Текст книги "Суббота навсегда"
Автор книги: Леонид Гиршович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 52 страниц)
Алонсо психанул первым (как ни странно – не Эдмондо). Бескровными губами он прошептал: «Liscio di spada é cavare alla vita» – итальянские фехтовальщики так называли силовой прием, когда противники, сойдясь лицом к лицу и скрестив у рукоятий вздыбленные шпаги, мерились крепостью мускулов. Тот, кому удавалось отвести оружие врага, вдруг резким ударом выбивал его из рук.
– Ich bin für dich zu stark, – Эдмондо обожал ввернуть фразочку на незнакомом языке, что на первых порах вводило в заблуждение; так же, как и улыбкой своей он вводил в заблуждение, открывая ряд белых отборных зубов: мечта низальщицы четок!.. а по существу, давно прогнивший забор.
Теперь, войдя, условно говоря, «в клинч», сражавшиеся не знали, как из него выйти.
– Ну что, не Геракл? – процедил сквозь зубы Алонсо. Его бледное чело было заткано соленым бисером, он нещадно кряхтел.
– Не пёрни, – Эдмондо и сам-то от натуги стал вишневого цвета. Чувствуя, что все – больше не может, он купил минутный роздых ценою непомерной, сказав: – Радуйся, что я с тобой без платочка дерусь…
– С платочком хочешь? Изволь.
Драться с платочком значило скрестить шпаги, одновременно сжимая в зубах концы шали (снятой, по возможности, с тех самых плечиков, из-за которых велась дуэль).
Но прежде из последних и невесть откуда взятых сил (так транжирят уже тебе не принадлежащее) оба попытались разоружить друг друга описанным ранее способом. Более чем успешно! Рапиры разлетелись в противоположные стороны: одна туда, где пряталась Розитка, другая – прямо в руки Бланке. Прикажете смеяться?
С деланной яростью, будто ею измерялось мужество, дуэлянты переводили дыхание.
– Шпаги!
Девушки робко возвратили сии смертоносные жезлы чести новым Аяксу и Гектору.
– Подать нам шаль!
Тогда они достали из сундука (хуаниткина, не своего) широкий белоснежный плат, который испанки накидывают на себя в день св. Агнессы.[10]
– Ну что, дон Алонсо, теперь у тебя есть все шансы затмить солнышко. Avanti, amico!
Amico не заставил себя ждать. Закусив каждый свой конец, Эдмондо и Алонсо принуждены были вести бой в условиях, не предусмотренных Карансой – но Промысл Божий неисповедим, и прежде чем шпаги были пущены в ход, Эдмондо остался без покрывала и без трех зубов в придачу. Это было сверх всякой меры: вдобавок ко всем тридцати трем несчастьям еще и беззубый…
– Говенная Мадонна! – И махая шпагой, как пьяный печник кочергой, он ринулся на обомлевшего от такого богохульства Алонсо. Но когда последний уже изготовился «из положения ан-гард поразить противника в пах» (наконец-то этот случай представился), он услышал вдруг свое имя, громко произнесенное. Алонсо обернулся и увидел хустисию, устремляющегося к нему….. В это самое время его сильно кольнуло в грудь пониже правого плеча.
Покойник под номером два
Хустисия был прав, когда непочтительно перебив свою же почтительность, состоявшую в пустом поддакивании его светлости, вдруг вскричал, хватаясь за голову: «Ваша светлость, дон Хуан, что вы наделали!» Он был сто раз прав, понимая, что́ бывает, когда один кабальеро приходит арестовать другого кабальеро, пускай даже и именем короля.
– Ах вот вы про что, – сказал дон Хуан, не вполне уразумевший, в чем же он дал маху. – Эдмондо такой же фехтовальщик, как я флейтист. С ним любой справится, а Алонсо как-никак с севера.
– С севера… – очевидно, сами по себе стороны света мало что значили для хустисии – он только поморщился.
– А нет, так пошлю отряд.
– А человеческая жизнь!
– Это вы серьезно, хустисия?
– Куда уж серьезней. Убей он Алонсо, Алонсо так и унесет в могилу тайну куска пергамента.
– Ах вот вы про что, – сказал коррехидор.
– Ваша светлость, мешкать нельзя! Бегу… бегу… промедление смерти подобно.
– Эй!.. Вы хоть знаете, куда? – Коррехидор перегнулся через перила. – К одной хуанитке. Ее адрес…
– Все знаю…
Когда черная карета с золотой хустисией несется по булыжной мостовой Толедо и кто-то, вися на подножке, в свою дудку дудит протяжно, люди сразу понимают: случилось что-то посерьезней, чем пропажа котяры.[11] Либо убит дворянин, либо ведьму замуж выдают и добрые люди известили об этом кого следует. Ну, и потом смотря какой котяра, котяра с сотней дукатов когда убегает – альгуасил тут как тут, по закону сохранения материи. При этом учтем, что рядовой корчете, завидя экипаж своего начальника, уже бежит следом за ним, позабыв обо всем на свете (как это было с отцом). Так что по дороге хустисия обрастал множеством людей. К месту происшествия он неизменно прибывал в сопровождении целого отряда приставов, не говоря уж о толпе зевак. Однако мы видели, чем обернулось для Алонсо вмешательство дона Педро, который желал ему добра, как говорится.
– Рррр-раздави меня малага! – взревел альгуасил, словно шпага Эдмондо, нанизав на себя Алонсо, вонзилась и в него. Он склонился над поверженным кабальеро, чей противник поспешил спрыгнуть со второго этажа. В прыжке он сломал себе то, что никак не могло помешать ему скрыться: шпагу. Отвергнутый сын, оскандалившийся любовник, преданный друг (от слова «предательство», а не «преданность»), дворянин без шпаги – да еще лишившийся передних зубов, Эдмондо пустился наутек с проворством, которого ему так не доставало во время боя. Не преследуемый никем, он скрылся – чтоб не сказать «в неизвестном направлении», выразимся определеннее: в неизвестном месте.
– Дон Алонсо… дон Алонсо… – взывал альгуасил к чуду.
– Это вы, матушка? – отвечал тот, ибо чудо совершилось: острие рапиры натолкнулось на ладанку из гладкого золота и, пройдя вдоль ребра, вышло наружу на расстоянии двух пальцев. Выходило, что Алонсо лишился чувств более от… избытка оных – выразимся так, чтобы не ставить под сомнение его мужество – нежели от полученной раны. Очнувшись, он несколько времени не мог опомниться и не понимал, что с ним сделалось. Первая мысль была: он на небесах, дона Мария Антония встречает его.
Альгуасил ахнул, радость изобразилась на его лице.
– Опомнился! Опомнился! – повторял он. – Слава тебе, Владыко! Ну, мамочка, напугал ты меня! Легко ли…
– Где я? Кто здесь? – проговорил Алонсо с усилием, хотя уже вспомнил свой поединок и догадался, что был ранен.
Вместо ответа хустисия поднес к глазам раненого обрывок загадочного текста – он же фантик от ознании.
– Вы узнаете это? Не отпирайтесь. Я прямо от великого толедана. Его светлость поручил мне узнать у вас: где вы купили хомнташ? У кого? Дон Алонсо…
– Я купил ее… – но тут он опять потерял сознание.
– И умерла бабка, – сказал дон Педро. Своим наметанным глазом он легко определил, что рана – пустяк, хотя рубашка вся намокла от крови. – Будет жить, – продолжал он, поручая Алонсо милосердию дам. – Долго кавалеры дрались?
– Мы ничего не знаем, хустисия…
– Сабли летали по воздуху…
– Ее чуть не убило…
– Будет вам трещать-то… Погодите, а это что? – хустисия наклонился и подобрал что-то с пола. Затем бесцеремонно приподнял Алонсо верхнюю губу, словно торговал лошадь. – Гм… – у Алонсо все зубы были на месте. – Он что, тому по мордасам так знатно втюрил? Три зуба – не хило.
Розитка и Бланка молчали, не понимая, к их ли это выгоде, что «по мордасам», или наоборот.
Хустисия досадливо зажмурился, сдавив наморщенную переносицу.
– Пристав Эстебанико!
– Слушаюсь.
– Видите эти три зуба? Их надо вернуть законному владельцу.
– Слушаюсь.
– Коррехидор вам будет признателен, потому что это зубы его сына. Найдите ему сына… – в раздумье, – как-нибудь… Занятно, что́ этот платок здесь делает? Девчата…
Бланка, решительно:
– Это не наш.
И Розитка:
– Пресвятой Девой Полночной клянусь, не мой и не ее.
– Это хуаниткин.
– Они что же, с платком фехтовали? Эстебанико! Фернандо, где Эстебанико? Я же ему сказал, что успеется. Нет, вы только послушайте: сперва выбить противнику зубы, а после устроить поединок с платочком. Ты прав, Галилеянин! Я недооценивал север. А все равно струхнул – как вообразил себя любовником смерти. Ну, чего стоите? Вы его обмыли? Перевязали? Чей платочек, говоришь, хуаниткин? Богатая вещь. А где она сама? – Альгуасила что-то заинтересовало. – Ладно, потом потолкуем, займитесь им – поняли?
Дон Педро стал пристально разглядывать края платка, после чего покачал головой.
– А знаешь, Эстебанико… э, Фернандо, – и Фернандо, и Эстебанико, и Хватай, и Хаиме Легкокрылый, и батюшка мой, дон Хулио – все перед доном Педро да Сильвой трепетали, все его проклинали, но при этом души в нем не чаяли, а потребовалось бы – жизнь за него отдали бы. – Нет, скажу я тебе, не получал он в зубы. Вот его след, а вот – нашего северянина. Просто с такими зубами… мм… Маша ела кашу. Веселая ж, однако, была дуэль. Чай, в себя пришел?
Розитка и Бланка смотрелись как два заправских цирюльника: с тазиком, примочками, полотенцем. Алонсо вскрикнул, когда они, то ли по неосторожности, то ли вынужденно причинили ему боль. Хустисия обратился к нему:
– Жизнь вашей милости вне опасности. Несмотря на небольшое кровопускание, вам больше повезло, чем сеньору Кеведо, – он разумел Эдмондо. – Вот кому действительно досталось на орехи: он теперь – сеньор Каскар Ла Нуэс («Разгрызи Орех»), ха-ха-ха! В какой лавке, вы говорите, покупали, хомнташ?
И снова! И снова случай помешал прозвучать ответу на этот, ставший уже сакраментальным, вопрос. Случай в образе свидетеля. Какой-то субъект, подталкиваемый Алонсико Нурьегой – худым длинным корчете по прозвищу Стоик – понуро бубнил что-то, беспокойно крутя в заскорузлых пальцах дырявую шляпу С неровными ПОЛЯМИ:
– Ваша хустисия, ваша хустисия, вижу… ну, в окне, то есть… человек какой-то, со шпагой… прыг!.. а шпага – крэг!.. на две половинки, и отскочили вот, – наклоняет лысую голову ссадиной вперед. – Еще слава Марии Лиственной, что не как Фраскитку… этим самым, тоже из окна – ножном. Полханеги Мальвинского везла Фраскитка… ну, да… Лигу, говорит, топала. Теперь дребезгов одних и осталось. А ведь на двенадцать муравьеди купила…
В подтверждение этого Стоик продемонстрировал обломки шпаги и ножны.
– От разных мам… – пробормотал дон Педро, но заинтересовался эфесом. – Солнышко!.. – он закрыл лицо ладонями, – солнышко, солнышко, солнышко… Есть!
Он все вспомнил. Ну, как ее? Красотка заперлась, а другая – которой нечего было запирать… Косая… Вот, оказывается, какого солнышка она боялась.
– Ну, что еще?
Ни минуты покоя он не имел. Ход его рассуждений постоянно кто-то перебивал, а это – как слушать музыку в шуме. Ну, кому там еще есть дело до альгуасила? Дрянь все же этот поэтишко, которого на цепь посадили – сам он собака. Быть альгуасилом в Толедо, это такую хустисию надо иметь… Грызи, грызи свой обруч в Сан-Маркосе.
И действительно, к альгуасилу рвался все это время один, по виду работяга, но из тех простых людей, простых работников, которые выпавшую на их долю честь – лично обо всем доложить альгуасилу – не уступят никому и ни за что. Дон Педро это сразу понял и только махнул рукой.
– Пропустите, он же боится расплескать… Ба, знакомые все лица! Как это я тебя сразу не признал – привет, Сеговия!
Лопе из Сеговии, зардевшись, коротко глянул на приставов: мол, убедились?
– Что скажешь, гитарист? Как там моя землячка, все боится золотых стрел?
– Хустисия! – Лопе тщетно попытался придать своему лицу горестное выражение – торжественность момента доминировала. – Аргуэльо задушили, вот только что.
– Кабальеро, без шпаги, недостает трех передних зубов, большущие губы?
– Нет, Справедливость, это сделал мальчик.
– Мальчик?!
– Да, Справедливость, совсем еще мальчишка. Мне досюда. Мы его схватили…
– …
– …но он вырвался и убежал.
* * *
По виду это был почти что свадебный поезд – такая толпа на сей раз сопровождала карету с золотой хустисией на дверце, знаком королевского сыска. Уже все знали, что у Севильянца случилось второе убийство за последние сутки, что сын коррехидора объявлен в розыск, что бесследно пропало тело задушенного Видриеры, что виновником второго убийства был ребенок, которого «практически схватили, и нате – улизнул».
Карете предшествовала, наверное, не одна сотня человек, и столько же двигалось позади. Будь это ночью, огней горело бы как в праздник Тела Христова. Отец по-прежнему стоял на подножке, звуки, лившиеся из его сакабучи, скорее подчеркивали праздничный характер процессии, чем гнали с дороги куриные ноги – своим резким и стремительным «тю-тюууу!». Родриго, любитель быстрой и рискованной езды, тосковал, презрительно взирая с высоты на булыжник голов. Корчете, взявшись за руки, как друзья, образовали живую цепь по обе стороны кареты. И Лопе, Лопе из Сеговии, обычно скребущий бока лошадям и кастрюлям, таскающий воду постояльцам и уголь на кухню (не перепутать бы), Лопе сидел в карете подле альгуасила! Он чувствовал себя по меньшей мере дофином, в сопровождении грандов первого класса направляющимся в церковь Св. Себастьяна, где его ожидала будущая принцесса Тобосская. Ее подвенечное платье все еще достигает основания паперти, хотя сама она уже на седьмом небе от счастья – что в земном счислении равнялось тридцати восьми ступеням. А то он воображал себя и вовсе Сидом, на дворе – 4 февраля 1085 года. При этом и говорил, и говорил… Как продавец шкатулки с секретом, которому нельзя ничего забыть и ничего нельзя упустить в своих объяснениях, иначе ларчик просто не откроется, Лопе демонстрировал такую степень занудства, коей отмечена бывает только экранизация чеховского рассказа.
Сиденье насупротив занимал Алонсо. Морщась на каждой выбоине от боли, он зажимал мокрым полотенцем рану.
Альгуасил роптал, выражаясь по-всякому: «Вынь да вложь!», «Разрази меня малага!» Но страшней любого ругательства было воскликнуть: «Ничего ни с чем не сходится!» Мысленному взору первого сыщика его величества рисовалось нечто ужасно голливудское. Медленно поворачивается ручка двери. Парализованная страхом Аргуэльо, полураздетая, в кровати, сиеста, следит, позабыв о своем косоглазии (а как иначе – хоррор фотогеничен), когда отворяется дверь и входит – она видит кто, а мы нет. В следующем кадре голова астурийки уже безо всяких признаков жизни, смерть скосила ей глаза.
Но дальше – отступление от канона: маленький монстр схвачен. Прояви Констансика хватку (элементарно бульдожью), этому красному дьяволенку вскоре пришлось бы испытать на себе действие гаротты. Только Гуля не рождена для грозных сечей. И вообще у нее, выражаясь в терминах науки, тяжелейший невроз. Налицо ряд комплексов – и Красной Шапочки, и Золушки, и… ну тот, что воплощает в себе мисс Герти Макдауэлл: когда под покровом всяческой «ажурности» да узких, как осиное жало, панталончиков тайная порочность связана – логически, столь же тайными узами – с пороком очевидным. Отсутствие последнего у мадемуазель Констанции роли не играет. То, что, в отличие от мисс Макдауэлл, наша Гуля не была хроменькой, восполнялось неустанным, по целым дням, ожиданием кареты-тыквы, а по ночам – каждую ночь! – Гуля слушала вой собиравшейся под ее окном стаи голодных волков. Каково?
Лопе рассказал следующее. Когда в гостинице «У Севильянца» все привычно замерло и только мухи, чья сиеста наступает зимой, по-прежнему жужжали ввиду поживы, доставшейся им по чьей-то лени – хотя для мушиных лапок липкий стол столь же сладок, сколь и коварен, – тогда снова, как и минувшей ночью, помещение огласилось истошным криком, на этот раз женским. Пока Лопе и другие, отрясая грезы полдня, вылезли кто откуда – одного Морфей объял прямо на стуле (жертва запора?) – пока в панике, как при пожаре, носились по всему дому, всё, можно сказать, и сгорело.
Вопила без памяти Гуля Красные Башмачки, у ней в руках билось какое-то небольшого росточка существо в непомерно огромном балахоне, с замотанной платком головою. Это был ребенок! Дверь в каморку Аргуэльо была открыта настежь. Ее труп красноречиво свидетельствовал о случившемся. Услыхав за стеной шум борьбы, переходящий последовательно в мышиную возню, всхлип, morendo струнных и, наконец, безмолвие рабства, высокородная судомойка не только не испугалась (опасность грозила Аргуэльо, чего ей бояться, спрашивается), но спрыгнула с кровати и, разутая, поспешила на перечисленные звуки. Убийца – с ним она столкнулась в дверях – был всего лишь рябой пацаненок, путающийся в полах своей несуразной одежды, что придало ей силы; увы, не настолько, чтобы суметь его задержать. Хоть она и попыталась это сделать, при появлении Лопе мальчишка вырвался, кубарем скатился с лестницы и был таков. Веревка на шее Аргуэльо – других следов своего присутствия он не оставил.
– И ты его сам видел?
– Да, Справедливость. Шустрый хлопец, и как он только в своих одежках не запутался.
Альгуасил да Сильва выглядел обескураженно.
– Гм, Лопец-хлопец… не предполагал я, признаться…
Лопе с удивлением взглянул на хустисию: чего он не предполагал?
– …за вашей кралей такого геройства. Придется к ордену представить – женских, поди, не бывает орденов… Разрази меня малага – ничего ни с чем не сходится.
Когда шествие поклонников и поклонниц детективного жанра достигло Яковлевой Ноги, загородив движение по ней, из осажденной венты навстречу альгуасилу вышел Севильянец. В мнимо-смиренном поклоне, с каким вручают ключи от города, он принялся горько сетовать на злую долю. В сущности, это нормально для простого человека, когда приходится иметь дело с полицейскими.
– Ах, хустисия! Ах, высокочтимый дон Педро! Что будет со мною! Второй удавленник за день – это конец. Иов Многострадальный! Как он, буду нищ и гол. Никто больше не остановицца у Севильянца. Раззор… Пресвятая Дева Лоретская…
– Молчи, шут. Если что тебя и погубит, то твоя фальшивая рожа.
– Справедливость, я с такой родился. Клянусь…
Но альгуасил, подъяв длань, что сжимала хустисию, мгновенно унял этот поток крокодиловых слез.
– Знаешь, Хулио, – обратился он к отцу, – чем этот фальшивый севильянец… («Да это же моя фамилия, что я могу поделать!» – вскричал в смятении трактирщик) …чем этот фальшивый Севильянец отличается от этой личности? – И альгуасил коснулся хустисией собственной груди.
Сказать в ответ «не знаю»? Не знаю, дескать, чем вы, дон Педро, отличаетесь от выжиги-трактирщика – на такое отец не отважился.
– Многим…
– Нет, не многим. Тем лишь, что я его вижу насквозь, а он не знает даже, что и подумать обо мне. Слушай, Севильянец, я дам тебе великолепный совет. В чем секрет успеха и таинство великих свершений? В умении, сидя в г…, сладостно чирикать. И чем тебе, парень, …ёвей, тем большего ты можешь достичь. «Истинно тебе говорю, ныне же будешь со мною в раю» – вот это я понимаю, из такого г… сделать конфету. И какую! Сколько жрут – наесться не могут.
Помолчав.
– В карете у меня еще один убитый.
У трактирщика задергалось око.
– Не до смерти, не до смерти. Он более страдает душою, нежели телом, поскольку воображает о своей ране невесть что. Как иной выпускник Саламанки – о своих знаниях. На поверку ни то, ни другое яйца выеденного не стоит. Поэтому пусть твоя дочь с ним посидит. Красота врачует душу.
– Будет выполнено, ваша Справедливость. Гуля сегодня, правда, не совсем в виде, ее оцарапал этот малявка чертов… Хочу надеяцца, Лопе обо всем рассказал хустисии.
– Надеяцца нас учит Спаситель, у тебя желания благочестивы.
– Малышка моя была молодцом, кто б мог подумать…
– Это ты правильно сказал, сеньор Севильянец – кто б мог подумать.
Любовь, но не только
Констанции не пришлось повторять дважды, что раненый кабальеро нуждается в уходе. Она немедленно заняла место, с которым две прежние дамы милосердия расстались, вероятней всего, без особой охоты. Алонсо как-никак не Эдмондо: тонок станом, бел лицом – уж точно не продавец селедок в маслянистом рассоле. Истинный раненый кабальеро.
Констансика тоже была тонка станом, и бледность тоже покрывала ее прелестное личико – наряду с парой царапин, которые ее несколько портили, хотя согласиться с ее папенькой, что она «не совсем в виде», было бы чудовищной несправедливостью по отношению к этой благочестивой юной особе. К тому же еще никогда взгляд «высокородной судомойки» не был так ясен. Он проникал в самую душу, забирал до печенок того, кто встречался с нею глазами – обыкновенно она держала их опущенными, и потому счастливцев, подвергшихся такому глубокому зондированию, без преувеличения можно сказать, кот наплакал.
Но что не позволено здоровому bovis’у, то позволено больному jovis’у. Белая шейка (Барбос прав: белизною посрамившая бы брюссельские кружева) была повернута так, что лицо девушки всегда обращено было к Алонсо, и взгляды обоих слились, как потоки вешних вод на склонах гор жаждущей Валенсии.
Но мысль ревнивая, что Эдмондо трахнул сам себя под этим одухотворенным взором Мадонны, терзала. «Одухотворенным же – не поощряющим», – агитировала любовь в свою пользу. Ах!.. Сомнение – одно из имен нечистой силы, и оно отразилось на лице Алонсо. Его губы искривились в мучительном стоне. На лицах сынов человеческих рот суть низ и прибежище сатаны – это корчился дьявол…
– Больно?
Неземной голос, звук золотой струны, ангел с арфой… Нечистый на любую подделку горазд, а все же – копытом так к струне не притронешься.
– Это и боль и счастье одновременно. Я не знал, что так бывает.
Золотое семечко:
– Молчите и молитесь вместе со мной, вместе-вместе – чтобы ложились слова нашей молитвы в уши Пречистая одним целым.
– О, хотел бы в единое слово!..
– Тогда – три-четыре: «Ave Maria gracia plena…» Но вы молчите?
– Констанция души моей, пречистая богомолка, ответь только, прежде чем моя молитва могла бы слиться с твоею в единое слово… разреши мое сомненье. Тот, кто страстным желаньем снедаем, ворвался вчера в эту девичью келью – тот, кто жаждал блаженства, а кончил адом…
– Сеньор кабальеро, Мария Масличная наставила меня. Я бы не снесла позора, но Матерь Божия сохранила мою честь и, стало быть, жизнь.
– О, я знаю, я все знаю! Ты невинна, как цветок на заре, как цветок Назарета…[12] Восславим же ее, восславим же Мадонну. Три-четыре: «Like a virgin…»
«Началось», – подумал за стеной альгуасил.
– Изба-молельня у тебя, любезнейший, а не постоялый двор. Уже на два голоса молятся.
Он как раз позволил себе пошутить: дескать, труп этот дисциплинированней предыдущего – где его оставили, там он и лежит.
Трактирщик на все кивал головой.
– Скажи-ка, сеньор Севильянец, это у тебя на всех дверях замок такой ненадежный?
– Почему ненадежный? Надежный.
– Так ведь она заперлась, а дверь открыли. И без следов взлома. Или сюда все ключи подходят?
– Может быть, у мало́го имелся полный комплект отмычек? – предположил кто-то из корчете.
– Может быть… Работящая была девушка, – альгуасил посмотрел на руки потерпевшей. – А что постоять за себя не смогла, так это с перепугу. Она уже наперед решила, что ей сакабуча (труба), вон какой траур под ногтями. Так-так… А может, и не сразу сдалась.
Ко всеобщему удивлению хустисия самолично принялся чистить покойнице ногти, выломав для этого у ней из гребня, забитого клочьями волос, зубчик.
– Это у нас такой обычай в Астурии, – пояснил он. – Ну что ж, прощай, дитя. Твоя соломенная кукла, глядишь, тебя и оплачет. Малому стаду – малые слезы.
В наступившем молчании хорошо было слышно, как истово молились за стеной.
– Голова садовая! – Альгуасил вдруг вспомнил про «фантик», садовую голову же наказал ладонью по лбу. – Можете занавесить зеркала и вызвать святого отца. У меня все, – бросил он на ходу.
Тук-тук-тук?.. С вопрошающим стуком, сама деликатность, альгуасил входит в комнату Констанции, где созерцает классическую сцену из рыцарских времен: дама бережно развивает перевязь, которой стянуто плечо и грудь рыцаря.
– Лучше ли сеньору кабальеро? Моя матушка собственноручно изготовляла из эслайских трав бальзам, секрет которого, увы, унесла с собой в могилу, иначе я непременно послал бы за ним в наш родовой замок, что расположен в живописнейшем уголке Леона. («Рана под стать даме», – буркнул он про себя.)
– Хустисия… – отвечал раненый слабым голосом, – ранение мое, к счастью, неопасно, и, надеюсь, отсутствие чудодейственного бальзама вашей матушки с лихвою возместит забота, коею я окружен в стенах этой гостеприимной венты.
– Это правда, дон Алонсо, здесь умеют не только убивать, но и врачевать. А сейчас, мой кабальеро, не угодно ли вашей милости подкрепиться? Быть может, треугольничек с маком, который, по словам его светлости, вы так любите? Скажите, какую пекарню вы предпочитаете, и я велю за ним послать.
– Да, какую-нибудь выпечку я бы съел… И ложечку бульона. В последний раз я брал восточные лакомства… там была еще такая смешная упаковка…
– Да-да! – Альгуасил даже подался вперед. Теперь он выглядел как ученик Парацельса, которому тот на смертном одре собирается что-то открыть.
– Я брал их в последний раз… Не извольте гневаться, хустисия, но от большой потери крови у меня ослабела память.
Алонсо как будто издевался над альгуасилом.
– Ну?..
– Да, это продавалось на улице Сорока Мучеников… пирожковая «Гандуль»… Только, пожалуйста, два хомнташа, – и Алонсо обратил на Констанцию взор, полный нежности. (Эдмондо, тот бы, конечно, сказал: «Nimm zwei».)
* * *
А в это время Эдмондо сидел, завернувшись в свой плащ, надвинув на глаза шляпу, и, предавшись тяжким раздумьям, проводил то и дело языком по осиротевшим деснам. Отсутствие зубов было столь же непривычным, как и отсутствие шпаги. Ум его тщетно пытался постигнуть случившееся. В одночасье один из самых блестящих кабальерос Толедо превратился… в бродягу? В беглого вора? Еще недавно ничто не предвещало жребия столь жалкого – так, по крайней мере, казалось его неискушенной юности. Подобно многим, свято верившим в свой социальный иммунитет, он страдал ожирением сердца, но не в медицинском, а в моральном смысле. И катастрофа, которая в действительности его ждала с неотвратимостью наследственного заболевания, теперь, когда она разразилась, застигла эту «Золушку наоборот» парадоксальным образом защищенною именно своей неподготовленностью. То, что Эдмондо не был адекватен (если воспользоваться нынешним словоупотреблением), в момент удара послужило для него как бы шлемом. Но шлем разлетается на куски – такой силы удар, и в мрачные думы беглец погружается, как в наступавшие сумерки.
Есть в Толедо район, именуемый Пермафой, куда даже днем опасаются захаживать добропорядочные горожане, но где чувствуют себя как рыба в воде «мореходы», «золотые рыбки», их «зонтики», «брави» и им подобные двуногие гады, сотворенные милосердным Господом нам в предостережение – а вовсе даже не в наказание, как утверждают Его хулители в Христианском королевстве, да сгниют их лживые языки, да очутятся они в полночь в том самом месте, где сейчас Эдмондо предавался астрономическим изысканиям весьма печального свойства: размышлял о своей закатившейся звезде.
Время от времени на черном фоне возникал черный силуэт, совершенно бесшумно, и так же исчезал. Неясно, посредством какого чувства его можно было различить – да только можно было! Впрочем, несколько раз совсем поблизости от Эдмондо явно задвигались чьи-то глаза, значит какой-то астральный блеск в них все же отразился. А то вдруг слух различил (шепотом): «Баксы, твою мать…» Всхлип. И тишина-а-а-а… (как говорил Савелий Крамаров).
Незаметно Эдмондо стал забываться сном, который неверно сравнивать со смертью: есть хлад забвенья и есть тепло забвенья. И вот, укрывшись среди стен какого-то полуразвалившегося строения, плащом, плащом укрывшись тоже… как много можно сделать с помощью одного и того же глагола, энгармоническая замена смыслов в коробке передач, как в черепной коробке, как остракизму подвергнув, то есть суду черепков (вслед за распавшимся на куски шлемом очередь черепа распасться на черепки), и в далекое плавание уносит быстроходный язык, скользящий по деснам, мил эллину нил, как и эллин нилу мил, милу нил, а риму мир, сел лес, сил лис, несет меня лиса за синие носы, сон нос, со он, а слитно будет сон, сон, сон…..
– Ваша милость, ваша милость! Сеньор Эдмондо!
Он вздрогнул, возвращаясь из ложного небытья, впрочем, можно сказать, что и ложного бытия, то и другое будет в равной степени справедливо; только слюна во рту еще горевала по теплому вкусу сна, но вот холодный воздух пахнул в непривычную пустоту за губой – больше уж не скажешь: «Во все время разговора он стоял позадь забора» (о языке).
– Ах, это ты… – тяжело дыша спросонок, проговорил Эдмондо.
В ярком свете дня хуанитку было бы точно не узнать. Балахон – не иначе как с плеча Видриеры, голова, обмотанная платком до самых глаз на манер черных конников – все это при свете дня увлекало мысль в ложном направлении, выдавая хуанитку за маленького бомжа, из тех, что живут подаянием и кутаются в первое попавшееся. Но в кромешной тьме ее выдавал голос.
– Как ты меня нашла? А ежели ты с хвостом?
– Ах, сеньор кабальеро! Да отродясь я с дьяволом не путалась… Это Альдо-слепой сказал мне, что видел вашу милость здесь… А вы – «хвост». Откуда у меня хвосту взяться? Сами подумайте, что говорите. От вашей милости такое слушать не заслужила. Под пыткой…
– Дура! Я говорю, тебя стрельцы не выследили?
– Меня? – Хуанитка расхохоталась, как хохочет только их порода (Аргуэльо, например – когда дристанула в Эдмондо пирогом). – Сеньор, говорят, на шпагах с братцем своим дрался и проткнул, покуда хуаниточка ваша моталась к Севильянцу.
– К Севильянцу?
В ответ пение:
Ла-ла…
Косая девка, ла-ла-ла…
– Что, что она?
Косая астурийка, ла-ла-ла,
Ты миленького никому не выдашь…
Ты с бантиком на шее, ла-ла-ла,
Красотка стережет
Твой длинный язычок…
– Ты можешь нормально объяснить?
Нет, ла-ла-ла…
– Говоришь, Алонсо… убит?
Ла-ла-ла! Убит.
Продолжает петь:
Убит братцем братец,
Сестрицей сестрица,
Ла-ла-ла, в таверну смерть влетела красной птицей,
Ла-ла-ла, жизнь хуанитки, как черные кони, быстра.
Разлука с миленьким нам хуже костра,
Ла-ла!
А с ним восторг краснопламенный…
– Вот накаркаешь себе!..
– Себе? Ла-ла-ла… (Совсем на другой лад, молитвенным распевом.)
Словно свечи Божии,
мы с тобой
затеплимся…
– Что ты несешь? Заткнись!
Продолжает (в ритме сегедильи):
Ла-ла-ла,
Гордый братец твой сражен клинком измены,
Труп его бренный
Лежит непогребенный,
Ла-ла-ла!
И воронье над ним кружится —
Крови мертвой напиться,
Ла-ла-ла!
– Я сейчас из тебя кишки…
– Без шпаги кавалер мне не страшен, ла-ла-ла! Ему не проколоть меня без шпаги… Ха-ха-ха!.. Иди, зови всех стрельцов своего бати! Кричи! Только тебя одного по всей… по всему Толедо и ищут.
Эдмондо изо всех сил сжал ладонями ушные раковины, чтоб не слушать, но и сквозь морской гул ДОНОСИЛОСЬ:








