412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Суббота навсегда » Текст книги (страница 20)
Суббота навсегда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Суббота навсегда"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 52 страниц)

– У нас – встречает, – возразил коррехидор, вставая со скамьи, где восседал между Эротом и Танатом. (Жалкий жребий сынов Адама. «Порок и смерть язвят единым жалом», – напишет «друг» одного такого Адамовича, Ходасевич). – Вы, хустисия, хотите рассказать мне…

– Да.

– Пройдемтесь по аллеям этого сада, душа взыграла. Расскажите, что же на сей раз знаете вы такого, чего не знаю я, – сказал великий толедан, убедившись, что ни Констанция, ни Алонсо их не слышат.

– Ваша светлость изволит шутить.

– Нимало. Я обязан вам, хустисия, мильоном драгоценнейших сведений, из которых сложилась мозаика моего счастья, и еще осталось… и, признаться, это меня смущает: чем обернется остаток? Уповаю на милость небес. Не ко мне, к моей дочери. Пресвятая Дева уже раз защитила ее…

– О да… укрепила засов на двери.

– Погодите, вы не знаете всего.

– Ах, в самом деле? – с живейшим интересом воскликнул дон Педро, он словно весь сделался – дон Слух.

– Да будет вам известно, сеньор хустисия, что накануне, в час сиесты, когда вся Испании благочестиво почивает, кто на лаврах, кто на терниях – но, в общем, дрыхнет, Эдмондо проник в келью этой святой… Но правду говорят: расточительность природы мнима – издержавшись на нас, она экономит на наших детях. А не то б я заподозрил Марию-дону невесть в чем – в вещах, на которые она и по природе-то своей неспособна. Вы понимаете меня, мой милый? Я бы подумал еще, чего доброго, что украшен тем, чем обыкновенно украшал других сам. Тот славный турнир, что принес мне в награду мою Констанцию, пацан продул всухую. Под ее святым взглядом он излил семя не в сосуд.

– Э, так дон Эдмондо все же побывал у доны Констанции?

– То-то и оно, что побывал. Да кабы со мной такое… Нет, решительно отказываюсь себе представить.

– Ваша светлость! Как говорится, дальше – больше. По оперативным данным, на момент тройного покаяния у дона Эдмондо напрочь отсутствовало его мужское естество. Гладенько все.

Коррехидор в первый миг опешил, а потом принялся так хохотать – до слез, запрокинув голову, приседая и выбивая ладонями дробь на лядвиях.

– Ничего… утешение не заставит себя ждать… святые отцы сумеют объяснить кающемуся грешнику… что ему это… на руку!..

Великий толедан буквально заходился в смехе. Это не могло не донестись до слуха Алонсо и Констанции и, верно, заставило их потупить взгляды: характер смеха выдает характер шутки.

– Это все Santa Maria de Olival, – с трудом успокаиваясь и вытирая кружевом манжета глаза, сказал коррехидор.

– Ваша светлость, хотя многие и упрекают меня в недостатке страха Божьего, последний, так сказать, подвигает меня усомниться в правоте ваших слов. Не извольте гневаться, но печаль дона Эдмондо больше напоминает о кознях дьявольских – о колдовстве и малефиции, и абсолютно не наводит на мысль о чудесном вмешательстве Приснодевы. В окружении монсеньора Пираниа вам это скажет любой и каждый.

Веселье как рукой сняло.

– Боже, это правда… Трижды покаявшийся, он будет каяться дальше и дальше, а святые отцы будут тянуть и тянуть из него беса. Он уж поведает им, как ворвался в келью к моей овечке, как оказался пригодным лишь натереть себе морковку, а после и вовсе лишился ятер и конца… и ятер тоже нет?

– Докладывают, что нет. Я сам не видел. Увижу, вложу персты…

Но святотатственные шуточки этого сатира сейчас коррехидору были по уху, то есть пропускались им мимо ушей.

– «Увижу…» Когда комар перднет, тогда увидите. Поздно будет.

Фантазия его разыгралась, он уже зрел Констанцию в руках палача. Недаром бабушка говорила ему в детстве: такой смех всегда кончается слезами.

Альгуасил между тем протянул письмо, на сломаной печати которого еще можно было различить собачью голову с факелом в зубах. Коррехидор очень внимательно прочел что́ в нем – перечитал и устремил на дона Педро весьма недоброжелательный взгляд.

– Пригласительный билетик на тот свет с правом входа с передней площадки? Чем это вы заслужили такую милость, хустисия?

– Я имел неосторожность сказать его инквизиторскому священству, что у Видриеры было похищено тридцать тысяч золотых.

– И что с того? Преступник же (подразумевался Эдмондо) не является их законным владельцем. По закону они принадлежат этому… ну, Севильянцу. А так как я уже возместил ему потерю, то найденные – они мои.

– Должно быть, монсеньор Пираниа в этом не вполне уверен и считает, что деньги принадлежат тому, у кого они сейчас находятся…

– Эдмондо?

– …или тому, кто может сообщить об их местонахождении.

– Одним словом, Эдмондо. Дон Педро, в последние дни вы столько раз давали мне повод для признательности, что я просто обязан предостеречь вас от некоторых ложных шагов, хотя бы и рисковал при этом сказать вам больше, чем имею на то право. Послушайте моего совета, не ставьте на верховного инквизитора и не связывайте с ним никаких далеко идущих планов. Состояние здоровья монсеньора Пираниа многим нынче внушает беспокойство.

– О… епископ Озмский?

По лицу дона Педро Хуан Быстрый понял, что тот ему не верит. Действительно, хустисия счел, что в коррехидоре говорит ревность к его, дона Педро, успехам на политическом поприще. Пираниа, гроза всех и вся – а тут собственной его рукой подписан… пригласительный билетик в ад, говорите? Зато на правах зрителя. Не валяется.

– Вы, кажется, хустисия, не очень-то полагаетесь на мои советы. А зря. Хуан еще быстрый. – И, не давая хустисии рта раскрыть, прибавил: – Я совершенно уверен, что порчу на Эдмондо навела хуанитка. Она – ведьма. Это она его околдовала. Чтобы только с ней он мог предаваться блуду. Таких случаев пропасть.

Альгуасил поклонился. На том беседа и кончилась.

* * *

Чесальщик спины Нико не ошибался: с Эдмондо это и впрямь случилось, «вместо носа совершенно гладкое место». Но поскольку случилось это уже в довершение всех страстей, то несчастный оставался безучастен к происшедшему с ним. Эдмондо волокло волоком, Эдмондо возносило до звезды, одиноко стоявшей над Толедо – и тут же швыряло наземь. Так тренируют космонавтов, такие тренировки не каждому по силам. Отныне Эдмондо было решительно безразлично, есть у него причинное место или нет. Некто белый распоряжался его телом, его движениями посредством приказаний, которые отдавал другим. Эдмондо раздели (сорвали лохмотья, в которые давно превратилась его одежда) и, освидетельствовав его осиротевшую промежность, закованным бросили в какое-то помещение, настолько низкое, что стоять в нем можно было лишь на коленях, да и то наклонив голову и язвя шейный позвонок острыми зазубринами, сплошь покрывавшими потолок. Вдобавок такая камера вскоре наполнялась нечистотами, с чем, правда, узники, томившиеся по многу месяцев, а то и годы, свыкались – вплоть до того, что условия жизни более человеческие или, скажем, менее скотские, им были впоследствии тягостны: голо, неприютно, зябко.

Так же са́мо обошлись с хуаниткой, с тою разницей лишь, что, как ведьме, ей остригли волосы, ресницы (ногти – нет, так они у ней были обкусаны), обрили лобок, а далее предоставили купаться в собственных нечистотах. Хуанитка визжала, пела песни, выкликала имена бесов. Эдмондо же по большей части клонило в сон. Единожды или дважды в день – кто знает, смены суток для них не существовало – через разверзавшееся над головою отверстие узникам выплескивалась какая-то холодная жижа: не успел подставить рот, остался без обеда. Первые разы так оно и было, но вскоре и хуанитка и Эдмондо, заслышав грохот люка, насобачились подставлять широко разинутые рты под эту манну небесную и кое-как насыщаться ею. Именно насобачились – поскольку пудовые цепи не давали рукой шевельнуть, хоть демонстрируй в Касселе свои достижения.

При узилище хуанитки неотлучно находился писец-инквизитор, записывавший скорописью все, что ею пелось и говорилось. «Горят костры высокие, кипят котлы глубокие», – неслось из смрадного подземелья, и строчило-подьячий в белой рясе, как и все братья-доминиканцы, пристроившись со своими писчими принадлежностями, как-то: тушью, стилографом, песочницей и папирусом, быстро вел стро́ку.

Когда речь идет о деньгах, которым еще только предстоит пополнить святую мошну, основное правило: не мешкать; святые отцы приступили к допросу грешников уже спустя несколько недель – то есть в кратчайшие сроки, если принять во внимание, сколько обыкновенно продолжается предварительное самоунавоживание ведьм, колдунов, личностей, высказывающих еретические взгляды, поносящих Господа, тайных иудеев и моррисков, торговцев заговоренным питьем и внутренностями умерших, содомских греховодников, злостных носителей гульфиков и т. д. и т. д.

Эдмондо и хуанитка, помытые, предстали перед Святым Трибуналом. (Мыли их прямо в камерах, для чего доминиканским монахам отнюдь не требовалось отводить воды Шалфея и Пенея, достаточно было лишь запустить некий механизм, сконструированный специально для толедского НКВД гениальным Хуанелло.) Состоял Трибунал из трех человек: юриста-асессора – доминиканского монаха и еще двух заседателей в ранге королевских советников – эти были в черном. Сам верховный инквизитор Толедо на трех первых аудиенциях (предварительном слушании) никогда не председательствовал. В раздумье подперев свой Пираньев подбородок, он покамест только внимательно приглядывался к подсудимым: по его вердикту им вскоре предстоит почернеть, скрючиться, стать косточкой костра. Его профиль, освещенный факелом, отбрасывал тень, которую и вправду было бы мудрено отличить от тени кровожадного истукана инков – той, что в закатный час вырастала на стенах святилища, возведенного тысячелетием раньше. Но и прочие: судьи, писцы, квалификаторы, фиолетовая гвардия, сами подсудимые – все они при свете факелов обзавелись двухмерными двойниками, а коль скоро действие разворачивалось не где-нибудь – в царстве теней, это еще большой вопрос, кого здесь считать двойниками. В этом свете дону Педро, гостю из царства дневного света, даже почудились обращенные на него изумленно-испуганные взгляды.

Начали с хуанитки. Внесенная в аудиенц-залу в корзинке, спиною к судьям, она была приведена к присяге. Председатель спросил у ней, откуда она родом, кем были ее родители, какого она пола и все такое прочее. Тут последовал вопрос одного из королевских советников:

– Веришь ли ты, Хуанита Анчурасская, в существование ведьм и их способность производить грозы и наводить порчу на животных и на людей?

Из судейского опыта он знал, что на первом допросе ведьмы не просто запираются, но даже принципиально отрицают способность человеческих существ к такого рода действиям. Отрицательный ответ выдал бы ведьму с головой: мнимо раскаявшаяся – допустим, с целью оговора своего смертельного врага или ради сокрытия более тяжкого преступления (злонамерения), нежели то, в котором сознавалась.

Но хуанитка не оправдала профессионального честолюбия королевского советника, горевшего желанием изобличить ее сверх того, в чем она сама себя изобличала.

– Верю ли я? Да еще покойница бабка моя такое чародейство знала – какой там град, какая там гроза! На целый город землетрясение наслала. Слыхали, ваши преподобия…

И далее предоставим секретарю испытывать вошедшее в поговорку долготерпение бумаги, поскольку приводить целиком показания Хуаниты Анчурасской – чистое безумие. Следует помнить, что – цитирую: «Когда ведьма начинает признаваться, судья ни в коем случае не должен ее прерывать… пусть он не заботится о том, что придется поздней позавтракать или пообедать. Надо дослушать ее до конца в один прием…» («Двадцать писем к инквизитору» Рогира Вейденского).

Для начала хуанитка рассказала историю своей бабки. После слов «и умерла бабка» другой королевский советник, отличавшийся от первого, как левое крылышко от правого, спросил:

– Ну, а сама ты давно состоишь в услужении у Сатаны?

– Давно, батюшка, давно, кормилец, – вдруг по-старушечьи запричитала обвиняемая, тщась этим придать своему нечестию более респектабельный вид: фирма-де основана при Царе Горохе. Притом выясняется: еще в утробе матери, тоже известной ведьмы, она спозналась с нечистым, который проникал к ней через пупок родительницы и, помимо всяческого блуда (следовало детальное описание оного), обучал ее разным тонкостям ведовства. Поэтому, едва появившись на свет, она умела летать по воздуху, и ей ничего не стоило за два часа смотаться на море и обратно.

Судьи и все остальные глубокомысленно внимали Хуанитке, чем льстили ей необычайно; она же перебивала свой рассказ невозможными гримасами, телодвижениями, выкриками и т. п., пока, дойдя до событий самого последнего времени… не выдохлась, бедная. Глаза сделались мутными, стали закатываться, язык начал заплетаться. В конце концов ее обритая голова чугунным ядром скатилась на грудь, прерывистый бессмысленный лепет сменился окончательным беспамятством. На губах выступила пена – что суд не преминул отметить, прежде чем приступать к допросу Эдмондо.

Последний, в противоположность хуанитке, словоохотливостью не отличался. К тому же, отвыкнув от долгого стояния да еще закованный, он, как Пушкин у Хармса, то и дело падал. Юрист-асессор, бывший за председателя, подал знак забрать его в пики. Как садовник кольями подпирает слабое деревцо, так шестеро копейщиков приставили к его телу острия своих копий.

На все Эдмондо отвечал односложным «да», не вдаваясь в содержание вопроса. А значит, суд мог рассчитывать на какое угодно признание, но лишь в пределах информации, которой сам же располагал. Эдмондо соглашался, что убил Видриеру, что прикарманил девяносто тысяч, что хотел снасильничать родную сестрицу, что хуанитка – колдунья, что труп Видриеры был им припрятан в нуждах чернокнижия, что, вопреки своему первоначальному намерению, а главное, помимо своей воли, он предался рукоблудию, ну, в самый неподходящий момент, вскоре же за грехи свои (его поправили, он согласился: да-да, не за грехи – колдовскими чарами) и начисто лишился того, чем блудил.

Судья и заседатели по очереди подходили к нему, приподнимали рубаху и, наклонившись, разглядывали, если так можно выразиться, наличие отсутствия какой бы то ни было возможности что-либо разглядеть.

Также Эдмондо признался, что прибегал к услугам беса, который с необычайным проворством действовал в обличии ребенка. Это он задушил служанку по имени Аргуэльо. Зачем? И тут выяснилось, что ответить на вопросы «зачем?», «кто?», «что?», «где?» Эдмондо решительно не под силу. Он начинал путаться, говорил невпопад.

– Где спрятаны тридцать тысяч золотых? – кричал в боголюбивой ярости инквизитор.

– Да, спрятаны, – отвечал Эдмондо, у которого к тому же грудь, бока и спина были в крови от пик: он поминутно на них валился.

– Наперсник Сатаны, тебя повесят головой вниз, – угрожал человек с торчащим кверху клыком вместо головы, – и тогда уж рот у тебя откроется! – Точно эти тридцать тысяч Эдмондо запрятал себе в рот, и уж после вышеуказанной меры червонцы всенепременно со звоном посыплются из него на пол.

На второй аудиенции Эдмондо рассказал, как призрак Видриеры, грозя вечными муками, повелел ему уйти из Пермафоя, где он скрывался, и на Сокодовере возвестить тройное покаяние.

– В чем ты, пес, каешься?

Эдмондо каялся в убийстве, краже денег… э-э… чародействе и сожительстве с ведьмой…

– В покушении на кровосмесительный блуд?

– Да-да, – повторял он за инквизитором, как двоечник за учителем.

Судьи еще раз тщательно исследовали его промежность, после чего снова расспросили о происшедшем между ним и его новоявленной сестрицей – с такой скрупулезностью, какая сделала бы честь самому Петру Палуданусу.

Тогда подал голос один из монахов-квалификаторов:

– Правомерен вопрос: когда демон или ведьма удаляют у мужчины бесследно его детородное естество, зачем они это делают? Зачем дьяволу удалять орудие своего успеха, когда через совокупление плоти он может принести в мир гораздо больше зла, чем иным способом? Бог, как известно, по сравнению с другими человеческими поступками, более всего попускает околдовывать именно это действие.

– Но отказом от преимуществ ад в своей гордыне бросает вызов небу, оскорбляет Бога, – возразил немедленно другой, – а это служит дьяволу наибольшим удовольствием, хотя бы даже и наносило ущерб его главной пользе, состоящей, как мы знаем, в погибели душ. При этом, брате, попускается вредить людям – в собственном их рассуждении наипаче. А такую возможность враг рода человеческого упустить никак не может. По определению.

– Презренный, ты полагаешь, что околдован? – вскричал тот королевский советник, у которого был голос повыше.

– Да… да…

– И кто же тебя околдовал? – спросил другой, побасовитей.

– Колдовка… та, что намедни… Гуля Красные Башмачки! Констанция! Будь она проклята! Будь она проклята! – вдруг стал в исступлении кричать Эдмондо и разрыдался – к превеликому удовольствию судей, увидавших, что благодать проливания слез не чужда раскаявшемуся, и дружно по такому случаю перекрестившихся.

Хуанитка же напротив, расписывая свои встречи третьего рода, и слезинки не проронила, что тоже было воспринято судьями с удовлетворением. Как говорится, и так хорошо, и сяк хорошо, а эдак, так уж и вовсе нехудо. Нехудо тяпнуть перед обедом хересу – нехудо и ведьму уличить в мнимом покаянии.

В объяснение этого судья, ведущий процесс, сказал:

– Свойство женщин – это плакать, ткать и обманывать. Но нераскаявшаяся или мнимо раскаявшаяся не может проливать слез, несмотря на все увещевания. Что мешает им плакать? По словам Бернарда, смиренная слеза возносится к небу и побеждает непобедимого. Не может быть сомнения в том, что такая слеза весьма противна врагу спасения и царю гордецов. Ведьма будет издавать плаксивые звуки и постарается обмазать глаза и щеки слюной, но того чувства, которое исторгло бы из ее груди плач, у ней нет. Хуанита Анчурасская! Я заклинаю тебя горчайшими слезами, пролитыми нашим Спасителем и Господом Иисусом Христом на кресте для спасения мира. Я заклинаю тебя самыми горячими слезами Преславной Девы, Его Матери, пролитыми Ею над Его ранами в вечерний час, а также и всеми слезами, пролитыми здесь, на земле, святыми и избранниками Божьими, глаза которых Бог отер: покайся от всего сердца! Если же ты, Хуанита Анчурасская, упорствуешь в грехе, то слез не лей. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.

– Взгляните, святые отцы, – продолжал председатель, – глаза ее сухи. Это мнимое покаяние.

И капюшоны мерно задвигались: «Мнимое, мнимое».

– Скажи, мерзкая, ты признаешь, что научила обвиняемого вызывать беса, который принимал бы облик дитяти, проникал бы в дома и душил бы тех, на кого вы ему указывали? Отвечай! Не так ли была вами задушена служанка по имени Аргуэльо?

– Косая астурийка? Мной задушена? Да это она сама себя задушила, йо-хо… (Поет.) Косая астурийка – ла-ла-ла… – ты миленького никому не выдашь, ты с бантиком на шее – ла-ла-ла… – красотка стережет твой длинный язычок…

– Что? Тобой задушена?

– Ла-ла-ла… (Поет.) Дедка старенький-престаренький сидит на берегу, писка длинная-предлинная опущена в воду.

– Отвечай, тобою задушена?

– Мной, мной. Шейте мне санбенито, шейте, м…звоны Царя Небесного! (Поет.) Словно свечи Божии, мы с тобою затеплимся…

– Господи, прости нам прегрешения наши, помилуй и спаси, – хором крестятся. – Лиходейка! Упорствующая в тяжком своем грехе! Мы, судья и заседатели, принимая во внимание твою приверженность дьяволу, объявляем и постановляем, что ты должна быть сегодня же пытаема каленым железом. Приговор произнесен.

* * *

Повернулась ручка, но не зловеще, медленно, как под взглядом Аргуэльо, исполненным ужаса, – отнюдь, судейскому, входившему к доне Марии, не надо было таиться.

– Что, были компликации? – спросил маленький человечек у рослого стражника. Один против другого они были как мышь против горы.

– Не имелось, ваша милость. Пели-с.

– Это все узницы поют, это ничего.

Неподвижно сидевшую в кресле дону Марию перерезало, как лазером, тончайшей нитью света, покуда дверь к ней в продолжение этого диалога оставалась лишь на волосок приотворенной.

– Вашей светлости угодно беречь свечи? – вместо приветствия съязвил дончик Хуанчик… и, пожалуй, вот что: конспирация конспирацией, а покрасоваться, хоть перед кем, хоть перед простым рубакой-парнем с алебардой, хотелось. Низок был дончик Хуанчик не только ростом, мелок – не только костью, но иначе б и не дослужился сын волопаса из Хуэски до шляпы со скатанными полями.

При его появлении дона Мария, до того сидевшая неподвижно, без света, точно слепая, кинулась к нему с пеньем.

Дона Мария

Хуанчик, милый Дончик, заждалась я.

Скажи же, Хуанито, новостей,

Чтоб повлиять на наши планы, нету?


Дончик Хуанчик

Нет.


Дона Мария

Так и знала.


(Возвращается на прежнее место?)

                 Что же, исполненьем

Ты сдобрил обещание свое,

Как сдабривает черствый хлеб мечтою

О сэкономленном гроше скупец?


Дончик Хуанчик

Красиво ж ты поешь, моя Марыня.

Здесь все, что обещал. Дамасской стали

Клинок – как нож горячий в масло

Войдет он под ребро отца Констансы,

Иль как ее? Горняшка, должен я

Признаться, молодцом. Единым махом

Двух побивахом. Хворый дон Алонсо

И твой покойник без пяти минут

С супружеством к ней лезут и с отцовством

И в разделенье чувств отлично ладят

Между собой. Не хуже португальцев

И нас – после дележки волн морских.

[18]


Дона Мария

Ну, вижу, коли и не шлюшка эта

Тебя пленила, то моя шкатулка —

Уж точно. Не подзуживай меня.

Я это не люблю. Своим страстям

Сама я госпожа. Тебе понятно?


Дончик Хуанчик

Ну что ты, Мань. А то не знаю я,

Что ты упрямством с литвачкой сравнишься.

Лишь звезды могут управлять тобой.

Из смертных же – один, который скоро

Докажет на костре, сколь смертен он.


Дона Мария

Молчи… Нет, ты мне снишься!..


Дончик Хуанчик

(В сторону.)

                                             Кто из нас

Чей сон – еще неясно. Буду сниться

Я после пробужденья твоего,

Надеюсь, еще многим.


(Вслух.)

                                 Пусть поэты

Об этом сочиняют пиесы:

[19]

слава

Есть солнце мертвых, и в мечтах трусливых

Под этим солнышком сыскать местечко,

Смерть называя пробужденьем к жизни,

А жизнь лишь сном, пытаются они

Со смертью собственною разминуться.

Пустое. Истина горька, мы знаем.

Ты видишь это зеркальце? Чудес

Желала ты? Чтоб ручка в рукоять

Кинжала обратилась, точно посох —

В змею иль воды дельты – в кровь?

На дне, зеркальной гладью скрыт надежно,

Названьем фильма затаился он —

Последняя услада, неземная,

Моей Maryte, литвачки моей.


Дона Мария

Взглянуть дай! Ну и ножны… Кто б подумал,

Что зеркальце волшебное на дне

Хранит дракона! Выхвачу я вмиг

Мое оружье и в поддых ему…


Дончик Хуанчик

Ему, не мне же. Осторожно, детка.


Дона Мария

Ты прав, мой Дончик, в жизни ждет меня

Еще одна, по крайней мере, радость.

Теперь о ней все мысли. А остер как,

Зараза…


Дончик Хуанчик

Говорю, поосторожней…


Дона Мария

Илло-хо-хо, мой Дончик! Впрочем, piano…

А то б обидно было бранным кликом

Все дело погубить.


Дончик Хуанчик

                           А я о чем?


Дона Мария

(в сторону)

О, кто еще людскую жадность так

Благословлял!


(Вслух?)

                     Ты дал, ты вправе взять.


(Протягивает ему свои драгоценности.)

Дончик Хуанчик

Мое почтение сеньоре.


Дона Мария

                                  Слушай,

Постой. Скажи, а что, уж мерку сняли

С невестиных костей, что побелей

И платья подвенечного, поди?


Дончик Хуанчик

Да вроде б. Твой супруг вчера прошенье

Какое-то отправил королю.


Дона Мария

(в сторону двери, экзальтированно)

Ты думаешь, мне худо, толедан?

(Он думает, глупец, что худо мне,

Не правда ль, Хуанито?) Ты ошибся,

Железная Пята Толедо, знай:

Хоть в заточенье, хоть меня размазал

Ты по периметру, заставив чадо

Оплакивать, Эдмондочку… а все ж,

Я превзойти смогла тебя в коварстве.

Ты в Эскурьял писал, ты Эвридику

У короля просил себе в супруги?

Знай, есть уже ответ. Лишь не тебе

И не от короля. Придешь – прочту.



* * *

Снова приходил альгуасил.

Молодых людей, привыкших к посещениям хустисии, не удивило и уж подавно не встревожило столь долгое отсутствие падре-падроне. Любящие сердца пользуются любой возможностью оказывать друг другу знаки любви. Уединение для них, как концерт ангелов для душ почивших праведников – не может быть чрезмерно долгим. Это не значит, что Констанция тяготилась присутствием отца, но дарить своим нежным вниманием одновременно двух мужчин, в равной мере его жаждущих, – что ни говори, занятие утомительное, пускай даже искренность дарительницы выше всяких подозрений – не в пример жене Цезаря. Обожание мужчин ложится на плечи женщины хоть и сладостным, но все же бременем – а тут оно было двойным. В общем, у «бедняжечки» имелось причин более, нежели у Алонсо (на целую причину больше), радоваться их уединению, на сей раз порядком затянувшемуся, чему особого значения они, впрочем, не придали.

Накануне у Алонсо хирург отнял повязку, и наш кабальеро вынужден был шнуровать рукав. Шнурок он перевил лентою из косы своей дамы – золотым галуном, обшитым с обеих сторон красною тесьмой.

– Вот моими молитвами вы и исцелились, дон Алонсо. А еще попрошу Заступницу, и следочка не останется, так все станет гладенько…

– Верю, верю. Отказать такому ангелу, как вы… – он с сомнением покачал головой. – Только, может быть, вы все же шрам оставите мне на память?

– И вы с помощью его будете удостоверять свое мужество перед другими особами?

– Святая Констанция! Как может она так говорить!

– Покажьте мне его, ваш шрам.

– Душа моей души, как бы при виде его вы не лишились чувств.

– Ах, сударь, обстоятельства моего появления на свет вам известны: я не росла неженкой, и глазам моим было явлено много ужасного, только молитвою и спасалась.

Алонсо распустил шнуровку. Циник по отношению к другим, он был неисправимым идеалистом в том, что касалось его самого. Другими словами, «поэт». Наоборот – было бы «дурак».

– И совсем не страшно, – сказала она. – Не болит?

Она облизнула палец и провела им по периферии небольшого багрового островка.[20] Почему-то это всколыхнуло в нем дикую ревность (а вот «животная ревность», заметьте, не говорится – но это к слову). Глаза потемнели, губы побелели, он вспомнил: этим глазкам голубым третьего дня открылось такое… и ведь по-своему без приятности не обошлось. (Ревность кормится червяком воспоминаний, и уж тут пошел клев.) Лживые глаза! Сами только прикидываются, что голизна его плеча есть восторг и откровение любви. Ему доподлинно известно, в чем они соучаствовали. И главное, че́м небесней взгляд и стройней ноги, тем вероломней.

Как с эстафетой примчало письмо, вложенное в сонник Алмоли. О, marranos!.. Какой одухотворенностью дышало лицо матушки – к тому времени уже год как бездыханной.

Послужить утешением ревнивцу может то, что в ревности он богоравен. Ревность бывает сколь угодно яростной, дикой, безумной (допустим, мир сотворило Безумие), но животной – никогда! В ревности-то он и берет разбег в богоравность.

(Нет, ему это не очевидно.)

Проще в этом смысле с той, что бабьим умом понимает: ревнует – значит, все в порядке. Права! Ревность – это первый шаг на долгом пути вызволения духа из оков женской стати. Начало похищения из сераля. Крутой патриархат ревности не знал. Одушевленность женщины прежде всего вытекает из признания за нею способности к половым предпочтениям, в отсутствие которых обладание ею другим – как то было во времена патриархов – приравнивалось к «воровству топора» и не влекло за собой позора, уготованного в состязании слабейшему.

– Глядите, дон Алонсо, кто-то идет сюда… смешной какой. Как хуэто.

Алонсо очнулся от своих мыслей. В глубине аллеи маячила, приближаясь, крошечная черная фигурка в непомерно большой шляпе.

– Это Хуанито, – сказал он. – И чего этой мухе здесь надо?

– Он смешной? – спросила Констанция робко, боязливо придвигаясь к своему возлюбленному.

– Он? Муха. Назойливая черная мушка. Горд своей порочностью, как всякий глупец и негодяй. Его в насмешку прозвали «дон-чик Хуанчик», он – счастлив. Но что нужно от нас этому насекомому?

Однако по лицу маленького человечка в огромной шляпе невозможно было понять ни о чем он думает, ни с чем пришел. Вот он с напускным смирением мнет в руках шляпу, вот кланяется с особенным насмешливым почтением – так слуга, забравший слишком много власти в господском доме, иронически подобострастен с гостями, в глазах которых читает отвращение к собственной персоне.

– Я прошу прощения у ваших милостей, но неотложное дело требует присутствия вашей милости, – он поклонился Алонсо.

Тот последовал за этим Циннобером со словами: «Простите, мадонна моего сердца».

Дон Хуан ждал Алонсо в своем кабинете, и на нем, что называется, не было лица.

– Вот и вы. Хорошо… Хорошо… – он несколько раз повторил это слово, чем окончательно убедил Алонсо, что все как раз наоборот – из рук вон скверно.

– Ваша светлость очень обеспокоены. Могу ли я быть полезен вашей светлости? Надеюсь, это не касается нашей дорогой крошки?

На это коррехидор ничего не ответил, только горестно покачал головой.

– Ваша светлость!

– Ах, мой сын… вы не возражаете, что я вас так называю? Вы – сирота… с севера. И мне, лишившемуся сына, отрадно было бы своим сыном считать вас – когда сердца, ваше и Констанции… ах, Констанция!..

– Ваша светлость, заклинаю вас, откройте правду! Что угрожает доне Констанции?

– Хорошо. Дон Алонсо, крепко ли ты стоишь на ногах, ибо они подкосятся у тебя, когда услышишь, что́ я тебе скажу. Моя дочь обвиняется в колдовстве. Эдмондо, да будет ему надгробьем отцовское проклятье, показал на нее. Дону Констанцию…

– Ваша светлость, ни слова больше! Во имя страстей Господних! Увы, моей шпаге не хватило проворства!

– Вам еще неизвестен, мой друг, состав преступления. То, о чем поведали мне вы, небо сочло недостаточным. Презренный вскоре лишился ятер и конца и стал совсем как евнух при дворе султана. И в этом он винит дону Констанцию, собака. Дон Педро, у которого первая форма допуска, все это слышал собственными ушами. Теперь квалификаторам осталось дать свое заключение, а каким оно будет, уж можно не сомневаться.

– Великий Боже…

– Вы слыхали когда-нибудь о секретной темнице?

– Как быть? Нет, это невозможно…

– А о шести этажах под землей? А об отведенных под камеры выгребных ямах?

– Чище слезы Христовой, сама кротость, доверчива… так вздрогнула…

– Но!.. – Толедан воздел перст, призывая небеса к вниманию. Желтый смарагд то и дело вспыхивал, словно передавал сообщение в указываемом направлении. – Письмо написано Государю, великий толедан просит позволения удочерить Констанцию. Понимаешь, по заслугам толедана его просьба будет уважена…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю