412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Суббота навсегда » Текст книги (страница 16)
Суббота навсегда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Суббота навсегда"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 52 страниц)

Бренный… непогребенный…

А смерть все выходит и входит

И никак не уйдет

Из таверны…


– Сомкни же челюсти, наконец!

Он хотел ее схватить, но она была верткой, как дьявол – в «Севильянце» ее тоже не поймали.

– Пойдемте, ваша милость, кинемся в ножки вашему батюшке. Хуан Быстрый обвенчает нас. В огне и пламени. Наш хуанитский век короток. Звонят колокола Сан-Томе, хуанитка с коррехидорским сыном на глазах у всего Толедо приимет венец славы вечныя.

Крупное «драже» било Эдмондо. Так в тропический ливень под барабанным боем струй дрожит и клонится лист к траве – конечному знаменателю всякой жизни и всяческого существования. Конец – слово, за которым все ею порастет. Не страх, скорее оторопь взяла Эдмондо. Аутодафе? Что за галиматья! С какой стати! (Еще «Процесс» Кафки не был состряпан.) Но исступленность ее чувств, безумие мечты – чтоб так было, это гальванизировало его волю к сопротивлению. То был последний рывок к жизни, после чего уже перестают бороться, натягивают на голову простыню, которая вот-вот намокнет кровью.

Он проговорил с усилием:

– Иди к родимой, проникни к ней незаметно. Она спасет меня. Я отправлюсь в Индию. Иди! Я возьму тебя с собой.

На это хуанитка, позабыв свои нероновские восторги, издала боевой клич аборигенов тех мест, куда ей было обещано путешествие:

Лала-ла-ла, ну берегись!

Мой кастаньет беззубым стал?

Лала-ла-ла, он тверже скал,

О, Сьерра мия!

Оле! Хе-хо! А-а-а-э!


И смылась.

Эдмондо остался один. Верней, полагал, что – один.

Дельта I

Как река разливается на несколько рукавов, прежде чем впасть в Великое море, так расщепилось действие. Но если кормчему достаточно избрать один из протоков – кратчайший, безопаснейший, живописнейший – то рассказчик, чтобы попасть к месту назначения, вынужден пройти их все, и лишь порядок прохождения дается ему на выбор.

Дона Мария не находила себе места в тревоге за сына, тогда как к ней летела весточка с хуаниткой в клюве, в смысле наоборот, при том что дон Педро уже побывал в пирожковой «Гандуль» и возвратился к Севильянцу всяко не для того, чтобы проведать Алонсо, но для основательного разговора с мнимым отцом Констанции; в результате пути хуанитки и хустисии втайне от последнего пересекутся в доме коррехидора – которому дон Педро сообщает обещанный мотив. Между тем Эдмондо в своем убежище от надежды переходит к отчаянию, ибо ему является призрак.

И коль скоро по всем этим сюжетам нам одновременно не проплыть, приходится решать, в каком порядке это делать целесообразней. В принципе, очередность явствует из вышесказанного.

I. ВЕСТОЧКА В КЛЮВЕ

Дона Мария принялась с еще большей страстью мыкать свою материнскую печаль, после того как возвратилась домой «под охраною алебарды и при свете фонаря» – в роли коих Алонсо подвизался не хуже любого умалишенного: среди тех тоже встречаются не одни цезари и наполеоны, но чайники, лампы и т. п. Сперва ее светлость пожелала видеть pater’а Паскуале, францисканца родом из Падуи, которому охотно исповедовалась во многих грехах. Таких по преимуществу, как шуточки с цирюльником – поскольку с духовником следует быть в наилучших отношениях, а признания в подобных прегрешениях этому весьма способствуют. Некоторые дамы даже принуждали себя к распутству, и не ради удовольствия исповедаться в нем, а единственно с целью снискать расположение святого отца. Другие предпочитали самооговор – что опытный назорей сразу видел; зато неискушенного в земных делах молодого монаха самозванным мессалинам случалось доводить до обморока. Испанка – что ее кринолин, в котором чопорности на полкомнаты, а посмотреть другими глазами, так огромные накладные бедра своей карикатурной крутизной вполне были бы уместны в храме какой-нибудь аккадской Иштар.

Но отца Пасхалия, уже много лет исповедовавшего и причащавшего дону Марию, не оказалось в святой обители. Он служил мессу у графини Аркос в Бардекке, и обратно в Толедо его ждали только завтра к вечеру. Тогда сеньора де Кеведо, вздохнув – и удостоверившись, что за ней никто не шпионит – принялась за старое. Под предлогом мигрени она пожелала раздеться – совершать намаз в кринолине и неудобно и нелепо. О религии своих матерей она имела весьма слабое понятие, но энтузиазма было предостаточно, что уже половина дела, а для возвращавшихся к вере матерей и того больше (к вере отцов возвращаются мужчины).

Дона Мария в свои детские годы проводила лето в деревне. Там, среди мурсийских крестьян, память о Пророке еще жила; ее пестовали, как умели, все эти новоиспеченные марии и хесусы, рискуя в один прекрасный день стать добычей инквизиции. Она вспомнила востроглазую козу с оцарапанными коленками и вечно сбитыми лодыжками – внучку их молочницы, что тоже приезжала на лето к своей бабушке из близлежащего Аранхуэса; вспомнила, как та однажды поманила ее и, оглянувшись, нет ли кого поблизости, шепотом проговорила: «Нет бога кроме Аллаха, и Магомет пророк Его… Вы ведь тоже из наших?» Мария не поняла, но молочницына коза быстренько ее просветила – как если б это был вопрос «откуда берутся дети?». Потрясенная услышанным, девочка прибегает домой: «Бабушка Тереза! А правда, что Христос никакой нам не бог, а бога зовут… – она запнулась, вспомнила слово, – Аллах, a Маго… Магомет пророк его? И на самом деле и папа и мама это знают и тоже так думают…» Бабушка вдруг отвернулась, прижав к губам кулачок с белым батистовым платочком. А дед Рамирес, сличавший в это время отчет сборщика податей с письмом от своего банкира Диего, что выражалось в сопоставлении бесконечных столбцов цифр, – дед Рамирес выронил свои столбцы, поперхнулся на них шоколадом, который бабушка всегда подавала в синих кобальтовых чашках с золотым ободком, и вперил в меня взгляд до того пронзительный, что и поныне я не в силах его забыть. То был клинок из невероятного сплава: бессильной ярости, ужаса, отчаяния, тайного восхищения и многих-многих других металлов, но ужас все же стоял надо всем.

– Марья, никогда больше не повторяй эти глупости, поняла? И кто только такую чушь мог тебе сказать?

Когда же бабушка бросилась меня целовать, шепча: «Бедное, бедное мое дитя» – что можно было, однако, принять и за поощрение – он воскликнул:

– Тереза, опомнись! Ты забыла, в какой стране мы живем?

Тут я догадалась, что это неприлично и стыдно – быть теми, кем мы являемся, потому хранят это в глубокой тайне.

Ее светлость в одной рубашке, использовав как подстилку шаль, приняла, может быть, и сакральную для европейской дамы позу, но как-никак все же связанную со служением иному божеству. Дабы святилищем последнего не обратиться ненароком к кибле – не приведи Аллах! – она условно за нее приняла окно, куда солнце лупило до наступления сиесты; окно выходило во внутренний двор и потому не имело, в отличие от окон по фасаду, ромбовидной чугунной решетки, которой те были забраны по образцу римских палаццо. Не зная ни одной из молитвенных формул, кроме той, что некогда до смерти перепугала старого Рамиреса, дона Мария ею и ограничила свои уста. Зато произнесение ее она внешне сопровождала вполне правдоподобной имитацией раката: то падала «на лицо свое», закрывая ладонями уши, то взглядывала через плечо – для наблюдавшего со стороны иллюзия «неверной собаки» была бы полная.

Этим сторонним наблюдателем стала хуанитка – ее опрокинутое лицо, широко раскрытые глаза, лес волос увидала вдруг дона Мария прямо перед собой. Отрезанная голова чернела в окне! Чудом не умерев со страху, но все же сдавив вырвавшийся было из горла крик, дона Мария в следующий миг увидела, что за головой свешивается и рука… тут она узнает свою ночную гостью. Ее светлость торопится распахнуть оконные створки перед хуаниткой, которая с ловкостью рыночной акробатки делает сальто-мортале и спрыгивает на пол. Решетка на окнах, вопреки своему назначению, лишь облегчила ей задачу. Как по веревочной лестнице, по ней ничего не стоило взобраться на крышу, а затем нырнуть в покои ее светлости, куда именно – Эдмондо объяснил.

– Дь-дь-дел-а-а-ай ка-ка-как я, – сказала дона Мария, снова становясь в позу Микелины.

– Э, да вы не умеете. И Мекка у нас вон там.

Хуанитка, оказывается, по части вероотступничества имела куда больший опыт (впрочем, что еще считать вероотступничеством для этих двух дочерей магриба).

– Женщины у правоверных так должны молиться, – сказала хуанитка, – хотя помогает это им, уж поверьте, как мертвому припарки. Лучше Цыганской Матки я ничего не знаю. Очень действенная. Но здесь ее не вызовешь. Лысая поляна нужна.

– Ч-ч-то с Э-э-эдмондо?

– Плохо, ваша милость, плохо ему, звездоликому. Страхом томим. Но я всегда буду с ним, моим сердечком – под венец с ним пойду краснопламенный…

– З-з-з-з-замолчи, и-и-и-идиотк-к-ка!

– Я гадала, ваша милость, на миленького. И по земле, и по свиной печенке, и – сказать не решаюсь, на чем еще. Все одно: сгореть ему на костре, а мне с ним.

– И-и-из-за-за-за какого-то висельника?! И-и-из-за-за-за какого-то-то-то га-га-га… – скорбящая матерь сдавила кулаками груди, – …лерника?! – О-о-о, я з-з-знаю, его ви-вина в том, что о-о-он – мой сын!

Тут из глаз ее хлынули слезы, и в кривом зеркале рыданий она почти стала красавицей.

– Над миленьким сейчас стоит звезда смерти Иггдрасиль. Он в Индию от нее хочет…

Без лишних слов (слогов) вельможная заика кинулась к тайнику, где у нее хранилось пятьдесят цехинов – все, что осталось от денег, уплаченных ей одним венецианским негоциантом в счет ее вдовьей доли; на эти деньги случалось побаловать Эдмондо брюссельским кружевом, из них тайно от отца выдавалось ему «на шалости» (да и себе бралось «на шпильки»). Как вкопанная, однако, она застыла – вдруг заслышав голоса и шаги за дверью. Но дверь распахнулась, и дона Мария с находчивостью библейской Рахили низко присела – отнюдь не в реверансе.

– О, пардон… – великий толедан быстро прикрыл дверь. Языком жестов дона Мария приказала хуанитке лезть под кровать, откуда только что поспешно была извлечена ночная ваза в футляре из прекрасной флорентийской соломки. Но хуанитка предпочла крышу. Как молнии мелькнули в окне ноги, и вот ее уже след простыл.

– Можно войти, сударыня?

– Да, с-с-су… – это все, что получилось. Хотела же она сказать «супруг мой».

Демонстративно водворив на прежнее место сосуд, долженствовавший устранить недоумения насчет происходившего до сего в этой спальне, она легла в постель.

– Прошу вас, хустисия…

II. ПИРОЖКОВАЯ «ГАНДУЛЬ»

С хустисией мы расстались, когда он приказал Родриго отвезти себя в «Гандуль» – не в подлинный Гандуль, куда б они скакали три дня и три ночи, а в «Гандуль», которому разве что кавычек не подпилить, а так всем хорош: и булками, и пряниками печатными, и сушкой с маком, и тем же хомнташем. Держали «Гандуль» два брата и три сестры. Сестры пекли (и пели: «Потому что на десять девчонок по статистике девять ребят»), братья стояли за прилавком, потому что были лучше обучены счету. Хустисию они встретили как люди, чья совесть чиста – с достоинством, хотя и с подобающими гостю почестями: усадили в кресло, дали воды.

– Братья и сестры, – сказал дон Педро, – вы б еще овса немножко принесли мне, друзья мои.

Но у хозяев «Гандуля» было с юмором так, как вообще-то с ним и бывает у двух братьев и трех сестер, сообща работающих.

– Н-да, – сказал альгуасил, когда перед ним поставили тарелочку с овсяным печеньем. – Чижелый случай. Я затем здесь, чтобы именем Его Католического Величества спросить, знаком ли вам этот листок.

Мой фантик лег на стол перед одним из совладельцев «Гандуля». Разгладив его, сеньор Пирожник проговорил с изрядной долей самоуважения:

– Идальго, который время от времени берет у нас пирожные, завернул в него сегодня хомнташ, тот, что по сентаво девяносто за штуку. Зовут этого сеньора дон Алонсо Лостадос де Гарсиа-и-Бадахос, и состоит он на службе у его светлости дона Хуана Быстрого. Хотя сеньор Лостадос и прибыл с севера, он, не в пример своим землякам, предпочитает наши лакомства, что делает честь его вкусу.

Хустисия терпеливо слушал, не перебивал.

– Вы говорите, любезнейший, что дон Алонсо завернул в кусок пергамента пирожок с маком. А откуда у него этот пергамент? Он что, сам его принес? Может быть, входя, он читал, что на нем написано, и машинально завернул в него пирожок?

На хустисию было устремлено пять пар глаз, и каждая пара выражала искреннее, но, казалось, совершенно неосуществимое желание понять, о чем, собственно говоря, идет речь. Из двух братьев и трех сестер четверо были двойнями – в гордом одиночестве появился на свет только младший брат. Он и сказал:

– Если я правильно понял хустисию, хустисия желал бы знать, было ли письмо, исписанное красивыми литерами, прочитано сеньором доном Алонсо, или он его не прочитал.

Теперь хустисия не знал, что ответить. Он был не против эту компанию запугать, но запутать – Боже сохрани, себе дороже выйдет. Поэтому он лишь вкрадчиво спросил:

– А как это выходит, что покупатель у вас сам себе заворачивал пирожное? Отчего не продавец?

Тут вмешался старший брат:

– «Продавец, продавец…» Я положил хомнташ на бумажку, думал, сеньор прямо здесь хочет скушать. А он возьми заверни – и унес.

– А что, – дон Педро был как сапер, отсоединяющий в головоломной адской машине последний проводок: вот… вот… вот… – а что, бумажек, таких, как эта, у вас много еще?

– Если я правильно понял хустисию, хустисия желал бы знать – вот таких, пергаментных, на которых что-то написано? – проговорил младший в семье.

– Вы совершенно правильно поняли, любезнейший.

– Это писчая бумага. В отличие от простой и промокательной, ее у нас немного. Она не пропускает масел и жиров, и мы решили приманивать ею благородных покупателей.

– И давно вы это решили?

– Мы это решили совсем недавно, хустисия. Только после того, как сверток доставлен был в пирожковую «Гандуль».

«Какую гандуль? Пирожковую, говоришь, гандуль? Пирожковая бандура, может быть?» От раздражения в голове у хустисии роилась всякая хря, но нельзя… нельзя… И он с благожелательным видом продолжал пирожковую кадриль.

– А не затруднит ли вас припомнить, сэр, когда именно вы вступили во владение этой изумительной оберточной бумагой?

– Нет ничего проще, хустисия, поскольку было это нынче утром. Но не раньше, чем нам сделалось известно, что сеньор лиценциат пал от рук убийц. Нам чужого, хустисия, не нужно. Но от того, что нам принадлежит по праву, мы тоже отказываться не намерены.

И все одобрительно закивали головами: «От своего? Не-е…»

– А позвольте спросить, при чем тут сеньор лиценциат, царство ему небесное?

Растерянность. Хустисия повторил – по форме еще мягко, по существу же весьма жестко – адресуясь ко всем:

– Я не совсем понимаю, любезнейшие, при чем тут лиценциат Видриера?

– Дык его ж бумага-то… его ж, – заговорили братья и сестры разом.

– Ша! Как это попало сюда?

– Сеньор лиценциат передал нам вчера вечером… сверток… на недолгое хранение, пообещав забрать с рассветом. А когда такая уважаемая в городе персона, как сеньор лиценциат, просит о совершенно необременительном одолжении…

– Что? Видриера был здесь вчера вечером, и вы молчите? О, вы все не так просты, как кажетесь.

– Помилуйте, хустисия. Я полагал, что Справедливости известно все.

– Ничего мне не известно – рассказывай, милейший, рассказывай. Значит, пришел к вам Видриера…

– Значит, вчера вечером нас посетил сеньор лиценциат Видриера. По своему обыкновению он остался стоять посреди улицы, призывая именем Господа кого-нибудь из нас. Я вышел из дому и приблизился к нему, насколько это позволяла его мнительность. «Сеньор пирожник, – сказал он. – Клянусь спасением души, печенье вашей выпечки не имеет себе равных во всей Кастилии». На это я отвечал: «Удостоиться похвалы вашей милости тем более лестно, что сеньор лиценциат не больно-то на нее щедр, да и не ест мучного». – «Скромность повара сгубила – знаете такую поговорку?» Я не знал. «Ну как же, скромность повара, а жадность фраера. Поэтому я никогда не жадничаю, а вы никогда не скромничайте». Я посетовал: дескать, не вполне понимаю, что его милость имеет в виду. «Глупец, радуйтесь. Понять – значит уподобиться. Посмотрите на меня, вы хотите уподобиться мне? Хотите быть письмом, запечатанным в бутылку, которую вот-вот швырнет на прибрежные скалы, и она разобьется вдребезги? А слова размоет?.. У-у-у… – он изобразил морской ветер, шум прибоя. – Ах нет? Тогда благодарите Всевышнего, что вам не дано меня понять». Я так мысленно и поступил, вознес хвалу Господу. Он же продолжал: «Но и без того, чтоб меня понимать, вы можете оказать мне услугу, заслужив этим мою признательность и мое расположение. А это не шутка. Вот здесь, – он достал из-за пазухи сверток, перевязанный розовым сапожным шнурком, – лежат бумаги, которые я прошу вас подержать у себя до утра. Пирожковая „Гандуль“ пользуется хорошей репутацией, а я ищу надежный ночлег для этих документов, во всяком случае, понадежней того, что ожидает меня сегодня. Ваше гостеприимство будет вознаграждено. Ваши пироги и ваше печенье я упомяну в своих проповедях, послушать которые, как вам известно, стекается множество людей, включая „черных отцов“». Он положил на землю свой сверток и отступил на несколько шагов. Я поднял его со словами: «В нашей кладовой места хватит и на десять таких – главное, чтоб ваша милость не забыла его потом забрать». – «На сей счет можете не беспокоиться, любезный. А забуду – будет вам оберточная бумага. На кулечке письмена – это красиво. Высокородные господа обожают читать записки, особливо не им предназначенные». Узнав о несчастье с сеньором лиценциатом, мы подумали, что вправе воспользоваться его идеей.

Альгуасил помолчал, помолчал – да как рявк:

– Нет, не вправе! Принести все сюда, все, что он вам оставил! Отныне это собственность испанского короля.

Пирожных дел мастер не заставил себя долго упрашивать. С королевским имуществом шутки плохи.

Получив, что хотел, альгуасил воззрился на куски пергамента, которые, однако, как их ни располагай, не образовывали единого целого, будучи, совершенно очевидно, лишь частью его. На каждом из обрывков было написано по пять-шесть слов, достаточно бессвязных, чтобы совершенно сбить с толку.

дева      лупская!

заступничестве моей

                    шибки. Дона Анна.


         ______


        уха и Великий

лиценциат Видриера

хозяину постоялого

    ты считаешь своим


         ______


                Тебя,

               грех на

            на мне одной.

сколь нет здесь и


         ______


           будет разрывать мою грудь

послужат истинною твоей при

тайновидец д

сеньор


         ______


           сто тысяч

   Севильянца,

   Сие исполнится по

дня и часа, что я

  Гвада


    ______


дитя

Хотя Ты знаешь, Царица

моей вины.

Кон


         ______


упская, припадаю к стопам

что          не помышляя


         ______


              и родила,

Благодатная: да

         рожденное


         ______

                          отцом.

   пятнадцати лет с того

литеры. Пресвятая


         ______


Сладчайшая

Твоим. Утешь

о грехе


         ______


Там же хустисия обнаружил кусок цепи в несколько колец. Сама по себе находка стоила немного, зато утверждала в подозрении, что это не случайно уцелевшие остатки чего-то. Как бы заведомо стремятся они обрести полноту с целью пролить свет на некую тайну. Для семнадцатого века не такой уж и оригинальный прием. К цепи явно где-то хранились недостающие звенья (в прямом и переносном смысле) – вопрос, где. Вот почему, пожалуй, самым главным, самым восхитительным – ибо душа хустисии жаждала восхищения, сопутствующего открытию тайн – было указание на гостиницу Севильянца. Это последнее обстоятельство придавало поискам уже совсем какой-то головокружительный характер.

– Ах, да, – сказал первый сыщик Толедо уже в дверях. – Дон Алонсо так любит ваши хомнташи, что просил купить ему еще два. Три восемьдесят с меня?

Но на него замахали руками и буквально упросили взять даром.

С отбытием хустисии члены семьи Гандуль обрушили друг на друга град взаимных упреков:

– Говорили тебе, не надо брать.

– При чем тут это?

– Это все твоя идея.

– Ну вот еще! А кто сказал, грех не испробовать?

– Я? Это я сказала? Ну, знаете…

– А кто, я что ли?

III. 20 ЧАСОВ 50 МИНУТ. ОТЕЛЬ «У СЕВИЛЬЯНЦА»

Из окна кареты альгуасил устало смотрел, как люди опускались на колени при виде священника, спешившего к кому-то со святыми дарами.

«Если нам с ним по пути, то не к чему и спешить-то так».

Но почтенный прелат со своим министрантом свернули в сторону Худерии, чем побудили дона Педро задуматься о бренности бытия: всюду смерть. Правда, мрачные мысли скоро сменились мыслями, согревавшими душу – так согревает ее воспоминание о мирных сумерках в сельской местности, куда ребенком, бывало, ездил на каникулы.

«Около девяти. Сейчас прочитают ребятам (rapazes) „Бенедикции святого Мартина“, и первая стража – айда». Вот что за мысль умиротворила дона Педро: единственное родное. Он даже задремал на мгновение – на то мгновенье, что выпускает из себя сонный пузырь с целой вселенной внутри. «Мониподьо», – вспомнилось вдруг.

У Севильянца читалась отходная наверху, хлебалась олья внизу – ставившая для нее чан с водой так ее и не попробовала. Состояние раненого внушало такой трепет ходившей за ним, что на месте Алонсо настоящий кабальеро просто обязан был умереть.

– Мой милый, – сказал альгуасил хозяину – ласково, пугающе ласково. – Мой милый… лжец. Взгляните на это – это говорит вам о чем-то?

Хустисия извлек из сафьянового портфеля, который за ним нес отец, известный нам сверток, перевязанный розовым сапожным шнурком. На «вы» с трактирщиками прежде он не бывал – чего-чего, а такого за ним не водилось. Севильянец приложил руку к сердцу и так застыл, словно покорясь воле провидения.

– Ваше имя?

– Хавер.

– Дон Хавер, начистоту.

Трактирщик молча кивнул. Он удалился – и возвратился не то чтобы не скоро, но не сразу: доставал что-то из надежного места. Хустисия увидел сверток в точности как тот, что был конфискован им в пирожковой «Гандуль» – даже перевязан тем же розовым шнурком, сапожков-то пара. Находилась в нем опять-таки цепь и обрывки пергамента, исписанные знакомым шрифтом. Альгуасил просмотрел их один за другим.

     будешь

ибо

постоянно

Это письмо и эта

      дитя мое. По ней


         ______


Мария Гвадал

  несчастную,

        не ставши

    не перейдет

        втайне. Пускай


         ______


эскудо

которого

прошествии

вывожу эти

Не за себя

крошке,


         ______


              Небесная

станция —

так по моему

   Констанция

– ибо


         ______


    метой

Страж ордена Альбы

  вручит девяно

двора


         ______


     зачала

матерью. Молю

свершившийся

   он будет


         ______


   молю. Не откажи

проследи, чтоб не вышло никакой о


         ______


бедную малютку

присутствовать в моих молитвах;

тобою


         ______


– Так. Всех выставить, – альгуасил имел в виду едоков ольи, что перестали вычерпывать содержимое своих мисок, едва он появился, и выкатили на него, наверное, не меньшие – полные любопытства.

Корчете, хлопая в ладоши, разогнали посетителей, как кур. После этого им было велено сдвинуть столы.

– Приступим, дон Хавер? Во славу Господа нашего Иисуса Христа сделаем тайное явным.

Он с двух концов соединил кольца в цепи, и по ней побежал ток (это оказались те же самые кольца).

– Что и требовалось доказать. Теперь призовем в помощь святую Инезилью, покровительницу нашей словесности… пока еще только буквенности, не будем предвосхищать события…

Он соединял обрывки и так, и этак. Прошло совсем немного времени, и он констатировал:

– Пасьянс вышел.

Севильянец и сам это видел, только не умел разбирать такой шрифт. А альгуасил, довольный, крутил в пальцах хустисию, как франт – тросточку.

– Что, дон Хавер, аншлаг, а? Хоть вывешивай на «Ауто»?

Аншлаг гласил:

Сладчайшая Мария Гвадалупская, припадаю к стопам

Твоим. Утешь несчастную, что зачала, не помышляя

о грехе, и родила, не ставши матерью. Молю Тебя,

Благодатная: да не перейдет свершившийся грех на

дитя, рожденное втайне. Пускай он будет на мне одной.

Хотя Ты знаешь, Царица Небесная, сколь нет здесь и

моей вины.

Констанция

– так по моему желанию нарекли

бедную малютку.

Констанция

– ибо будешь

постоянно

присутствовать в моих молитвах; ибо

постоянно

разлука с

тобою будет разрывать мою грудь. Это письмо и эта цепь

послужат истинною твоей приметой, дитя мое. По ней

тайновидец духа и Великий Страж ордена Альбы

сеньор лиценциат Видриера вручит девяносто тысяч

эскудо хозяину постоялого двора «У Севильянца»,

которого ты считаешь своим отцом. Сие исполнится по

прошествии пятнадцати лет с того дня и часа, что я

вывожу эти литеры. Пресвятая Дева Гвадалупская!

Не за себя молю. Не откажи в заступничестве моей

крошке, проследи, чтоб не вышло никакой ошибки. Дона Анна.


– Девяносто тысяч… – прошептал Севильянец, хватаясь за голову.

– Forget it. Позвольте напомнить, сеньор Хавер, я, словно еретик, сгораю от любопытства.

На это Севильянец со вздохом – относившимся к лаконическому forget it, а вовсе не к тому, что предстояло узнать хустисии – поведал историю из разряда «скучных».

– Сегодня, – начал он, – по моему счету, исполнилось пятнадцать лет, три месяца и четыре дня с тех пор, как прибыла в эту гостиницу некая сеньора, одетая богомолкой. Ее самое несли на носилках и при ней состояло четверо конных слуг, а кроме того, две дуэньи и служанка, ехавшие в карете. Еще за ней двигались два осла, покрытых богатыми попонами, перевозивших роскошную постель и кухонную утварь. Одним словом, весь поезд был великолепен, а сама путница имела вид знатной сеньоры. И хотя ей можно было бы дать лет сорок или немногим меньше, это не мешало ей быть красавицей. Она чувствовала себя плохо и была так бледна и так измучена, что сию же минуту распорядилась постелить ей, а меня спросила, кто у нас из врачей самый крупный светило. Я ответил, что доктор Лафуэнте. За ним тотчас послали, и он немедленно явился. Она поведала ему наедине свою болезнь, и врач по итогам их беседы приказал перенести ее постель в другое место, где не было бы беспокойства от шума.

Не мешкая, ее перенесли в другую комнату, расположенную наверху в стороне, и устроили со всеми удобствами, каких требовал доктор. Никто из наших слуг не входил к сеньоре, ей прислуживали только две дуэньи и служанка. Мы с моей покойницей-женой спросили у челяди, кто такая эта сеньора, как ее зовут, откуда она приехала и куда направляется, замужем ли она, вдова или девица и по какой причине одета в костюм богомолки. На все эти вопросы, задававшиеся нами много раз, слуги могли ответить только то, что богомолка эта – знатная и богатая сеньора из Старой Кастилии, что она – вдова и не имеет детей-наследников; что, проболев несколько месяцев водянкой, она дала обет отправиться в Гвадалупу, почему так и облачилась. Что касается до имени, то им было приказано называть ее «сеньора богомолка». Вот что они нам тогда сказали. Но через три дня по прибытии больной сеньоры богомолки в нашу гостиницу одна из дуэний позвала к ней меня и мою жену. Мы пошли узнать, что ей угодно, и тогда при закрытых дверях, в присутствии своих служанок, со слезами на глазах она сказала нам, помнится, такие слова:

«Сеньоры мои, свидетель Небо, что не по своей вине я нахожусь в прискорбных обстоятельствах, о которых сейчас скажу. Я – беременна, и роды мои не за горами. Ни один из слуг, сопровождающих меня, не знает о моем несчастье и горе, а что до женщин моих, то от них я не могу да и не хочу ничего скрывать. Дабы схорониться от неприязненных взглядов тех, кто меня знает, а еще чтобы роковой час пробил вдали от дома, я дала обет съездить к Гвадалупской Богоматери, и Ей было угодно, чтобы в этой гостинице меня застигли роды. Нынче я жду, что вы придете мне на помощь, сохраняя тайну, как это и следует по отношению к женщине, предавшей свою честь в ваши руки. Вознаграждение, хотя оно и будет несоразмерным тому великому благодеянию, которого я от вас ожидаю, явится все же слабым отголоском безграничной признательности моего сердца. И для начала мне хочется, чтобы чувства мои могли выразить эти двести золотых эскудо, находящиеся тут в кошельке».

И вынув из-под подушки кошелек, шитый зеленым золотом, она положила его в руки моей жены, которая, как женщина несообразительная и к тому же забывшаяся (она уставилась на сеньору богомолку, как кое-кто на кое-что), взяла его, не сказав ей ни слова благодарности или ласки. Я, помнится, заметил, что нам, мол, этого не надо, потому что мы – люди, которые не из корысти, а из сочувствия готовы делать добро, когда представляется для этого подходящий случай. Но сеньора снова заговорила:

– Необходимо будет, друзья мои, подыскать место, куда немедленно же придется отнести новорожденного, и придумать какие-нибудь небылицы для тех, у кого вы его поместите. Вначале это можно будет устроить в городе, а потом я хочу, чтобы вы отвезли его куда-нибудь в деревню. О мерах, которые надлежит принять впоследствии, вы – если Господу будет угодно просветить мой разум и помочь мне исполнить обет – узнаете по моем возвращении из Гвадалупы. Время даст мне возможность подумать и выбрать то, что лучше всего подойдет. Повитухи мне не надо, другие, более почетные роды, которые у меня были, позволяют мне быть уверенной, что с помощью одних моих служанок я справлюсь со всеми трудностями и тем самым избавлюсь от лишнего свидетеля моего горя.

Здесь завершила свою речь опечаленная путница и начала было сильно плакать, но ее несколько утешили ласковые слова, которые моя жена, уже пришедшая в себя, наконец сообразила ей высказать. В заключение я немедленно отправился на поиски приюта для новорожденного, а между двенадцатью и первым часом той же ночи, в ту пору, когда все люди в гостинице спали, добрая сеньора родила девочку, наикрасивейшую из всех, каких мои глаза только видели. И мать не стонала при родах, и дочь родилась, не заплакав. Обе были очень спокойны и соблюдали тишину, как нельзя лучше подходившую к тайне этого странного события. Еще шесть дней пролежала родильница в постели, и каждый день ее навещал врач, но истинной причины своей болезни она ему не открыла и лекарств, которые он прописывал, не принимала, – посещениями врача она хотела просто обмануть своих слуг. Все это она мне рассказала сама после того, как увидела себя вне опасности, а через неделю оправилась, и стан ее приобрел совсем такой же вид, какой был у нее, когда она слегла. Вскоре она съездила на богомолье и спустя три недели вернулась обратно почти что здоровой: вернее сказать, за это время она постепенно сняла с себя почти всю ту накладку, которая после родов позволяла ей изображать из себя больную водянкой. Ко времени ее возвращения я уже распорядился, чтобы девочка была устроена на воспитание в деревню, расположенную в двух милях отсюда. При крещении ее, согласно желанию матери, назвали Констанцией. Сеньора была очень довольна всем тем, что я для нее сделал, и на прощание оставила мне большой сверток, лежащий у меня в сохранности и поныне, как хустисия мог убедиться. Причем сказала, что такой же в точности будет храниться у того лица, которое со временем явится за ребенком. Один сверток, подчеркнула она, как бы служит душой для другого. Она велела мне также – в случае, если ей по какой-нибудь причине будет невозможно в скором времени прислать за дочкой – ни под каким видом не открывать ей тайны ее рождения даже в более или менее сознательные годы. Госпожа эта просила не пенять на нее за умолчание своего имени и рода, которые она намеревалась нам открыть в более подходящее время. Вручив мне под конец дополнительно четыреста эскудо золотом, она со слезами на глазах поцеловалась с моей женой и тронулась в путь, очаровав нас своим умом, достоинством, скромностью и красотой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю