Текст книги "Суббота навсегда"
Автор книги: Леонид Гиршович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 52 страниц)
– Ах, будут трое в лодке, не считая собаки, – попробовала она пошутить. – Только не говорите «нет». Я не могу здесь больше оставаться. Я брошусь на бритву Джибрила. Вы не знаете, это злой кастрированный мальчишка, который заставил меня сейчас пятьдесят раз проплыть туда и обратно, а потом лишил сладкого. Не это важно, я могу обойтись и без торта – пусть им подавится эта лабрадорская тварь. Но когда какой-то дискант имеет над тобой власть, как над лягушкой, которую всласть терзает у себя в коробчонке… Возьму и задушу Ларку. И пусть меня тоже задушат. Я ненавижу их всех – ленивые, тупые, безмужикие… Она смотрит на тебя, а в глазах у ней такой Восток, такое «мне жарко», «мне знойно». Ненавижу! Целыми днями выщипывают друг у друга волоски – сказала бы где. И ноют свои песни – ей-ей, колыбельные для змей. Говорят… я слышала… в районе слона есть лаз. Вы им пришли? Ну, миленький кабальеро, подскажите христианке. Не обрекайте вольную валашку…
– Как вы сказали?
– Что?
– Как вы себя назвали?
– Вольной валашкой. Я с Карпат, мой отец, между прочим, был стремянным валашского господаря.
– И вас похитил Валид-инвалид…
– Валид-разбойник.
– Это одно и то же… когда вы с вашим батюшкой направлялись к Мирчу Златко, вашему жениху.
– Вы все знаете?
– На том свете знают все. Нет, это непостижимо! Я веду бой, в котором обречен, утешаюсь лишь сознанием, что противник мой – само Время, и это, когда во сне время ничего не стоит. Мало сказать, в табакерке сна я успеваю увидеть город – я успеваю прожить в нем жизнь, полную событий. А часы показывают, что и мгновенья не проспал. Смиряешься с той из реальностей, за которой последнее слово. Свидетельства памяти не принимаются, вещественных доказательств никаких – они из антивещества и при пробуждении аннигилируются. Мисс Владуц, я думаю, что смогу вам помочь.
– О, спасите меня, спасите! Будьте кавалером – и случится, как о том сказал поэт:
Спаси меня и не пожалеешь ты…
Бельмонте неучтиво перебил валашку:
– Вы мне сделаете то-то и то-то, и это превзойдет все мои ожидания, потому что, хоть вы и чисты телом, над душой вашей старый теоретик уже успел потрудиться.
– Но это правда, шевалье, я вас не обманываю. Все так и будет.
– Да, все так и будет… – повторил Бельмонте задумчиво. – Вы говорите, вам не дали торт?
– Нет, не дали, – вздохнула она.
– А скажите, не был ли это огромный торт, изображавший дворец паши?
– Да, Алмазный дворец из беломраморной пастилы («Правильно, – отметил про себя Бельмонте, – в дальнейшем специальность дома Абу Шукри»), а еще из воздушнейшего бисквита и увенчанный башней из сбитого крема. Шапочки у стражников марципановые, ярко-красные, окна застеклены тончайшей карамелью. Она такая тоненькая, что сквозь нее все видно: и Диван Светлейших, и внутренность нашей Реснички – я даже разглядела там себя. Все наши бабы вилочками ковыряются, какая с краю подкапывается, какая башней перемазалась, две ковырялки из-за паши чуть не подрались, он был шоколадный – а они с Цейлона, где пьют чай с шоколадом. Только одной мне нельзя ни крошечки.
«Чуть не подрались» – сингалезки подрались бы непременно и синие глазки друг дружке повыцарапали бы, но закон гарема не знает преступления страшней рукоприкладства. Гарем паши в первую очередь коллекция бесценных тел. Они – священная утварь при богослужении, где в роли божества – царский уд. Малейшая царапина, малейшее повреждение, нанесенное одному из предметов священного сервиза, считается вредительством номер один. Нет ни извиняющих обстоятельств, ни выяснения причин. Вина всегда на той, что дала рукам волю – царапалась, таскала за волосы, кусалась. И для каждой из них Осмин подбирал особое наказание – но, заметим, без того, чтоб оставались следы на теле, по этой части он был докой: уроженок гор изнурял плаваньем, сластенам месяцами не давал сладкого, брезгливых таким поил и кормил, что ни в сказке сказать, ни пером описать, гордых заставлял прислуживать собственным служанкам, акрофобок превращал в акробаток, русским приказывал выучить наизусть главу из «Онегина» по-украински. О, Восмин был творческой личностью! Что там шоколадная фигурка паши – ради куда большего, теплокровного и сладкого, как взрыв при начале мира, даже из-за него, сердешного, девчушки бы не выцарапали друг у дружки эти самые сингалезки.
– И вы от обиды решились бежать… Нет, погодите, – опередил он возражение, – я понимаю, что не из-за какого-то кусочка, а, как бы это выразиться, по совокупности причин. Я сказал: я вам помогу. Слушайте очень внимательно, что вы должны сделать. Басорский дворец разбомблен, но не доеден. Возвращайтесь обратно и ловите момент, когда незаметно сможете зарыться в его остатки. Не знаю как, но у вас это получится, гарантия – сто процентов.
– Его вкатили на колесиках.
– Может быть, заберетесь прямо в подъемник. Во всяком случае, вас спустят в подъемнике.
– В «Чрево»?
– Совершенно верно. Там вас увидит один поваренок, по имени… неважно… расскажете ему свою историю, прочтете стихотворение, которое хотели прочесть мне: «Спаси меня…» и т. д. После этого он вас спрячет в котел и пообещает вывести наружу. Не вверяйтесь. Своим ходом вылезайте сами из котла. Вам надо найти семейную пару, они морриски из Андалузии, его зовут Томазо, ее Марианиной… они, конечно, здесь под другими именами, Абдулла и Зюлейка, кажется. Никаких особых примет. Своим видом как бы хотят показать: и мы правоверные, не хуже других. На людях стесняются говорить по-испански. Женщина чем-то похожа на жука, гуляющего на задних лапках – должно быть, из-за черных сросшихся бровей. Ах да, на спине между лопатками материя по шву разошлась, и досаафовская майка виднеется. Вы скажете им вполголоса: «Аве Мария, – это пароль. – Я должна выбраться отсюда». Уж поверьте, они все сделают. И пусть узнают, где в Басре русская миссия – постарайтесь в ней укрыться.
– Так вы разведчик, шевалье?
– Служба внешней разведки Его Святого Католического Величества. Спешите, время не терпит. В том, что вам удастся зарыться в сугробе сбитого крема и добраться до «Чрева ифрита», можете не сомневаться. А дальше не знаю и, вероятно, никогда не узнаю – ни я, ни наши читатели.
– Я им напишу.
Дальнейшее развитие событий
Допустим, назвать так главу – значит подвергнуть себя искушению: и все последующие главы снабжать тем же названием, лишь по правую сторону добавляя цифру – наподобие «Expo 2000» или «Улисс IV». Поэт, с которым меня связывают узы дружбы, озаглавил свою книгу «Здравствуйте». На это исследователь поэзии заметил: «Назвать книгу стихов так – то же, что назвать ее „Слава Богу“» – то есть фразой, уместной не столько на обложке, сколько в помещении, где, по словам другого поэта, «стонет сизый голубочек». Тристрам Шенди в XIX главе своего звездного сочинения рассуждает о том, что все достоинства и недостатки этой книги явствуют из имени ее автора и тем самым прочитываются на титульном листе. Поэтому мы впредь воздержимся называть главы «Главами» – не то будут они отличаться только номером: глава первая, глава вторая и т. д.
Педрильо – который для всех, естественно, был Педриной – состоял при провианте. Судя по съестным запасам, паша собрался совершить многодневную экспедицию в голодный край, а вовсе не послеобеденную прогулку на катере. Перед Педрильо высилась гора фруктов: апельсинов, мандаринов, клементин, грейпфрутов, памелл, гранатов. В буфете звенела посуда. Портшез страусового пера по-прежнему покачивался далеко впереди, но носилки Блондхен скрылись из его поля зрения, как будто их и не было. До сих пор он видел ее фигурку, личико – в передничке по самые глаза. И разом все исчезло.
С наступлением темноты неизвестность слилась с неизбежностью, теша душу надеждой, что это только до утра.
– Тсс… Педрильо… тсс… – раздался шепот, от кромешного беззвучия в столь же кромешной тьме даже липкий. – Паша ищет художника – из христиан. Написать дону Констанцию, как бы это сделали на ее родине. Все понятно? Я спешу к нашей голубке с доброй вестью.
Такого развития событий Педрильо не ожидал. Скорей в слона!
Констанция в сопровождении Алишара и Хусни взошла к себе в покои. Они располагались на высоте тридцати восьми пологих ступенек – по числу поцелуев, которыми Ночь исцелила Безумного; а в Вестминстер ведет 39 ступеней, по числу догматов, положенных в основу англиканского вероучения: «Закон 39 статей» от 1563 года.[82] У замочной скважины величиною с портал – или у портала, очертаниями походившего на замочную скважину, сидел Джибрил и правил бритву. Он это делал без конца, любя звук, с каким лезвие штрихует ремень: вот так же шашка рассекает воздух – отсюда следует, что в прошлой своей жизни Джибрил был конником.
Джибрил пал перед ханум на лицо. Потом поинтересовался у соклассников, счастливым ли было плавание.
– Что тебе сказать, Джибрил, – отвечали Алишар и Хусни, – по словам учителя, это был шаг в правильном направлении.
Констанция приблизилась к окну. Скорая смерть представлялась ей то пучком ослепительного света, то камерой обскура – смотря по настроению. Еще недавно барометр настроения предвещал свет: душа праздновала отсрочку, но то было ликование мотылька. Теперь смертный мрак, овладевающий очами, казался более правдоподобным исходом жизни. Блондхен…
Но только успела подумать о своей девушке, как услыхала ее шаги.
– Немножко мюслей для моего воробышка и самую малость солнечной струйки для моей горлинки.
В руках у верной мисс был поднос. Правда, солнечный напиток в тусклом освещении выглядел израильтянином, отбывавшим срок в зоне вечной мерзлоты. Но на морозе воздух свободы только острей.
– Блондхен, ты… Так истомилась, устала я, но ты подаешь мне сок дивных плодов. Его прозрачный сладкий цвет утоляет жажду сердца. Скажи, милая моя Блондхен, ты послана небом и себе самой тоже? Или своим печалям и страхам ты не врач?
– Преданная служба господам, а на досуге веселое чириканье в людской делает слуг счастливейшими из смертных. В прямом смысле: сладостно умереть за то, чему предан. А состоишь ты на государевой службе, или служишь вашей милости, или ты ревностный слуга Господа – это совершенно неважно. Куда хуже тому, кто сам себе господин, а верней сам себе слуга. Жизнь его протекает под тяжким бременем – будь то налоги, совесть или сознание своей ответственности. Ради чего, спрашивается – ради свободы, которую придумали частники себе в утешение? Но их свобода – это лишь свобода выбора. А выбора-то и нет.
– Ах, Блондхен, свобода – в любви. На все, что ты говоришь, я могу возразить: раз так, то Констанция твоя должна сделаться рабою паши…
– О нет… О нет!
– Вот видишь. Свобода – это свобода воли. При чем тут выбор. Я вольна любить, чувствовать, мыслить. Свобода – это привилегия Души.
– Вы победили, но не будем так уж шпынять бедное тело. Порой и к нему следует прислушаться. И оно способно на благую весть: Бельмонте здесь.
– Что ты сказала?
– Пейте, пейте, и ни слова больше. Ваше волнение может помешать осуществлению наших планов.
– Так есть еще надежда? Бельмонте… здесь… Ты его видела? Это точно? Ты не знаешь, что сказал мне паша. Ах, ты не знаешь – в полнолунье я должна его полюбить.
– А вы не знаете, что я сказала паше: что с европейскими девушками нельзя обходиться, как с какими-нибудь чернокожими ляльками.
– Так ты и пашу видела?
– Клянусь, никакого повода для ревности у вас нет, – со смехом отвечала та. – Но по порядку… – и Блондхен, как могла коротко, пересказала содержание двух предыдущих глав.
А теперь послушаем дуэт Бельмонте и Педрильо, состоявшийся под яростное жужжание мухи, которую угораздило следом за Педрильо влететь в слона. Там она билась головой об стенку, как ненормальная. Первым сдался Бельмонте.
– Педрильо, прогони ее. На нервы действует.
– Боюсь, патрон, это она нас с вами прогонит. Чему можно уже не противиться. Темно. Рискнем? Риск – дело благородных.
– Удел, в таком случае. Я готов, я уже задыхаюсь тут. Не слон, а Периллов бык.
– Это поклеп на бедное животное. На его счету немало добрых дел.
В это время пламенный мотор, которым был снабжен мухин цукатахат, взревел в неконвенциональной близости от лица Бельмонте. Муха с размаху врезалась ему в лоб.
– Уходим.
Когда они вылезли, Бельмонте сказал:
– Хорошо дышится. Итак, ты утверждаешь, что это всего лишь короткая прогулка на яхте.
– Блондхен клянется спасением души.
– Или лжет во спасение души!
– Тсс! – Шепотом: – Ваша милость ревнив, как Отелло. Блондиночка, по крайней мере, со мной, наиправдивейшее существо на свете. Так что оставьте ваших глупостей. Тем более, что в оперативном отношении у нас сверхважная новость: паша хочет иметь портрет доны Констанции, выполненный в европейском стиле. Он срочно ищет художника – испанца или итальянца. Чувствуете ли вы в себе силы…
– О, чувствую ли я их! И ты еще можешь спрашивать? Я рисую, как бог – вспомни Бернарделя-пэра. К тому же вчера я расстался с последним багдадом.
– Так вы хотите, чтобы похищение из сераля финансировал сам паша? Я буду очень громко смеяться.
– Итальянским художникам недурно платят. Знаешь, во сколько обойдется судно…
– Вы меня спрашиваете – а кто продал осла и купил корабль? Это было люксурьёзнейшее плавание: от Орсейской набережной к побережью Наксоса. Звери, певцы… А как кормили! Хозяин, вы много потеряли, заночевав в Кастексе.
– Потерял? Я видел дьявола, мой милый. Ах, о чем мы говорим… Констанция! Писать ее портрет – значит не сводить с нее глаз. Педрильо, друг мой, ужель и вправду?..
– Назад пути все равно нет. Поэтому давайте думать.
– Думай, думай. А я помечтаю. (Про себя.)
Здесь свижусь я с тобой,
Констанца, ангел мой.
О небо, смягчись мольбою,
Сердцу верни покой.
Ах, я узнал страданья,
О небо, огради,
Дай сбыться всем мечтаньям
И к цели нас веди.
К святой цели, любовь моя. Когда-нибудь, через сто лет или через тысячу – я вырву тебя из вековечной корки. И придет конец гарему. Навсегда мы спалим лягушачью кожу, а сами перенесемся в восторг бессмертия, zu den ewigen Sternen. Знать бы, как превратить минарет в космический корабль…

– Барин!.. Ваша милость!.. Корабль должен быть наготове.
– Что?.. Я что, опять спал?
– Я говорю, что корабль и матросов надо нанять заранее, оставить капитану задаток, и чтобы ждали в укромной бухте. Ваша милость сумеет выбраться отсюда?
– Мы все сумеем выбраться отсюда… У меня план Реснички с дюжиной потайных ходов. Кто-то, пристально следящий за каждым нашим шагом, мне его подбросил.
– Кошка пристально следит за каждым шагом мышки, то поднимет лапу, то опустит…
– Проехали. Мир полон загадок, а мы полны страхов. Ты говоришь, на счету у этого слона много добрых дел. Знай же, сколько б ни было – на одно больше, чем ты думаешь: я могу исчезнуть вмиг, и ты даже не поймешь, куда я подевался. У меня есть явка в Басре… будем надеяться, что есть, что не провалена. Но дальше что? Нужны пети-мети. Художникам положен аванс. Пока не получу от паши кошелек с дирхемами, ни о каком фрахте не может быть и речи. А как прикажешь представиться паше? «Вот, кстати, и пианино под кустом» – вот, кстати, и художник, прямехонько в гареме?
– Отлично, хозяин. Главное – что есть вопросы. Ответ – это лишь дело вопросов. Начнем с паши. Средь бела дня перед Алмазным дворцом прохаживается человек в европейском платье, при шпаге, весьма из себя пригожий. Его немедленно хватают, обвиняют в шпионаже в пользу Израиля, кладут в гроб, обтягивают гроб американским флагом и хоронят на Арлингтонском кладбище. Возможно, я упустил из виду какие-то подробности, но практически это не меняет ничего. Это была первая забота. Вторая забота – капитан. Здесь наоборот: европейское платье, шпага и воинственно закрученный ус служат наилучшей рекомендацией. При виде вашей милости редкий моряк мысленно не отпразднует прибыток. Поэтому есть надежда, что все устроится и без задатка. С вашего позволения я перефразирую применительно к нашим обстоятельствам замечание одного наблюдателя: араб не боится, что европеец его надует, у него свои страхи, арабские – что ему предпочтут другого араба. Как знать, может, вашей милости и удастся нанять судно под залог своих прекрасных европейских глаз. Возвращаемся к паше, чье благосклонное внимание требуется на себя обратить. Кажется, я знаю, как это сделать. Мелки. Рассветная мгла, в которой читать нельзя, а рисовать – пожалуйста. Цветными мелками на площади перед дворцом. И по мере того, как светает, взорам этих самых… басурманских гвардейцев – ну…
– Янычар…
– Вот-вот, взорам этих янычар в красных шляпках, прости их Господи, предстает басорский паша Селим – in gloriola, при всех регалиях, в бороде виден каждый волосок. Ну, чистый Гольдштейн.
– Гольбейн. Я его не люблю.
– Кто ж их любит. Ну, как план?
– Прост, как все гениальное.
– Моя Блодиночка опишет пашу во всех подробностях.
– Максимум, это доставит удовольствие ей самой. Портрет, представленный себе по описанию, заведомо лишен сходства с оригиналом.
– Гм… «Он был лет тридцати с фигурой дамы, принадлежавшей кисти Иорданса, и головой Черкасова младого…»
– После чего ты видишь Рубенсова Вакха с физиономией Александра Невского. А на кого похож этот Александр Невский? «На диктора немецкого телевидения Петера Фасса», – скажет один. «Пожалуй, – согласится другой, – чем-то. Но прежде всего это вылитая кариатида в подъезде дома номер шесть по Кузнечному переулку».
(А у сказанной кариатиды с Петером Фассом, диктором немецкого телевидения, ровным счетом нет ничего общего, «двойники близнецов между собой отнюдь не близнецы». И еще: любое подмеченное сходство прежде всего говорит о подметившем его и только потом уже о явлениях, на которые оно распространяется. Мы предлагаем читателю в порядке самопознания хорошенько вглядеться в рокуэллкентовского «Ахава». Некто Минченков вспоминает, как за спиной передвижника Тютькина, работавшего на пленэре, долго стояла баба. «Ну что, нравится?» – спросил Тютькин у бабы. «Красиво, барин. Это, чай, Богородица будет?» В этом месте книги нам также повстречался автор романа «Отчаяние», отличного по силе и ловкости зеркального письма. Интересно бы знать, прочел ли он уже?.. Молодой сноб посмотрел на нас, но не произнес ничего. Под пиджаком у него был спортивный свэтер с оранжево-черной каймой по вырезу, убыль волос по бокам лба преувеличивала его размеры, крупный нос был, что называется, с костью, неприятно блестели серовато-желтые зубы из-под слегка приподнятой губы, глаза смотрели умно и равнодушно, – кажется, он учился в Оксфорде и гордился своим псевдобританским пошибом. Он уже был автором двух романов, отличных по силе и ловкости зеркального письма… это, вроде бы, уже говорилось.)
– Тот, кого я нарисую, будет Селим-пашой, потому что каждый увидит в нем Селим-пашу. До сих пор его изображений не существовало. Значит, довольно нарисовать бородатого мавра, верхом, в лучах восходящего солнца – и счастье узнавания обеспечено по минимальной цене. Так фигурка с титьками, нацарапанная на скале, показалась бы Адаму изображением Евы.
– Тогда дело за мелками, – сказал Педрильо.
– Тогда дело за мелками, – повторил Бельмонте. – Стоп! Я знаю, где их взять. На рынке наискосок от моей лавки был магазин «Графос».
– Наискосок от вашей лавки? Что вы такое говорите, хозяин?
– Это была всего лишь щель – узенькая щелка, куда, как жетон, кидаешь жизнь. Меньшее может вмещать в себя большее при условии, что речь о добром и злом. То есть Добро и Зло вне пропорций: джинн умещается в бутылке, а брильянт, за который рубились головы, закатывается между половицами в рыбачьей хижине. Поверь, без благодати творчества жизнь проживаешь в мгновение ока.
– Раз так, то нам с вашей милостью угрожает пытка вечностью.
– Лишь покуда топор в руках палача описывает траекторию.
– Вы, сударь, недооцениваете квалификацию местных судей, если полагаете, что в случае неуспеха нас ожидает столь неквалифицированная казнь. В странах благодатного полумесяца искусство палача стоит вровень с искусством повара. Например, нас могут…
– Педрильо, ты славный малый. Не хочешь свою гениальную фантазию направить по другому руслу: как мне увидеть Констанцию?
– Хозяин, видит Бог – это невозможно. На тридцадь девятой ступеньке сидит джи-брил, человек-бритва. Моя фантазия каменеет при мысли о нем.
Рука Бельмонте невольно сжала рукоять шпаги.
– Знать где Констанция, быть рядом и не увидеться с ней! Это даже не бритвочкой, это – как тупым ножом по сердцу.
– Ваша милость, скоро вы навсегда соединитесь с доной Констанцией.
– Кажется, уж легче поверить в переселение душ.
– Ну, вы скажете… Отвага в помыслах, осмотрительность в делах, и будущее за нами. Вы берете на себя пашу и корабль, а я придумаю, как выпустить воздух из Осмина… А что если… этот баллон подогреть, и пускай себе летит на луну. Надо поговорить с Блондхен. Увидите, ловкие слуги бывают не только на сцене.
На этот раз с помощью коптского папируса он выбрался прямиком на берег – в полулиге от того места, где высадил его хозяин баглы. Проползти, правда, пришлось изрядное расстояние, сверяясь с планом при свете восковых спичек, которые дал ему Педрильо – он не все их израсходовал тогда в Париже, когда подымался по лестнице – помните? Мы еще засомневались, что по-русски они так называются («allumette-bourgie»). Но вообще Любимов – большой переводчик, надо быть неблагодарной свиньей, чтобы не признавать этого. Наши же сомнения – позерские сомнения, типичные для невежественного выскочки. Они до самоотвращения манерны и позорно неискренни. Честное знание, что бы там ни говорилось разными Сократами, в себе уверено и умножает радость.
Полнощной красотою блещет над Басрою луна – однако Бельмонте сейчас было не до бедного своего сердца. Есть города, которые тем краше, чем труднее их разглядеть. Обычно это города, в которые нет возврата. В Басру нам точно путь заказан. А сколько денечков мы гуляли там, друзья, с царем и царицей, слушая ее истории. Иногда отправлялись мы бродить по семидесяти улицам и необозримым площадям. Это было колониальное время. И Аден был тогда торжественным весельем объят, и Калькутта освещала огнями нарядные толпы на Корсо. Нынче не то, страшен паша. Только ночью, когда по зазубринам, представляющим собой очертания башен, шпилей, куполов, пробегает серебристая искра лунного света, – лишь тогда возвратившемуся изгнаннику может пригрезиться былая Басра.
О, где же вы, дни любви, сладкие сны, юные грезы весны?
Но если обожающий эклеры толстяк не прочь надкусить Париж, но если тайно мечтающий о штруделях педофил охотно бы всадил серовато-желтые зубы в Вену – то наш изгнанник поостережется провести языком по острому, словно вырезанному из жести, силуэту Басры, боясь порезаться до крови.
В порту, куда прокрался Бельмонте, щетинились мачты – странным напоминанием о животных, спящих стоя. Рыбачьи баглы, однопалубные турецкие траулеры, плечистые галеры, утыканные веслами, которые в трофейном фильме «Королевские пираты» будут ломаться, как спички, – перемешалось все. И каждая голова посылала в космос сигналы сновидений, будь то адмиральская, покоящаяся на батистовой наволочке, будь то косматая, что упала на узловатые руки в чугунных браслетах.
В это время в каюте одного парусника мелькнул свет и погас, точно поманил. Бельмонте приблизился. Это было ветхое суденышко, избороздившее Арабское море вдоль и поперек («Настоящим удостоверяю сказанное», – значилось на челе его капитана, который, оказывается, раскуривал свой кальян). Поздоровавшись и получив приглашение «подняться на борт», Бельмонте спрыгнул на палубу.
– Я испанский дворянин, – начал он, – морские разбойники похитили мою возлюбленную. Когда же, наконец, я напал на ее след, другие разбойники изловчились меня ободрать как липку. Но дома я несметно богат. Берешься ли ты без предоплаты – так, кажется, это будет по-арабски? – доставить меня и мою возлюбленную в землю, которую я укажу тебе?
Капитан, который звался, как и его корабль, – Ибрагим, только кивнул в ответ.
Бельмонте продолжал:
– Жди меня полулигой ниже по течению, сразу за поросшей тростником заводью.
– Внимаю и повинуюсь, господин.
– Начиная со следующей ночи.
– Да, мой господин.
Столь беспрекословная готовность смущала. Запахло изменой. Бельмонте пристально взглянул на моряка. В неверном свете жаровни из мрака выступало его лицо. Лоб, вдоль и поперек изборожденный суровыми моряцкими морщинами, нечитаемый взгляд, завитки бороды, облепившей угловатые скулы и худые щеки – все это внушало доверие: не горожанин, не рыночный торговец, одновременно услужливый и коварный, а труженик моря, укромно в уголке съедающий свою малую порцию радости. Так объяснил себе Бельмонте невозмутимую покладистость, с которой неожиданно столкнулся.
– Скажи, друг, ты на удивление сговорчив. Не спрашиваешь ни куда мы поплывем, ни сколько я тебе заплачу. Давно не выходил в море?
– Нет, господин, мы только день как из Джибути. Там, в порту, во время погрузки нищий дервиш приблизился ко мне и сказал: «Ибрагим, жди в Басре иноверца. Он захочет тебя нанять – соглашайся. Это будет молодой испанский идальго». Сказав так, дервиш исчез, как растаял в воздухе.
– Ответь, каков он был из себя – необычайно худой, почти прозрачный?
– Я его совсем не запомнил – лишь слышу голос, говорящий: «Ибрагим». Господин, мы вот только сгрузим товар клиенту, и корабль в твоем распоряжении.
– А кто ваш клиент?
– Магазин «Графос».
Неверный свет от кальяна по-прежнему подрагивал на лице старого моряка, одной рукой он держал мундштук, а другой мерно перебирал четки.
Торговое судно нередко носило имя своего владельца: «Хаттаб», «Ханна», «Свисо». Усатые, в чалмах, с серьгой в толстой мочке – они в то же время покачивались у причала, нежно потираясь бортами друг о дружку. Но уже корабли военно-морского флота назывались совсем иначе: «Задира», «Несокрушимый», «Буйный». Флотоводцы из числа правоверных разделяли взгляды Стерна на звездную связь между именем и субстанцией. Однажды соотечественники автора «Тристрама» снарядили в Залив ракетоносец «Invincible», и халиф срочно захотел себе такой же. Строили в Одессе, на горе всем буржуям, при этом лихо вывели по обеим сторонам носа огромными буквами: «Непобеждающий» – ну какие в Одессе могут быть переводчики? «Непобеждающий» стал флагманом иракского ВМФ, но к берегам туманного Альбиона его пока еще не посылали.
* * *
«Перед рассветом? – скажете вы, – он же ничего не увидит». – «Перед рассветом… – передразню я вас, – тоже мне, мыслящий тростник…» Все же люди бывают поразительно бестолковы. Неужели вы допускаете, что величина портрета минус дистанция позволила бы ему что-то разглядеть при свете ясного дня? У художников, в процессе создания образа вынужденных по нему ползать, другой поводырь – не зрение. (Иначе б Джон Борглум, которому мы обязаны финальной сценой в хичкоковском «North by Northwest», после каждого удара по троянке должен был отлетать на милю и лишь тогда, сощурив взыскательный глаз, оглядывать свое творение из кабины вертолета.) Бегло наметив контуры будущей вещи, Бельмонте сразу принялся за детали, которые хотел довести до впечатляющего совершенства прежде, чем чужой взгляд обнаружит затеянный им граффити. Он как бы не полработы показывал дураку, а отдельные, наиболее эффектные ее образцы, что, наоборот, дуракам-то и надо показывать.
В западной, аристократической части Басры, как мы знаем, светает позже. Времени у Бельмонте было в обрез, но все-таки он успевал раскрасить исполинское око с живой блесткою под зрачком. Оно плыло в инфузории век – и подумать страшно, во сколько крат увеличенной; по краям же обсаженной могучими ресничками. Еще Бельмонте успевал наложить светотень на хрящик носа и облагородить ус парой-другой серебряных нитей – тогда казалось, что виден аж каждый волосок.
Нам приходилось писать, о чем во время игры думает музыкант («сознание течет»). Надо признать, мысли художника за работой обладают бо́льшей структурной выявленностью. В конце концов, они «по делу»: художник размышляет над тем, как поступить сейчас… (прищурившись) а теперь… Перед ним ведь не заранее написанные ноты – можно нарисовать так, а можно эдак. Хотя и в самый ответственный момент у художника в голове имеется довольно простору для посторонних соображений. Как-никак не бухгалтер – это бухгалтеру невозможно отвлечься без того, чтобы не сбиться со счету; симультанному переводчику нельзя ни на миг отвлекаться, а то напереводит – как тот одессит.
Соображения, которым невольно предавался Бельмонте, касались злой силы, творившей, однако, ему добро. Wozu? Нет-нет, он не отказывался, не говорил: не нужны мне ваши подачки. Так устроен мир, что раздача земных благ – прерогатива дьявола. Опыт учит: мелкие гадости, совершаемые нами, и те оплачиваются незамедлительно, тогда как – о, сколько раз мы слышали это из уст разобиженного мещанина! – ни одно доброе дело не остается безнаказанным. Это кеглеголовые немцы выдумали, будто в основе человеческого братства может лежать «разумный эгоизм», а безмозглые нигилисты задумались: да-а… здорово…
«Сегодня я, а завтра ты» – читаем на круглой наклейке с призывом жертвовать в пользу инвалидов, конто-нумер такой-то. Но безумный германский (германновский) расчет закончился пулей в рот – на сцене, и Аушвицем – в жизни:[83] сегодня ты (безработный, больной и т. п.), а завтра я «не работает» на евреев. «А завтра я еврей?!» – такого никто не мог себе представить, такое в страшном сне не могло привидеться… А все потому, что благое дело – сольный номер и уж никак не волейбол на пляже, где неопределенное число мужчин и женщин, став в кружок, отбивает мяч кто в кого.
Другое дело – дурное дело. Оплачивается чистоганом и без проволочек Существует даже специальная техника «мелких гадостей» – почти что символических, которые, тем не менее, как-то дьяволом учитываются. Можно, например, из опасения, что прямо перед тобой кончится финское белье, отдавить ногу особе, теснящей тебя сзади; рекомендуется назвать «старой клячей» старую клячу: ты уже опаздываешь, а она как нарочно еле-еле залазит в троллейбус. Широко известен обычай посылать к черту – на пожелание «ни пуха ни пера». Здесь как бы использовано сразу два вида техники: вакцинация, которую практиковало на себе в экспериментальном порядке это ходячее несчастье, этот колдун из Галиции, и чисто условный малефиций – примеры которого уже давались в этом абзаце. Ведь символическая подачка дьяволу, по сути своей, та же вакцинация: не что иное, как прививка против Фаустовой заразы.








