рапире прибавлялся припрятанный за голенищем кинжал. Это напоминало поединок двух волшебников. Ни тот ни другой не дрогнет, ни тот ни другой не шевельнется, застыли друг против друга, каждый со своей волшебной палочкой.
Правда Констанции была очевидна. Как и право, обороняясь от козней сатанинских, хвататься за крест. С другой стороны, наводить порчу на мужчину отнюдь не прерогатива креста и молитвы – в Испании вам это скажет каждый. И сочтет, сколько ведьм, промышлявших вот этим, сожжено за последний год в одном только Толедо.
Посему Эдмондо, в его представлении, действовал во славу Богородицы: разве Сладчайшая не была оскорблена уже одним тем, что противятся осуществлению возносимых к Ней молитв – Ее, Царицу Небесную хотят представить бессильною и низложенною, точно по Лютерову наущению. И выходило, что это ради торжества Всеблагой он мысленным взором приподнимал покровы над сокровеннейшими прелестями Констанции – но только приподнимал: коленка не оставалась совсем без чулочка, грудь – округлостью и крепостью поспорившая бы с сарацинским шлемом – лишь слегка выбилась из-под корсажа, над золотистою опушкой непременно заносился край оборочки с каймою. И одновременно с этим, и тоже к радости Приснодевы, его рука точила затупившийся кинжал; но коль скоро точила не таясь, в виду сердечка, которому он предназначался, Эдмондо вдруг ощутил… до чего благостна исповедь, и сладостна, а тайное делать явным во исполнение обетованного и сказанного нам есть сугубое благо, острейшее блаженство.
Но что же Констанция? Видя, как, вопреки святому кресту, к дьяволу возвращается схлынувшая было сила, она повела дело так, чтобы враг рода человеческого сам же и угодил в ту яму, которую рыл другим. Непорочная отлично разбиралась в людских пороках (Сладчайшая…), коль надоумила Констанцию и многих-многих других, и среди них мисс Герти Макдауэлл, которую взгляд непременно различит в этой куче голых девственниц, сгрудившихся у тесных врат и твердо знавших одно: если мужчина когда-нибудь посмеет коснуться женщины иначе нежели с добротой и лаской, он достоин звания самого низкого негодяя, – так вот, надоумила, одним словом, и Констанцию, и мисс Герти, и мисс Пигги, и Имя Им Легион исподволь под дирижерскую палочку беса начать раскачиваться, прямо вместе с крестом, в такт чьим-то настырным потугам, все энергичней, запрокидывая голову и откидываясь всем телом, как на качелях… как на них… с сиамскими близнецами подтянутых кверху колен и оттянутых книзу носков. И с мыслью: как хорошо, она смазывает ноги аж выше колен (ибо так высоко подлетал крест, что можно было разглядеть аж досюдова), Эдмондо – пффф… – кончил свою исповедь.
Ты, Констансика, чурка младая,
Ножкой дивной взмахни еще раз,
Так высоко, чтоб все увидал я
И от счастия впал бы в экстаз… —
пелось ночью под этим окном.
Так свечка, поставленная Эдмондо в Часовне Богоматери, превратилась в римскую свечу Леопольда Блюма – Мария Масличная оказалась посильней Св. Марии Часовни.
Схватив башмачки и верхнюю юбку, которую повесила на руку, Констанция со смехом убежала в одних только «красных лапках». Эдмондо стоит, как на театре – со своим жалким жребием, сейчас дадут занавес.
Алонсо еще не доел взятые в буфете биточки с макаронами, когда согбенной тенью мимо него пробрел Эдмондо. От Алонсо не требовалось большой проницательности, чтобы понять: не проколол. Тем не менее он окликнул друга:
– Ну что, прокол?
– А ну тебя к…
И, перекинув полу плаща через плечо, Эдмондо удалился. Алонсо задумался.
Можно ли задушить стеклянного человека?
«That was a beautiful creature, – said the old man at last, raising his head, and looking steadily and firmly at Quentin, when he put the question. – A lovely girl to be the servant of an auberge? – she might grace the board of an honest burgess; but ’tis a vile education, a base origin».
Старинная английская пьеса
Новость, что Видриера найден мертвым невдалеке от постоялого двора Севильянца, была подобна искре, Толедо же был подобен рождественской гирлянде, на которую она упала. Мигом известие об этом распространилось по всему городу.
Отец, двенадцать часов кряду преследовавший с товарищами одного скупщика краденого, возвращался домой, когда дозорный их отряда сделал знак остановиться.
– Что это?!
Лежавший на земле человек не подавал никаких признаков жизни.
– Э-э, да это лиценциат Видриера, – сказал отец. – Кому суждено быть задушенным, тот не разобьется.
Горло Видриеры, который пуще всего на свете боялся кончить свои дни грудой осколков, стягивала веревка. По всему судя, он принял смерть в великих страданиях.
В ту же минуту, по словам отца, у Севильянца поднялся такой вой и такой крик, будто на кухне там кого-то живьем поджаривали. Позабыв о мертвом, все двенадцать бросились на выручку живым. Навстречу им из гостиницы выбежал человек в ночной рубахе, раздувшейся как парус от наполнявших ее ветров. Колпак съехал ему на затылок. Рот зиял в пол-лица – окрестность оглашалась звуками, скорей уместными в Ноевом ковчеге. А надо сказать, было далеко за полночь, время, когда человек лучше видит на миллионы километров ввысь, нежели у себя под ногами (отчего стражника с философской жилкой никогда бы не поставили в отряде дозорным).
– Вы чего разорались, как святой Лаврентий?
– А как вашего бы Педрильо да начал кто-то веревкой душить, вы бы не разорались?
– Он прав, – сказал отец (в сторону). – Я был бы при этом как лев рыкающий…
– А я, по вашему, что, овечкой заблеял? Я так зарычал… Не видали, случаем, тут никто не пробегал?
– Мы видали много чего, – холодно сказал отец и расположился у очага, еще хранившего остатки тепла, остальные поступили так же. Нет, вру: одного послали к альгуасилу с докладом. Таким образом, напомнив Севильянцу, кто здесь задает вопросы, отец продолжал: – И что же дочь?
– Да молитвами ваших милостей. Цела и невредима моя Гуля. А как мы насчет… – хозяин выразительно поскреб под подбородком, изобразив «некрещеного турка».
Корчете были измучены долгой погоней за скупщиком краденого, теперь к этому прибавились новые испытания.
– Что ж, скоро память святого Мартина… – сказал один.
– А знаете, отчего во всех странах Сан-Мигель заступник полиции, а у нас – Мартин-добряк? У Сан-Мигеля тоже ведь сердце золотое было, вон как перед язычником на одной ножке прыгал.
– Это другой совсем Мигель, не тот, который на одной ножке прыгал, – возразили дозорному. – Ну, ты и даешь, Фернандо.
– Да неважно это все, ребята. Главное, я вот что… Наш Мартин был большой друг благословенной лозы…
– Понимаю, понимаю, – сказал отец. – Тогда уж лучше всего иметь своим покровителем Ноя-праведника.
– Ноя? А у нас в деревне говорили, что он скотину охраняет.
– Ей-Богу, ребята, вы как нехристи. Ной – он же флот хранит.
Тут отец не стерпел:
– Ной – флот? Тогда не приходится удивляться тому, что сталось с нашей Непобедимой армадой. При Лепанто нас хранил святой Христофор.
– Да неважно все это. Не даете сказать человеку. Почему Мартин с нищим – того? Он ведь перед этим дерябнул за милую душу, в гостях был у альгуасила.
– У альгуасила мыльной воды дерябнешь!
– Не перебивайте. Идет, значит, из гостей. Трость, ветром колеблемая. А тут нищий: дай плащик, вон у тебя два. И правда, смотрит – два. Ну, дал. А наутро понять не может, чего это у него только полплаща.
– Ха, ха, ха, Фернандо. Очень смешно.
– Особенно, если учесть, что святой Мартин скакал в это время на лошади и был совершенно трезв. Мы с моим Педрильо ходили в Санто Томе смотреть картину этого грека из худерии. Мартин там на белом коне.
За такими разговорами ночные приставы отвлекались на минутку-другую от своих собачьих обязанностей, они прихлебывали валенсийское и кайфовали – кто бы знал как.
– А притащите-ка веревку – на узел взглянуть.
– Где же я ее вашим милостям возьму, – отвечал хозяин. – Так душегуб ее мне и оставил.
– Но вы бы ее узнали? – спросил отец.
– Ну…
– Аллора, ребята!
Фернандо и еще один малый по прозвищу «Хватай» встали и направились к дверям.
– Узел сохраните! Только ослабьте, но не развязывайте! – крикнул им отец. – Неправда, что «узлы вязать не письма писать», – пояснил он, – характер по узлам можно определить не хуже, чем по почерку. Моряки говорят, что ни один узел не повторяется дважды.
– А вот и наша потерпевшая, – сказал трактирщик фальшивым голосом – не от лукавства, а затем, что не умел выражать прилюдно отцовское чувство; когда криком кричал да рыком рычал, он был куда натуральней.
Констанция, которую мы уже видали по-всякому, даже красными лапками наружу, подошла к отцу – одета, причесана, скромна, прелестна, только чуть-чуть бледней обычного. Эта бледность не укрылась от знавших ее.
– А что делать, ваша милость, – со вздохом развел руками трактирщик, – когда каждую ночь концерты едва ли не до зари. Славят, понимаете, святую Констанцию под нашими окнами. Спать не дают. Да еще тут, понимаете, приключение.
– Не зря говорили у нас: нет в красоте счастья.
– Не так говорили. Похоже, а по-другому.
– Но смысл такой.
– Именно, что не такой, – вмешался отец. – «Не в красоте счастье» говорили в утешение тем, кому она не досталась, – и трактирщик, дококетничавшийся до обидного для себя, поспешно с ним согласился.
А Констанция стояла, скромно опустив глаза, будто бы ничего не слышала, хотя слух у нее был, как иголка, острый. Она, например, слышала, как один из дяденек-полицейских шепнул другому: «Бьюсь об заклад, она не его дочка». В душе Гуля Красные Башмачки и сама так считала. Точней говоря, фабула ее грез – если так можно выразиться – строилась как раз на этом: дочь знатного сеньора, может быть, даже графа или принца, выросла в бедной пастушеской хижине. Или в доме трактирщика, простого, бесхитростного… ну, бесхитростного – это, положим… этакого наивного хитрована. Но все равно человека доброго, который воспитал ее как родную дочь. Но вот открывается, что настоящий ее родитель – вовсе не тот, кого она называла отцом. Просто-напросто в младенчестве ее похитили разбойники… а почему нет? Таких случаев пропасть. Если взглянуть на нее, она же инфанта: белокожа, грациозна – и в то же время ни одного нескромного движения. А какая ножка – заглядение! При этом сколько благородства в осанке… Да нет, чего говорить, она еще не встречала девушку красивей себя. И полюбуйтесь, чем должна заниматься.
Она как раз убирала грязные тарелки, когда (обычная ее мечта) к дверям с грохотом подкатила карета с герцогской короной. И выходит из нее сеньор, тот самый… А надо сказать, лицо того сеньора она никогда не забудет. То было наяву. Он однажды стоял у них. Взгляд – святого Игнатия, лоб… у первой танцовщицы Испании такой подъем. Роста он небольшого, тонкий в талии, одна рука изувечена, должно быть, в бою. Посмотрел на нее – и говорит с поклоном: «Высокородная судомойка». Она отвернулась и поспешно прочла «Аве Марию»…
Чем еще хороша «Аве Мария», что под нее всегда можно глаза закрыть: Ave Maria, gracia plena… а сама представляешь себе: живет девушка в своей лачуге… в один прекрасный день… и все застывают в почтительном… она мелкими своими шажками (не как все эти Аргуэльо молотят) идет навстречу своей судьбе…
И такова сила привычки, что со временем она могла уже лишь с молитвой на устах предаваться мечтам, менее всего свидетельствующим об ее благочестии – хотя для молодой девушки и извинительным.
А между тем и в самом деле с грохотом распахивается дверь и, повскакивав со своих мест, все застывают в почтительных позах. Это явился альгуасил, «хустисия» – как обращались к нему и к его жезлу. Сразившись этим жезлом с пролетавшей мухой и поразив только след ее – что при желании могло символизировать неудовлетворительную работу полиции – альгуасил начал дознание.
– Риоху урожая тринадцатого года… Баранью пуэлью долго ждать?
– Справедливость, боюсь, несколько придедца.
– Это хорошо, что придедца – глядишь, успею и проголодадца… умца, дрица, ца-ца-ца, подавай мне мертвеца… Это я не тебе, мошенник, – ткнул он в растерявшегося трактирщика хустисией. – Ты подавай мне баранью пуэлью и риоху урожая тринадцатого года. А мертвеца мне сейчас подадут эти сеньоры. На блюдечке с голубой каемочкой. Разрешаю, господа, то, что плещется в ваших стаканах, прикончить за мое здоровье.
– Да здравствует Справедливость! – вскричали корчете, быстро осушая стаканы, покуда альгуасил не передумал.
– А теперь докладывайте. Про скупщика краденого я уже знаю: он должен на своих плечах таскать по горам чужое добро, а бес идет за ним по пятам и приговаривает: это своя ноша не тянет, это своя ноша не тянет. Что ж, торжество справедливости есть торжество альгуасила по определению. Что Видриера?
– Задушен веревкой, Справедливость.
– Ты тупой. Не чем задушен, а кем, я хочу знать. Новости есть?
– На момент прибытия сюда Справедливости мы допрашивали хозяина венты, который утверждает, что видел убийцу, – сказал отец.
– О, даже видел убийцу? Как это мило с его стороны. Это правда?
– Сущая правда, Справедливость.
– Ну, так не томи уже.
– Пуэлья, Справедливость… помешать надо.
– Плевать мне на пуэлью, я не голоден. Рассказывай, как это было.
– Мы уже отошли ко сну, Справедливость. Сегодня Юрьев день, значит, и серенад не будет под окном, можно спокойно выспаться. – Альгуасил взглянул на Гулю Красные Башмачки и понимающе кивнул. – Как вдруг, Справедливость, за стеной, где дочка спит, слышу – шум. Ясное дело, отец, выскочил из комнаты. Всё, понимаете, впотьмах. И тут на меня кто-то у дверей дочкиных бросается с веревкой, прямо уже петля наготове. Я руку в петлю, не даю на шее затянуть, а сам призвал Пресвятую Деву Лоретскую – не обессудьте, но уж это моя заступница. Поняв, что задушить меня не так-то просто, злодей бежал. Я прежде к дочке – как она. То, что дверь к ней была изнутри заложена засовом, меня сразу успокоило. На все мои вопросы, она отвечала: «Невредима, отец». Тогда я пустился вдогонку – меня охватил гнев. Но кроме их милостей, – трактирщик указал на корчете, – никого не увидел.
– Складно брешешь, – сказал альгуасил. – Ступай помешай пуэлью.
– Справедливость…
– Ты хочешь меня уверить, мошенник, что рассказал чистую правду? Такого не бывает, все врут. И даже я сейчас, вот так говоря. Но тебе этого не понять, бестолочь. Иди помешай пуэлье подгореть… и чтоб непременно тринадцатого года! – прокричал он ему вслед. – А вы, кавалеры мои, – это относилось к почтительно внимавшим ему корчете, которые при этом стремились придать своему вниманию почтение нехолуйское, не к чину – а к гуру, наставляемого к наставнику, они хорошо знали своего альгуасила, – вы зарубите себе на носу, врут все, это в человеческой натуре: не знать, а сказать, не говоря уже о тех, кто знает и не говорит. Наша с вами задача заставить первых и вторых поменяться ролями. Скажи мне, красавица, – альгуасил начертил в пространстве вензель жезлом – жестом, каким регулировщик прекращает движение транспорта по одной артерии и отворяет другую, – ну, во-первых, как твое имя?
– Констанция, Справедливость, – и та, что так звалась, присела.
А про себя думает: небось поразился, встретив здесь, в вертепе, девушку с манерами. Альгуасил, конечно, не то, совсем не то. Не белый парик грезится ей, покуда губами владеет священный тик молитвы… Но кареты с гербом нет и неизвестно. Парик альгуасила может сойти за шкуру Предтечи.
– Гм… ты кажешься настоящей сеньорой. Что ты сказала? Ах, ты молишься. Значит, ты еще и благочестива. При такой внешности это отнюдь не лишнее. А как вы, ребята, считаете? – он употребил португальское слово rapazes.
Корчете считали так же – они тут же пошли смешками, придав себе, по возможности, залихватский вид.
– И вы всегда, ваша милость, запираетесь на засов? – Констанция молчала. – Понимаю, засов – это как аплодисменты певцам, если они захотят спеть на бис. Открой свое сердце, красавица – альгуасилу можно. Он тот же священник, только властью вязать и разрешать облечен земным царем. Кто твоя заступница, тоже Лоретская Божья Матерь?
– Нет, Справедливость, моя – Мария Масличная.
– Да что ты говоришь? И моя. И поверь, нет защиты надежней, чем у Марии Масличной. За ней как за каменной стеной.
– Я знаю.
– А что же батюшка твой поручил себя Лоретской Божьей Матери?
– Это он, Справедливость, когда солдатом был в Италии, с тех пор.
– Ну, тогда понятно. А ты любишь, я погляжу, к Пречистой Деве с молитвою обращаться. Да и вообще разговор о Сладчайшей тебе по душе.
– Да, Справедливость. Стоит только Богородицу позвать, как душа, допрежь ледяным страхом скованная, топится в сиянии Ее Святого Имени. Прямо грудью это чувствуешь – как страх избыт.
– А что, страшно часто бывает?
– Ах, Справедливость, беззащитной девушке всегда страшно.
– Гм… в особенности на постоялом дворе. Конечно, девушке, как ты, здесь не место. Каждый тебя глазами пожирает, так и норовит изгрызть…
– Риошка, тринадцатенького-с! – Радостно возвещая это, Севильянец с нарочитой неуклюжестью, подобающей хорошему трактирщику, вбежал в залу. – Сейчас и пуэлья…
Альгуасил замахнулся на него хустисией:
– Изыди, я не голоден… Так что же, – продолжал он медоточиво, – страшно бывает?
Но при отце Констанция вновь сделалась молитвенно нема, уже распустившийся было бутон ее уст вновь закрылся.
В гневе альгуасил шлепнул жезлом по столу – как мухобойкой. На этот раз на кресте осталась муха.
– Ты расскажешь наконец, что здесь было?
– Богородице, Дево, радуйся, благодатная Мария, Господь с Тобою. Я ничего не знаю, Справедливость. Меня разбудил страшный грохот, словно град камней обрушился на меня, и я – это более не я, а грешница, приведенная к Господу нашему чернокнижниками и фарисеями. Я убоялась и стала читать молитвы. А потом голос батюшки проговорил: «Благополучна ли ты, моя дочь?» На что я ответила: «Невредима, отец».
– И давно ты запираешься на засов? В принципе это похвальная предосторожность, я просто хочу знать, что ей предшествовало – и когда?
Поскольку и Севильянец и его дочь молчали, первый растерянно, вторая смущенно, альгуасил повторил вопрос:
– Скажи мне, девушка, кто-нибудь уже посягал на твою честь?
И на это ответа не последовало. Тут альгуасил взревел:
– Властью, данной мне Его Католическим Величеством, королем Испании и обеих Индий, приказываю: говори, да или нет.
– Не знаю.
– О-о-о, Сссантисссима! А кто же знает? В моей практике, милочка, был случай: к одной красотке вожделело несметное количество мужчин. Каждую ночь к ней пытались ворваться неизвестные. Так продолжалось, пока не выяснилось: дождавшись, когда все уснут, девица сама начинала колотить в запертую изнутри дверь и звать на помощь. Послушайте, хозяин, она у вас часом не Красная Шапочка?
– Нет, она Гуля Красные Башмачки, – простодушно отвечал Севильянец.
– Ладно, давай пуэлью.
Воздав пуэлье по заслугам и узнав, где Севильянец берет баранину, куски которой отыскать в курганах риса оказалось неизмеримо проще, нежели притаившихся в укромных уголках Толедо преступников, страж порядка вернулся к непосредственной цели своего визита.
– А кто здесь в последние дни концерты давал?
– Концерты… в последние ночи-то… Поди узнай их, этих прикрытых господ. Как поется:
Усы плащом закрыв, а брови шляпой,
Со шпагою под мышкой и…
Э… Дайте подумать. Вот сынок коррехидора, вроде бы, с двумя оркестрами приходил.
– Ага. Ну, а теперь всех служанок и всех конюхов – всех сюда ко мне… скажи, ты зеленую паприку берешь у сайягцев?
– Андалузия.
– Гм… м-да… – на острие зубочистки, которую альгуасил созерцал в раздумье, казалось бы, призывно маячил десерт. Альгуасил внял призыву. «Цок… цок…» – поцокал он. – Ну, гони сюда всех.
– Все здесь, Справедливость.
Хустисия поговорил с одним, с другим – в привычной своей манере, лишний раз доказав, что с ним не соскучишься.
– Эй ты! Ты кто будешь?
– Лопе из Сеговии.
– Ну-ка, пой, гитарист.
– Что?
– Что, что – что все поют. Про любовь. Как еж ежиху хотел проколоть, да не сумел – колючек не хватило. Торрэ – цок!
– Я не знаю такой песни, Справедливость.
Альгуасил – неторопливо оглядывая Лопе с головы до ног:
– Может, и впрямь не знаешь… А ты чего дрожишь, как тебя зовут?
– Ар… Ар… гуэльо, ху… ху… хустисия, – при этом альгуасил нетерпеливым движением, одних лишь пальцев, мол брысь! остановил Севильянца, хотевшего было что-то сказать.
– Подойди сюда поближе и не бойся своего альгуасила. Ты же не меня испугалась? Ну вот видишь, моя красавица. Принц, которого в детстве ты сочетала со своей соломенной куклой, он тебя помнит и в обиду не даст. (Напомним, что Аргуэльо была не просто астурийкой, а косой астурийкой.) Право, грех забыть, что и ты была дитя… для себя ты, может быть, так и осталась им… маленькой девочкой, которую все отталкивают ногой. Но не бойся, малое стадо, мы стоим на страже.
– Ы-ыы… – ревела Аргуэльо, не то со страху, не то от жалости к себе самой. – Ы-ы… ведь убьет же…
– Пусть попробует… Стоп! – Молниеносно, точно камнем на свою добычу – хищною скороговоркой: – Ты что же, видела его – каков он из себя?
– Ы-ы… убьет… солнышко. Один удар… ы-ы-ы… и не станет Аргуэльо. Солнечный удар…
– Солнечный, говоришь? – Альгуасил, всего лишь разыгрывавший проницательность, ибо любил позировать – перед кем попало, да хоть перед Севильянцем, да хоть перед двенадцатью корчете – вдруг сам с изумлением понял: он идет по следу. – Но ночь же, солнышку откуда взяться, дитя мое.
– Сол… ны-ы-ы…
– Справедливость, – не выдержал трактирщик, – позвольте только обратить внимание вашей милости, что астурийка она, не соображает ничего. С ней вашей милости придедца…
– Придедца, да? Умца-дрицца, да? Ты такой же Севильянец, как я английская королева, чтоб ей… Сам, небось, из какого-нибудь Гандуля. И ты еще смеешь, собака, поносить Астурию, мою родину? – Севильянец в ужасе, как печатью, прихлопнул себе рот ладонью: такое брякнуть. – Мы, астурийцы – свободные идальго, лучшие на службе у короля. Дитя мое, докажи, что астурийцы не знают страха, смело и свободно назови его имя, даже если б он был самим… самим альгуасилом.
– А если он меня солнышком – тюк? He-а, Аргуэльо хоть и астурийка, а не такая все же дура.
– А если мы тебя… обратите внимание, – перебил сам себя альгуасил, отвлекшись соображениями, которые высказал своим без двух двенадцати апостолам, – она не справилась с ролью дуры, которую самонадеянно играла. Обычная история, когда дурак прикидывается еще глупее, чем есть на самом деле. Гм… м-да… (Аргуэльо.) Отказ от дачи показаний судом приравнивается к соучастию в преступлении, если таковым является… м-да… гм… убийство. Давеча у ворот этой треклятой венты был задушен лиценциат Видриера. – Насладившись впечатлением, которое произвели его слова, альгуасил продолжал: – Говори, несчастная, все, что знаешь, и фокусы свои брось.








